Читать произведение андреева рассказ о семи повешенных. Леонид андреев - рассказ о семи повешенных

Леонид Андреев

Рассказ о семи повешенных

Посвящается Л. И. Толстому

«1. В ЧАС ДНЯ, ВАШЕ ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВО»

Так как министр был человек очень тучный, склонный к апоплексии, то со всякими предосторожностями, избегая вызвать опасного волнения, его предупредили, что на него готовится очень серьёзное покушение. Видя, что министр встретил известие спокойно и даже с улыбкой, сообщили и подробности: покушение должно состояться на следующий день, утром, когда он выедет с докладом; несколько человек террористов, уже выданных провокатором и теперь находящихся под неусыпным наблюдением сыщиков, должны с бомбами и револьверами собраться в час дня у подъезда и ждать его выхода. Здесь их и схватят.

Постойте, - удивился министр, - откуда же они знают, что я поеду в час дня с докладом, когда я сам узнал об этом только третьего дня?

Начальник охраны неопределённо развёл руками:

Именно в час дня, ваше превосходительство.

Не то удивляясь, не то одобряя действия полиции, которая устроила все так хорошо, министр покачал головою и хмуро улыбнулся толстыми тёмными губами; и с тою же улыбкой, покорно, не желая и в дальнейшем мешать полиции, быстро собрался и уехал ночевать в чей-то чужой гостеприимный дворец. Также увезены были из опасного дома, около которого соберутся завтра бомбометатели, его жена и двое детей.

Пока горели огни в чужом дворце и приветливые знакомые лица кланялись, улыбались и негодовали, сановник испытывал чувство приятной возбуждённости - как будто ему уже дали или сейчас дадут большую и неожиданную награду. Но люди разъехались, огни погасли, и сквозь зеркальные стекла на потолок и стены лёг кружевной и призрачный свет электрических фонарей; посторонний дому, с его картинами, статуями и тишиной, входившей с улицы, сам тихий и неопределённый, он будил тревожную мысль о тщете запоров, охраны и стен. И тогда ночью, в тишине и одиночестве чужой спальни, сановнику стало невыносимо страшно.

У него было что-то с почками, и при каждом сильном волнении наливались водою и опухали его лицо, ноги и руки, и от этого он становился как будто ещё крупнее, ещё толще и массивнее. И теперь, горою вздутого мяса возвышаясь над придавленными пружинами кровати, он с тоскою больного человека чувствовал своё опухшее, словно чужое лицо и неотвязно думал о той жестокой судьбе, какую готовили ему люди. Он вспомнил, один за другим, все недавние ужасные случаи, когда в людей его сановного и даже ещё более высокого положения бросали бомбы, и бомбы рвали на клочки тело, разбрызгивали мозг по грязным кирпичным стенам, вышибали зубы из гнёзд. И от этих Воспоминаний собственное тучное больное тело, раскинувшееся на кровати, казалось уже чужим, уже испытывающим огненную силу взрыва; и чудилось, будто руки в плече отделяются от туловища, зубы выпадают, мозг разделяется на частицы, ноги немеют и лежат покорно, пальцами вверх, как у покойника. Он усиленно шевелился, дышал громко, кашлял, чтобы ничем не походить на покойника, окружал себя живым шумом звенящих пружин, шелестящего одеяла; и чтобы показать, что он совершенно жив, ни капельки не умер и далёк от смерти, как всякий другой человек, - громко и отрывисто басил в тишине и одиночестве спальни:

Молодцы! Молодцы! Молодцы!

Это он хвалил сыщиков, полицию и солдат, всех тех, кто охраняет его жизнь и так своевременно, так ловко предупредили убийство. Но шевелясь, но хваля, но усмехаясь насильственной кривой улыбкой, чтобы выразить свою насмешку над глупыми террористами-неудачниками, он все ещё не верил в своё спасение, в то, что жизнь вдруг, сразу, не уйдёт от него. Смерть, которую замыслили для него люди и которая была только в их мыслях, в их намерениях, как будто уже стояла тут, и будет стоять, и не уйдёт, пока тех не схватят, не отнимут у них бомб и не посадят их в крепкую тюрьму. Вон в том углу она стоит и не уходит - не может уйти, как послушный солдат, чьей-то волею и приказом поставленный на караул.

В час дня, ваше превосходительство! - звучала сказанная фраза, переливалась на все голоса: то весело-насмешливая, то сердитая, то упрямая и тупая. Словно поставили в спальню сотню заведённых граммофонов, и все они, один за другим, с идиотской старательностью машины выкрикивали приказанные им слова:

В час дня, ваше превосходительство.

И этот завтрашний?час дня?, который ещё так недавно ничем не отличался от других, был только спокойным движением стрелки по циферблату золотых часов, вдруг приобрёл зловещую убедительность, выскочил из циферблата, стал жить отдельно, вытянулся, как огромный чёрный столб, всю жизнь разрезающий надвое. Как будто ни до него, ни после него не существовало никаких других часов, а он только один, наглый и самомнительный, имел право на какое-то особенное существование.

Ну? Чего тебе надо? - сквозь зубы, сердито спросил министр.

Орали граммофоны:

В час дня, ваше превосходительство! - И чёрный столб ухмылялся и кланялся.

Скрипнув зубами, министр приподнялся на постели и сел, опершись лицом на ладони, - положительно он не мог заснуть в эту отвратительную ночь.

И с ужасающей яркостью, зажимая лицо пухлыми надушёнными ладонями, он представил себе, как завтра утром он вставал бы, ничего не зная, потом пил бы кофе, ничего не зная, потом одевался бы в прихожей. И ни он, ни швейцар, подававший шубу, ни лакей, приносивший кофе, не знали бы, что совершенно бессмысленно пить кофе, одевать шубу, когда через несколько мгновений все это: и шуба, и его тело, и кофе, которое в нем, будет уничтожено взрывом, взято смертью. Вот швейцар открывает стеклянную дверь… И это он, милый, добрый, ласковый швейцар, у которого голубые солдатские глаза и ордена во всю грудь, сам, своими руками открывает страшную дверь, - открывает, потому что не знает ничего. Все улыбаются, потому что ничего не знают.

Ого! - вдруг громко сказал он и медленно отвёл от лица ладони.

И, глядя в темноту, далеко перед собою, остановившимся, напряжённым взглядом, так же медленно протянул руку, нащупал рожок и зажёг свет. Потом встал и, не надевая туфель, босыми ногами по ковру обошёл чужую незнакомую спальню, нашёл ещё рожок от стенной лампы и зажёг. Стало светло и приятно, и только взбудораженная постель со свалившимся на пол одеялом говорила о каком-то не совсем ещё прошедшем ужасе.

В ночном бельё, с взлохматившейся от беспокойных движений бородою, с сердитыми глазами, сановник был похож на всякого другого сердитого старика, у которого бессонница и тяжёлая одышка. Точно оголила его смерть, которую готовили для него люди, оторвала от пышности и внушительного великолепия, которые его окружали, - и трудно было поверить, что это у него так много власти, что это его тело, такое обыкновенное, простое человеческое тело, должно было погибнуть страшно, в огне и грохоте чудовищного взрыва. Не одеваясь и не чувствуя холода, он сел в первое попавшееся кресло, подпёр рукою взлохмаченную бороду и сосредоточенно, в глубокой и спокойной задумчивости, уставился глазами в лепной незнакомый потолок.

Так вот в чем дело! Так вот почему он так струсил и так взволновался! Так вот почему она стоит в углу и не уходит и не может уйти!

Дураки! - сказал он презрительно и веско.

Дураки! - повторил он громче и слегка повернул голову к двери, чтобы слышали те, к кому это относится. А относилось это к тем, кого недавно он называл молодцами и кто в излишке усердия подробно рассказал ему о готовящемся покушении.

Ну, конечно, - думал он глубоко, внезапно окрепшею и плавною мыслью, - ведь это теперь, когда мне рассказали, я знаю и мне страшно, а ведь тогда бы я ничего не знал и спокойно пил бы кофе. Ну, а потом, конечно, эта смерть, - но разве я так боюсь смерти? Вот у меня болят почки, и умру же я когда-нибудь, а мне не страшно, потому что ничего не знаю. А эти дураки сказали: в час дня, ваше превосходительство. И думали, дураки, что я буду радоваться, а вместо того она стала в углу и не уходит. Не уходит, потому что это моя мысль. И не смерть страшна, а знание её; и было бы совсем невозможно жить, если бы человек мог вполне точно и определённо знать день и час, когда умрёт. А эти дураки предупреждают: ?В час дня, ваше превосходительство!?

Леонид Андреев

Рассказ о семи повешенных

Посвящается Л. И. Толстому

«1. В ЧАС ДНЯ, ВАШЕ ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВО»

Так как министр был человек очень тучный, склонный к апоплексии, то со всякими предосторожностями, избегая вызвать опасного волнения, его предупредили, что на него готовится очень серьёзное покушение. Видя, что министр встретил известие спокойно и даже с улыбкой, сообщили и подробности: покушение должно состояться на следующий день, утром, когда он выедет с докладом; несколько человек террористов, уже выданных провокатором и теперь находящихся под неусыпным наблюдением сыщиков, должны с бомбами и револьверами собраться в час дня у подъезда и ждать его выхода. Здесь их и схватят.

Постойте, - удивился министр, - откуда же они знают, что я поеду в час дня с докладом, когда я сам узнал об этом только третьего дня?

Начальник охраны неопределённо развёл руками:

Именно в час дня, ваше превосходительство.

Не то удивляясь, не то одобряя действия полиции, которая устроила все так хорошо, министр покачал головою и хмуро улыбнулся толстыми тёмными губами; и с тою же улыбкой, покорно, не желая и в дальнейшем мешать полиции, быстро собрался и уехал ночевать в чей-то чужой гостеприимный дворец. Также увезены были из опасного дома, около которого соберутся завтра бомбометатели, его жена и двое детей.

Пока горели огни в чужом дворце и приветливые знакомые лица кланялись, улыбались и негодовали, сановник испытывал чувство приятной возбуждённости - как будто ему уже дали или сейчас дадут большую и неожиданную награду. Но люди разъехались, огни погасли, и сквозь зеркальные стекла на потолок и стены лёг кружевной и призрачный свет электрических фонарей; посторонний дому, с его картинами, статуями и тишиной, входившей с улицы, сам тихий и неопределённый, он будил тревожную мысль о тщете запоров, охраны и стен. И тогда ночью, в тишине и одиночестве чужой спальни, сановнику стало невыносимо страшно.

У него было что-то с почками, и при каждом сильном волнении наливались водою и опухали его лицо, ноги и руки, и от этого он становился как будто ещё крупнее, ещё толще и массивнее. И теперь, горою вздутого мяса возвышаясь над придавленными пружинами кровати, он с тоскою больного человека чувствовал своё опухшее, словно чужое лицо и неотвязно думал о той жестокой судьбе, какую готовили ему люди. Он вспомнил, один за другим, все недавние ужасные случаи, когда в людей его сановного и даже ещё более высокого положения бросали бомбы, и бомбы рвали на клочки тело, разбрызгивали мозг по грязным кирпичным стенам, вышибали зубы из гнёзд. И от этих Воспоминаний собственное тучное больное тело, раскинувшееся на кровати, казалось уже чужим, уже испытывающим огненную силу взрыва; и чудилось, будто руки в плече отделяются от туловища, зубы выпадают, мозг разделяется на частицы, ноги немеют и лежат покорно, пальцами вверх, как у покойника. Он усиленно шевелился, дышал громко, кашлял, чтобы ничем не походить на покойника, окружал себя живым шумом звенящих пружин, шелестящего одеяла; и чтобы показать, что он совершенно жив, ни капельки не умер и далёк от смерти, как всякий другой человек, - громко и отрывисто басил в тишине и одиночестве спальни:

Молодцы! Молодцы! Молодцы!

Это он хвалил сыщиков, полицию и солдат, всех тех, кто охраняет его жизнь и так своевременно, так ловко предупредили убийство. Но шевелясь, но хваля, но усмехаясь насильственной кривой улыбкой, чтобы выразить свою насмешку над глупыми террористами-неудачниками, он все ещё не верил в своё спасение, в то, что жизнь вдруг, сразу, не уйдёт от него. Смерть, которую замыслили для него люди и которая была только в их мыслях, в их намерениях, как будто уже стояла тут, и будет стоять, и не уйдёт, пока тех не схватят, не отнимут у них бомб и не посадят их в крепкую тюрьму. Вон в том углу она стоит и не уходит - не может уйти, как послушный солдат, чьей-то волею и приказом поставленный на караул.

В час дня, ваше превосходительство! - звучала сказанная фраза, переливалась на все голоса: то весело-насмешливая, то сердитая, то упрямая и тупая. Словно поставили в спальню сотню заведённых граммофонов, и все они, один за другим, с идиотской старательностью машины выкрикивали приказанные им слова:

В час дня, ваше превосходительство.

И этот завтрашний?час дня?, который ещё так недавно ничем не отличался от других, был только спокойным движением стрелки по циферблату золотых часов, вдруг приобрёл зловещую убедительность, выскочил из циферблата, стал жить отдельно, вытянулся, как огромный чёрный столб, всю жизнь разрезающий надвое. Как будто ни до него, ни после него не существовало никаких других часов, а он только один, наглый и самомнительный, имел право на какое-то особенное существование.

Ну? Чего тебе надо? - сквозь зубы, сердито спросил министр.

Орали граммофоны:

В час дня, ваше превосходительство! - И чёрный столб ухмылялся и кланялся.

Скрипнув зубами, министр приподнялся на постели и сел, опершись лицом на ладони, - положительно он не мог заснуть в эту отвратительную ночь.

И с ужасающей яркостью, зажимая лицо пухлыми надушёнными ладонями, он представил себе, как завтра утром он вставал бы, ничего не зная, потом пил бы кофе, ничего не зная, потом одевался бы в прихожей. И ни он, ни швейцар, подававший шубу, ни лакей, приносивший кофе, не знали бы, что совершенно бессмысленно пить кофе, одевать шубу, когда через несколько мгновений все это: и шуба, и его тело, и кофе, которое в нем, будет уничтожено взрывом, взято смертью. Вот швейцар открывает стеклянную дверь… И это он, милый, добрый, ласковый швейцар, у которого голубые солдатские глаза и ордена во всю грудь, сам, своими руками открывает страшную дверь, - открывает, потому что не знает ничего. Все улыбаются, потому что ничего не знают.

Ого! - вдруг громко сказал он и медленно отвёл от лица ладони.

И, глядя в темноту, далеко перед собою, остановившимся, напряжённым взглядом, так же медленно протянул руку, нащупал рожок и зажёг свет. Потом встал и, не надевая туфель, босыми ногами по ковру обошёл чужую незнакомую спальню, нашёл ещё рожок от стенной лампы и зажёг. Стало светло и приятно, и только взбудораженная постель со свалившимся на пол одеялом говорила о каком-то не совсем ещё прошедшем ужасе.

В ночном бельё, с взлохматившейся от беспокойных движений бородою, с сердитыми глазами, сановник был похож на всякого другого сердитого старика, у которого бессонница и тяжёлая одышка. Точно оголила его смерть, которую готовили для него люди, оторвала от пышности и внушительного великолепия, которые его окружали, - и трудно было поверить, что это у него так много власти, что это его тело, такое обыкновенное, простое человеческое тело, должно было погибнуть страшно, в огне и грохоте чудовищного взрыва. Не одеваясь и не чувствуя холода, он сел в первое попавшееся кресло, подпёр рукою взлохмаченную бороду и сосредоточенно, в глубокой и спокойной задумчивости, уставился глазами в лепной незнакомый потолок.

Так вот в чем дело! Так вот почему он так струсил и так взволновался! Так вот почему она стоит в углу и не уходит и не может уйти!

Дураки! - сказал он презрительно и веско.

Дураки! - повторил он громче и слегка повернул голову к двери, чтобы слышали те, к кому это относится. А относилось это к тем, кого недавно он называл молодцами и кто в излишке усердия подробно рассказал ему о готовящемся покушении.

Ну, конечно, - думал он глубоко, внезапно окрепшею и плавною мыслью, - ведь это теперь, когда мне рассказали, я знаю и мне страшно, а ведь тогда бы я ничего не знал и спокойно пил бы кофе. Ну, а потом, конечно, эта смерть, - но разве я так боюсь смерти? Вот у меня болят почки, и умру же я когда-нибудь, а мне не страшно, потому что ничего не знаю. А эти дураки сказали: в час дня, ваше превосходительство. И думали, дураки, что я буду радоваться, а вместо того она стала в углу и не уходит. Не уходит, потому что это моя мысль. И не смерть страшна, а знание её; и было бы совсем невозможно жить, если бы человек мог вполне точно и определённо знать день и час, когда умрёт. А эти дураки предупреждают: ?В час дня, ваше превосходительство!?

Стало так легко и приятно, словно кто-тс сказал ему, что он совсем бессмертен и не умрёт никогда. И, снова чувствуя себя сильным и умным среди этого стада дураков, что так бессмысленно и нагло врываются в тайну грядущего, он задумался о блаженстве неведения тяжёлыми мыслями старого, больного, много испытавшего человека. Ничему живому, ни человеку, ни зверю, не дано знать дня и часа своей смерти. Вот он был болен недавно, и врачи сказали ему, что умрёт, что нужно сделать последние распоряжения, - а он не поверил им и действительно остался жив. А в молодости было так: запутался он в жизни и решил покончить с собой; и револьвер приготовил, и письма написал, и даже назначил час дня самоубийства, - а перед самым концом вдруг передумал. И всегда, в самое последнее мгновение может что-нибудь измениться, может явиться неожиданная случайность, и оттого никто не может про себя сказать, когда он умрёт.

В час дня, ваше превосходительство?, - сказали ему эти любезные ослы, и, хотя сказали только потому, что смерть предотвращена, одно уже знание её возможного часа наполнило его ужасом. Вполне допустимо, что когда-нибудь его и убьют, но завтра этого не будет - завтра этого не будет, - и он может спать спокойно, как бессмертный. Дураки, они не знали, какой великий закон они свернули с места, какую дыру открыли, когда сказали с этой своею идиотской любезностью: ?В час дня, ваше превосходительство?.

Нет, не в час дня, ваше превосходительство, а неизвестно когда. Неизвестно когда. Что?

Ничего, - ответила тишина. - Ничего.

Нет, ты говоришь что-то.

Ничего, пустяки. Я говорю: завтра, в час дня.

И с внезапной острой тоскою в сердце он понял, что не будет ему ни сна, ни покоя, ни радости, пока не пройдёт этот проклятый, чёрный, выхваченный из циферблата час. Только тень знания о том, о чем не должно знать ни одно живое существо, стояла там в углу, и её было достаточно, чтобы затмить свет и нагнать на человека непроглядную тьму ужаса. Потревоженный однажды страх смерти расплывался по телу, внедрялся в кости, тянул бледную голову из каждой поры тела.

Уже не завтрашних убийц боялся он, - они исчезли, забылись, смешались с толпою враждебных лиц и явлений, окружающих его человеческую жизнь, - а чего-то внезапного и неизбежного: апоплексического удара, разрыва сердца, какой-то тоненькой глупой аорты, которая вдруг не выдержит напора крови и лопнет, как туго натянутая перчатка на пухлых пальцах.

И страшною казалась короткая, толстая шея, и невыносимо было смотреть на заплывшие короткие пальцы, чувствовать, как они коротки, как они полны смертельною влагой. И если раньше, в темноте, он должен был шевелиться, чтобы не походить на мертвеца, то теперь, в этом ярком, холодно-враждебном, страшном свете, казалось ужасным, невозможным пошевелиться, чтобы достать папиросу - позвонить кого-нибудь. Нервы напрягались. И каждый нерв казался похожим на вздыбившуюся выгнутую проволоку, на вершине которой маленькая головка с безумно вытаращенными от ужаса глазами, судорожно разинутым, задохнувшимся, безмолвным ртом. Нечем дышать.

И вдруг в темноте, среди пыли и паутины, где-то под потолком ожил электрический звонок. Маленький металлический язычок судорожно, в ужасе, бился о край звенящей чашки, замолкал - и снова трепетал в непрерывном ужасе и звоне. Это звонил из своей комнаты его превосходительство.

Забегали люди. Там и здесь, в люстрах и по стене, вспыхнули отдельные лампочки, - их мало было для света, но достаточно для того, чтобы появились тени. Всюду появились они: встали в углах, протянулись по потолку; трепетно цепляясь за каждое возвышение, прилегли к стенам; и трудно было понять, где находились раньше все эти бесчисленные уродливые, молчаливые тени, безгласные души безгласных вещей.

«2. К СМЕРТНОЙ КАЗНИ ЧЕРЕЗ ПОВЕШЕНИЕ»

Вышло так, как загадала полиция. Четверых террористов, трех мужчин и одну женщину, вооружённых бомбами, адскими машинами и револьверами, схватили у самого подъезда, пятую - нашли и арестовали на конспиративной квартире, хозяйкою которой она состояла. Захватили при этом много динамиту, полуснаряженных бомб и оружия. Все арестованные были очень молоды: старшему из мужчин было двадцать восемь лет, младшей из женщин всего девятнадцать. Судили их в той же крепости, куда заключили после ареста, судили быстро и глухо, как делалось в то беспощадное время.

На суде все пятеро были спокойны, но очень серьёзны и очень задумчивы: так велико было их презрение к судьям, что никому не хотелось лишней улыбкой или притворным выражением веселья подчеркнуть свою смелость. Ровно настолько были они спокойны, сколько нужно для того, чтобы оградить свою душу и великий предсмертный мрак её от чужого, злого и враждебного взгляда. Иногда отказывались отвечать на вопросы, иногда отвечали - коротко, просто и точно, словно не судьям, а статистикам отвечали они для заполнения каких-то особенных таблиц. Трое, одна женщина и двое мужчин, назвали свои настоящие имена, двое отказались назвать их и так и остались для судей неизвестными. И ко всему, происходившему на суде, обнаруживали они то смягчённое, сквозь дымку, любопытство, которое свойственно людям или очень тяжело больным, или же захваченным одною огромною, всепоглощающей мыслью. Быстро взглядывали, ловили на лету какое-нибудь слово, более интересное, чем другие, - и снова продолжали думать, с того же места, на каком остановилась мысли.

Первым от судей помещался один из назвавших себя - Сергей Головин, сын отставного полковника, сам бывший офицер. Это был совсем ещё молодой, белокурый, широкоплечий юноша, такой здоровый, что ни тюрьма, ни ожидание неминуемой смерти не могли стереть краски с его щёк и выражения молодой, счастливой наивности с его голубых глаз. Все время он энергично пощипывал лохматую светлую бородку, к которой ещё не привык, и неотступно, щурясь и мигая, глядел в окно.

Это происходило в конце зимы, когда среди снежных бурь и тусклых морозных дней недалёкая весна посылала, как предтечу, ясный, тёплый солнечный день или даже один только час, но такой весенний, такой жадно молодой и сверкающий, что воробьи на улице сходили с ума от радости и точно пьянели люди. И теперь, в верхнее запылённое, с прошлого лета не протиравшееся окно было видно очень странное и красивое небо: на первый взгляд оно казалось молочно-серым, дымчатым, а когда смотреть дольше - в нем начинала проступать синева, оно начинало голубеть все глубже, все ярче, все беспредельнее. И то, что оно не открывалось все сразу, а целомудренно таилось в дымке прозрачных облаков, делало его милым, как девушку, которую любишь; и Сергей Головин глядел в небо, пощипывал бородку, щурил то один, то другой глаз с длинными пушистыми ресницами и что-то усиленно соображал. Один раз он даже быстро зашевелил пальцами и наивно сморщился от какой-то радости, - но взглянул кругом и погас, как искра, на которую наступили ногою. И почти мгновенно сквозь краску щёк, почти без перехода в бледность, проступила землистая, мертвенная синева; и пушистый волос, с болью выдираясь из гнёзда, сжался, как в тисках, в побелевших на кончике пальцах. Но радость жизни и весны была сильнее - и через несколько минут прежнее, молодое, наивное лицо тянулось к весеннему небу.

Туда же, в небо, смотрела молодая бледная девушка, неизвестная, по прозвищу Муся. Она была моложе Головина, но казалась старше в своей строгости, в черноте своих прямых и гордых глаз. Только очень тонкая, нежная шея да такие же тонкие девичьи руки говорили о её возрасте, да ещё то неуловимое, что есть сама молодость и что звучало так ясно в её голосе, чистом, гармоничном, настроенном безупречно, как дорогой инструмент, в каждом простом слове, восклицании, открывающем его музыкальное содержание. Была она очень бледна, но не мертвенной бледностью, а той особенной горячей белизной, когда внутри человека как бы зажжён огромный, сильный огонь, и тело прозрачно светится, как тонкий севрский фарфор. Сидела она почти не шевелясь и только изредка незаметным движением пальцев ощупывала углублённую полоску на среднем пальце правой руки, след какого-то недавно снятого кольца. И на небо она смотрела без ласки и радостных воспоминаний, только потому, что во всей грязной казённой зале этот голубой кусочек неба был самым красивым, чистым и правдивым - ничего не выпытывал у её глаз.

Сергея Головина судьи жалели, её же ненавидели.

Также не шевелясь, в несколько чопорной позе, сложив руки между колен, сидел сосед её, неизвестный, по прозвищу Вернер. Если лицо можно замкнуть, как глухую дверь, то своё лицо неизвестный замкнул, как дверь железную, и замок на ней повесил железный. Смотрел он неподвижно вниз на дощатый грязный пол, и нельзя было понять: спокоен он или волнуется бесконечно, думает о чем-нибудь или слушает, что показывают перед судом сыщики. Роста он был невысокого; черты лица имел тонкие и благородные. Нежный и красивый настолько, что напоминал лунную ночь где-нибудь на юге, на берегу моря, где кипарисы и чёрные тени от них, он в то же время будил чувство огромной спокойной силы, непреоборимой твёрдости, холодного и дерзкого мужества. Самая вежливость, с какою давал он короткие и точные ответы, казалась опасною в его устах, в его полупоклоне; и если на всех других арестантский халат казался нелепым шутовством, то на нем его не было видно совсем, - так чуждо было платье человеку. И хотя у других террористов были найдены бомбы и адские машины, а у Вернера только чёрный револьвер, судьи считали почему-то главным его и обращались к нему с некоторой почтительностью, так же кратко и деловито.

Следующий за ним, Василий Каширин, весь состоял из одного сплошного, невыносимого ужаса смерти и такого же отчаянного желания сдержать этот ужас и не показать его судьям. С самого утра, как только повели их на суд, он начал задыхаться от учащённого биения сердца; на лбу все время капельками выступал пот, так же потны и холодны были руки, и липла к телу, связывая его движения, холодная потная рубаха. Сверхъестественным усилием воли он заставлял пальцы свои не дрожать, голос быть твёрдым и отчётливым, глаза спокойными. Вокруг себя он ничего не видел, голоса приносились к нему как из тумана, и в этот же туман посылал он свои отчаянные усилия - отвечать твёрдо, отвечать громко. Но, ответив, он тотчас забывал как и вопрос, так и ответ свой, и снова молчаливо и страшно боролся. И так явственно выступала в нем смерть, что судьи избегали смотреть на него, и трудно было определить его возраст, как у трупа, который уже начал разлагаться. По паспорту же ему было всего двадцать три года. Раз или два Вернер тихо прикасался рукою к его колену, и каждый раз он отвечал одним словом:

Самое страшное было для него, когда являлось вдруг нестерпимое желание кричать - без слов, животным отчаянным криком. Тогда он тихо прикасался к Вернеру, и тот, не поднимая глаз, отвечал ему тихо:

Ничего, Вася. Скоро кончится.

И, всех обнимая материнским заботливым оком, изнывала в тревоге пятая террористка, Таня Ковальчук. У неё никогда не было детей, она была ещё очень молода и краснощёка, как Сергей Головин, но казалась матерью всем этим людям: так заботливы, так бесконечно любовны были её взгляды, улыбка, страхи. На суд она не обращала никакого внимания, как на нечто совсем постороннее, и только слушала, как отвечают другие: не дрожит ли голос, не боится ли, не дать ли воды.

На Васю она не могла смотреть от тоски и только тихонько ломала свои пухлые пальцы; на Мусю и Вернера смотрела с гордостью и почтением и лицо делала серьёзное и сосредоточенное, а Сергею Головину все старалась передать свою улыбку.

Милый, на небо смотрит. Посмотри, посмотри, голубчик - думала она про Головина. - А Вася? Что же это, Боже мой, Боже мой… Что же мне с ним делать? Сказать что-нибудь - ещё хуже сделаешь: вдруг заплачет??

И, как тихий пруд на заре, отражающий каждое бегущее облако, отражала она на пухлом, милом, добром лице своём всякое быстрое чувство, всякую мысль тех четверых. О том, что её также судят и также повесят, она не думала совсем - была глубоко равнодушна. Это у неё на квартире открыли склад бомб и динамита; и, как ни странно, - это она встретила полицию выстрелами и ранила одного сыщика в голову.

Суд кончился часов в восемь, когда уже стемнело. Постепенно гасло перед глазами Муси и Сергея Головина синеющее небо, но не порозовело оно, не улыбнулось тихо, как в летние вечера, а замутилось, посерело, вдруг стало холодным и зимним. Головин вздохнул, потянулся, ещё раза два взглянул в окно, но там стояла уже холодная ночная тьма; и, продолжая пощипывать бородку, он начал с детским любопытством разглядывать судей, солдат с ружьями, улыбнулся Тане Ковальчук. Муся же, когда небо погасло, спокойно, не опуская глаз на землю, перевела их в угол, где тихо колыхалась паутинка под незаметным напором духового отопления; и так оставалась до объявления приговора.

После приговора, простившись с защитниками во фраках и избегая их беспомощно растерянных, жалобных и виноватых глаз, обвинённые столкнулись на минуту в дверях и обменялись короткими фразами.

Ничего, Вася. Кончится скоро все, - сказал Вернер.

Да я, брат, ничего, - громко, спокойно и даже как будто весело ответил Каширин.

И действительно, лицо его слегка порозовело и уже не казалось лицом разлагающегося трупа.

Чтобы черт их побрал, ведь повесили-таки, - наивно обругался Головин.

Так и нужно было ожидать, - ответил Вернер спокойно.

Завтра будет объявлен приговор в окончательной форме, и нас посадят вместе, - сказала Ковальчук, утешая. - До самой казни вместе будем сидеть.

Муся молчала. Потом решительно двинулась вперёд.

«3. МЕНЯ НЕ НАДО ВЕШАТЬ»

За две недели перед тем, как судили террористов, тот же военно-окружной суд, но только в другом составе, судил и приговорил к смертной казни через повешение Ивана Янсона, крестьянина.

Этот Иван Янсон был батраком у зажиточного фермера и ничем особенным не отличался от других таких же работников-бобылей. Родом он был эстонец, из Везенберга, и постепенно, в течение нескольких лет, переходя из одной фермы в другую, придвинулся к самой столице. По-русски он говорил очень плохо, а так как хозяин его был русский, по фамилии Лазарев, и эстонцев поблизости не было, то почти все два года Янсон молчал. По-видимому, и вообще он не был склонен к разговорчивости, и молчал не только с людьми, но и с животными: молча поил лошадь, молча запрягал её, медленно и лениво двигаясь вокруг неё маленькими, неуверенными шажками, а когда лошадь, недовольная молчанием, начинала капризничать и заигрывать, молча бил её кнутовищем. Бил он её жестоко, с холодной и злой настойчивостью, и если это случалось в то время, когда он находился в тяжёлом состоянии похмелья, то доходил до неистовства. Тогда до самого дома доносился хлест кнута и испуганный, дробный, полный боли, стук копыт по дощатому полу сарая. За то, что Янсон бьёт лошадь, хозяин бил его самого, но исправить не мог, и так и бросил. Раз или два в месяц Янсон напивался, и происходило это обычно в те дни, когда он отвозил хозяина на большую железнодорожную станцию, где был буфет. Ссадив хозяина, он отъезжал на полверсты от станции и там, завязив в снегу в стороне от дороги сани и лошадь, пережидал отхода поезда. Сани стояли боком, почти лежали, лошадь по пузо уходила в сугроб раскоряченными ногами и изредка тянула морду вниз, чтобы лизнуть мягкого пушистого снега, а Янсон полулежал в неудобной позе на санях и как будто дремал. Развязанные наушники его облезлой меховой шапки бессильно свисали вниз, как уши у легавой собаки, и было влажно под маленьким красноватым носиком.

Потом Янсон возвращался на станцию и быстро напивался.

Назад на ферму, все десять вёрст, он нёсся вскачь. Избитая, доведённая до ужаса лошадёнка скакала всеми четырьмя ногами как угорелая, сани раскатывались, наклонялись, бились о столбы, а Янсон, опустив вожжи и каждую минуту почти вылетая из саней, не то пел, не то выкрикивал что-то по-эстонски отрывистыми, слепыми фразами. А чаще даже и не пел, а молча, крепко стиснув зубы от наплыва неведомой ярости, страданий и восторга, нёсся вперёд и был как слепой: не видел встречных, не окрикивал, не замедлял бешеного хода ни на заворотах, ни на спусках. Как он не задавил кого-нибудь, как сам не разбился насмерть в одну из таких диких поездок - оставалось непонятным.

Его уже давно следовало прогнать, как прогоняли его и с других мест, но он был дешёв и другие работники бывали не лучше, и так оставался он два года. Событий в жизни Янсона не было никаких. Однажды он получил письмо по-эстонски, но так как сам был неграмотен, а другие по-эстонски не знали, то так письмо и осталось непрочитанным; и с каким-то диким, изуверским равнодушием, точно не понимая, что письмо несёт вести с родины, Янсон бросил его в навоз. Попробовал ещё Янсон поухаживать за стряпухой, томясь, видимо, по женщине, но успеха не имел и был грубо отвергнут и осмеян: был он маленького роста, щуплый, лицо имел веснушчатое, дряблое и сонные глазки бутылочного, грязного цвета. И неудачу свою Янсон встретил равнодушно и больше к стряпухе не приставал.

Но, мало говоря, Янсон все время к чему-то прислушивался. Слушал он и унылое снежное поле, с бугорками застывшего навоза, похожего на ряд маленьких, занесённых снегом могил, и синие нежные дали, и телеграфные гудящие столбы, и разговоры людей. Что говорило ему поле и телеграфные столбы, знал только он один, а разговоры людей были тревожны, полны слухами об убийствах, о грабежах, о поджогах. И было слышно однажды ночью, как в соседнем посёлке жидко и беспомощно тренькал на кирке маленький колокол, похожий на колокольчик, и трещало пламя пожара: то какие-то приезжие ограбили богатую ферму, хозяина и жену его убили, а дом подожгли.

И на ихней ферме жили тревожно: не только ночью, но и днём спускали собак, и хозяин ночью клал возле себя ружьё. Такое же ружьё, но только одноствольное и старое, он хотел дать Янсону, но тот повертел ружьё в руках, покачал головою и почему-то отказался. Хозяин не понял причины отказа и обругал Янсона, а причина была в том, что Янсон больше верил в силу своего финского ножа, чем этой старой ржавой штуке.

Она меня самого убьёт, - сказал Янсон, сонно смотря на хозяина стеклянными глазками.

И хозяин в отчаянии махнул рукою:

Ну и дурак, же ты, Иван. Вот тут и поживи с такими работниками.

И вот этот самый Иван Янсон, не доверявший ружью, в один зимний вечер, когда другого работника услали на станцию, совершил весьма сложное покушение на вооружённый грабёж, на убийство и на изнасилование женщины. Сделал он это как-то удивительно просто: запер стряпуху в кухне, лениво, с видом человека, которому смертельно хочется спать, подошёл сзади к хозяину и быстро, раз за разом, ударил его в спину ножом. Хозяин в беспамятстве свалился, хозяйка заметалась и завопила, а Янсон, оскалив зубы, размахивая ножом, начал разворачивать сундуки, комоды. Достал деньги, а потом точно впервые увидел хозяйку и неожиданно для себя самого кинулся к ней, чтобы изнасиловать. Но так как нож при этом он упустил, то хозяйка оказалась сильнее и не только не дала себя изнасиловать, а чуть не удушила его. А тут заворочался на полу хозяин, загремела ухватом кухарка, вышибая кухонную дверь, и Янсон убежал в поле. Схватили его через час, когда он, сидя на корточках за углом сарая и зажигая одну за другою тухнущие спички, совершал покушение на поджог.

Через несколько дней хозяин умер от заражения крови, а Янсона, когда наступил его черёд в ряду других грабителей и убийц, судили и приговорили к смертной казни. На суде он был такой же, как всегда: маленький, щуплый, веснушчатый, с стеклянными сонными глазками. Он как будто не совсем понимал значение происходящего и по виду был совершенно равнодушен: моргал белыми ресницами, тупо, без любопытства, оглядывал незнакомую важную залу и ковырял в носу жёстким, заскорузлым, негнущимся пальцем. Только те, кто видал его по воскресеньям в кирке, могли бы догадаться, что он несколько принарядился: надел на шею вязаный грязно-красный шарф и кое-где примочил волосы на голове; и там, где волосы были примочены, они темнели и лежали гладко, а на другой стороне торчали светлыми и редкими вихрами - как соломинки на тощей, градом побитой ниве.

Когда был объявлен приговор: к смертной казни через повешение, Янсон вдруг заволновался. Он густо покраснел и начал завязывать и развязывать шарф, точно он душил его. Потом бестолково замахал руками и сказал, обращаясь к тому судье, который не читал приговора, и показывая пальцем на того, который читал:

Она сказала, что меня надо вешать.

Какая такая она? - густо, басом, спросил председатель, читавший приговор.

Все улыбнулись, пряча улыбки под усами и в бумагах, а Янсон ткнул указательным пальцем на председателя и сердито, исподлобья, ответил:

Янсон опять обратил глаза к молчащему, сдержанно улыбавшемуся судье, в котором чувствовал друга и человека к приговору совершенно не причастного, и повторил:

Она сказала, что меня надо вешать. Меня не надо вешать.

Уведите обвиняемого.

Но Янсон успел ещё раз убедительно и веско повторить:

Меня не надо вешать.

Он так был нелеп с своим маленьким, сердитым лицом, которому напрасно пытался придать важность, с своим протянутым пальцем, что даже конвойный солдат, нарушая правила, сказал ему вполголоса, уводя из залы:

Ну и дурак же ты, парень.

Меня не надо вешать, - упрямо повторил Янсон.

Вздёрнут за моё почтение, дрыгнуть не успеешь.

Может, помилуют? - сказал первый солдат, которому жалко стало Янсона.

Как же! Таких миловать… Ну, буде, поговорили.

Но Янсон уже замолчал. И опять его посадили в ту камеру, в которой он уже сидел месяц и к которой успел привыкнуть, как привыкал ко всему: к побоям, к водке, к унылому снежному полю, усеянному круглыми бугорками, как кладбище. И теперь ему даже весело стало, когда он увидел свою кровать, своё окно с решёткой, и ему дали поесть - с утра он ничего не ел. Неприятно было только то, что произошло на суде, но думать об этом он не мог, не умел. И смерти через повешение не представлял совсем.

Старый, тучный, измученный болезнями человек сидит в чужом доме, в чужой спальне, в чужом кресле и с недоумением рассматривает своё тело, прислушивается к своим чувствам, силится и не может вполне осилить мыслей в своей голове: «Дураки! Они думают, что, сообщив мне о готовящемся на меня покушении, назвав мне час, когда меня должно было на куски разорвать бомбой, они избавили меня от страха смерти! Они, дураки, думают, будто спасли меня, тайком привезя меня и мою семью в этот чужой дом, где я спасён, где я в безопасности и покое! Не смерть страшна, а знание её. Если бы кто, наверное, знал день и час, когда должен умереть, он не смог бы с этим знанием жить. А они мне говорят: «В час дня, ваше превосходительство!..»

Министр, на которого революционеры готовили покушение, задумывается в ту ночь, которая могла стать его последней ночью, о блаженстве неведения конца, словно кто-то сказал ему, что он не умрёт никогда.

Злоумышленники, задержанные в установленное по доносу время с бомбами, адскими машинами и револьверами у подъезда дома министра, проводят последние ночи и дни перед повешением, к которому их наскоро приговорят, в размышлениях столь же мучительных.

Как это может быть, что они, молодые, сильные, здоровые, - умрут? Да и смерть ли это? «Разве я её, дьявола, боюсь? - думает о смерти один из пятерых бомбометателей, Сергей Головин. - Это мне жизни жалко! Великолепная вещь, что бы ни говорили пессимисты. А что, если пессимиста повесить? И зачем у меня борода выросла? Не росла, не росла, а то вдруг выросла - зачем?..»

Кроме Сергея, сына отставного полковника (отец при последнем свидании пожелал ему встретить смерть, как офицер на поле брани), в тюремной камере ещё четверо. Сын купца Вася Каширин, все силы отдающий тому, чтобы не показать сокрушающий его ужас смерти палачам. Неизвестный по кличке Вернер, которого считали зачинщиком, у которого своё умственное суждение о смерти: совсем неважно, убил ты или не убил, но, когда тебя убивают, убивают тысячи - тебя одного, убивают из страха, значит, ты победил, и смерти для тебя больше нет. Неизвестная по кличке Муся, похожая на мальчика-подростка, тоненькая и бледная, готовая в час казни вступить в ряды тех светлых, святых, лучших, что извека идут через пытки и казни к высокому небу. Если бы ей показали после смерти её тело, она посмотрела бы на него и сказала: «Это не я», и отступили бы палачи, учёные и философы с содроганием, говоря: «Не касайтесь этого места. Оно - свято!» Последняя среди приговорённых к повешению - Таня Ковальчук, казавшаяся матерью своим единомышленникам, так заботливы и любовны были её взгляд, улыбка, страхи за них. На суд и на приговор она не обратила никакого внимания, о себе совсем забыла и думала только о других.

С пятерыми «политическими» ждут повешения на одной перекладине эстонец Янсон, еле говорящий по-русски батрак, осуждённый за убийство хозяина и покушение на изнасилование хозяйки (сделал он все это сдуру, услыхав, что похожее случилось на соседней ферме), и Михаил Голубец по кличке Цыганок, последним в ряду злодеяний которого было убийство и ограбление трёх человек, а тёмное прошлое - уходило в загадочную глубину. Сам себя Миша с полной откровенностью именует разбойником, бравирует и тем, что совершил, и тем, что теперь его ожидает. Янсон, напротив, парализован и содеянным, и приговором суда и повторяет всем одно и то же, вкладывая в одну фразу все, чего не может выразить: «Меня не надо вешать».

Текут часы и дни. До момента, когда их соберут вместе и затем вместе повезут за город, в мартовский лес - вешать, осуждённые поодиночке осиливают мысль, кажущуюся дикой, нелепой, невероятной каждому по-своему. Механический человек Вернер, относившийся к жизни как к сложной шахматной задачке, мигом исцелится от презрения к людям, отвращения даже к их облику: он как бы на воздушном шаре поднимется над миром - и умилится, до чего же этот мир прекрасен. Муся мечтает об одном: чтобы люди, в чью доброту она верит, не жалели её и не объявляли героиней. Она думает о товарищах своих, с которыми суждено умереть, как о друзьях, в чей дом войдёт с приветом на смеющихся устах. Сережа изнуряет своё тело гимнастикой немецкого доктора Мюллера, побеждая страх острым чувством жизни в молодом гибком теле. Вася Каширин близок к помешательству, все люди кажутся ему куклами, и, как утопающий за соломинку, хватается он за всплывшие в памяти откуда-то из раннего детства слова: «Всех скорбящих радость», выговаривает их умильно... но умиление разом испаряется, едва он вспоминает свечи, попа в рясе, иконы и ненавистного отца, бьющего в церкви поклоны. И ему становится ещё страшнее. Янсон превращается в слабое и тупое животное. И только Цыганок до самого последнего шага к виселице куражится и зубоскалит. Он испытал ужас, только когда увидел, что всех на смерть ведут парами, а его повесят одного. И тогда Танечка Ковальчук уступает ему место в паре с Мусей, и Цыганок ведёт её под руку, остерегая и нащупывая дорогу к смерти, как должен вести мужчина женщину.

Год написания: в Викитеке

«Рассказ о семи повешенных» - рассказ Леонида Андреева , темой которого стала история о последних днях приговорённых к смертной казни . Острая экзистенциальная проблематика и антивоенный пафос произведения были высоко оценены критиками. Способность женщины рисковать во имя установления в обществе нравственного идеала, справедливости, в защиту правды, забывая о доме, любви, родственных связях (что присуще женщине и воспитывается в ней социумом), является из ряда вон выходящим явлением. Андреев сделал основой психологического конфликта рассказа столкновение «инстинкта жизни» и «инстинкта смерти». Введя обобщённые образы осуждённых на смертную казнь, Андреев использовал свои личные знания о В.В. Лебединцеве , а также рассказ присяжного поверенного, впоследствии обнаруженный в архивах в 2009 году.

16 марта 1908 года у Андреева был готов черновой вариант произведения, а 5 апреля он читал рассказ в своей петербургской квартире друзьям и знакомым.

Прототипами персонажей произведения были реальные люди - члены «Летучего боевого отряда партии социалистов-революционеров Северной области» Лебединцев, Всеволод Владимирович (в рассказе - Вернер; на судебном процессе Марио Кальвино - итальянский поданный) ), Лев Синегуб , Сергей Баранов , Александр Смирнов , Лидия Стуре , Анна Распутина (Шулятикова) , Е. Н. Казанская (Лебедева). Они готовили покушение на министра юстиции И. Г. Щегловитова , но были преданы провокатором Азефом и казнены на Лисьем носу в ночь с 17 на 18 февраля 1908 года.

На публичное чтение рассказа Леонид Андреев специально пригласил «экспертов смерти» - Н. А. Морозова и Н. П. Стародворского , которые в своё время были сначала приговорены к смертной казни, но впоследствии получили более мягкий приговор. Приглашённые дали самые положительные отзывы о мастерстве писателя.

Рассказ был переведён на многие языки и издан крупным тиражом.

Современная постановка в театре «Табакерка » стала одним из лучших спектаклей за историю существования театра.

Примечания

Литература

  • Кен Л. Н., Рогов Л. Э. Жизнь Леонида Андреева. - СПб.: ООО "Издательско-полиграфическая компания «Кюста», 2010-432 с.
  • «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева: исторический контекст (к вопросу прототипичности женских персонажей) // Орловский текст российской словесности. Материалы Всероссийской научной конференциию (5-6 октября 1009 года). - Орёл, 2010. - С. 115-123.
  • Михайлова М. В., Шулятиков В. И. Судьбы российских социалистов-революционеров в осмыслении литературы начала ХХ века (Л. Андреев «Рассказ о семи повешенных») // Vesture: avoti un cilveki (История: источники и люди). Даугавпилсский университет. Даугавпилс, 2011. С. 196-203.
  • Шишкина Л. И. Творчество Леонида Андреева в контексте культуры XX века. - СПб.: Изд-во СЗАГС, 2009. - С. 57-74, 113-130, 131-147, 207-217.
  • Розенфельд Борис. К истории создания Леонидом Андреевым «Рассказа о семи повешенных». ж. TERRA NOVA. № 17 Ноябрь, 2006

Ссылки

  • Александр Калмыков. Госсовет под прицелом эсеров-террористов. - «Парламентская газета», № 161 (1778), 15 сентября 2005 года

Wikimedia Foundation . 2010 .

Смотреть что такое "Рассказ о семи повешенных" в других словарях:

    Рассказ о семи повешенных Режиссёр Николай Салтыков Петр Чардынин Автор сценария Александр Аркатов В главных ролях Дора Читорина Николай Салтыков Яков Морин Карл Томский … Википедия

    У этого термина существуют и другие значения, см. Бездна. Бездна Жанр: рассказ

    У этого термина существуют и другие значения, см. Мысль. Мысль Жанр: рассказ

    У этого термина существуют и другие значения, см. Стена (значения). Стена Жанр: рассказ

    У этого термина существуют и другие значения, см. В тумане. В тумане Жанр: рассказ

    В Википедии есть статьи о других людях с такой фамилией, см. Андреев. В Википедии есть статьи о других людях с именем Андреев, Леонид. Леонид Николаевич Андреев … Википедия

    Карбаускис Миндаугас Karbauskis Mindaugas Дата рождения: 28 января 1972(1972 01 28) (40 лет) Место рождения: Найсяй … Википедия

    Миндаугас Карбаускис - Биография Миндаугаса Карбаускиса Театральный режиссер Миндаугас Карбаускис родился 28 января 1972 года в поселке Найсяй Шяуляйского района Литвы. Закончил театральный факультет Литовской академии музыки и театра. В 2001 году окончил режиссерский… … Энциклопедия ньюсмейкеров

    Распутина Анна Михайловна (в девичестве Шулятикова) (6 декабря, 1874, Новый Усольск, Пермская губерния 17 февраля 1908) участница революционного движения, после 1906 года террористка, из мещан, сестра Шулятикова Владимира Михайловича … Википедия

На этой странице сайта находится литературное произведение Рассказ о семи повешенных автора, которого зовут Андреев Леонид Николаевич . На сайте сайт вы можете или скачать бесплатно книгу Рассказ о семи повешенных в форматах RTF, TXT, FB2 и EPUB, или прочитать онлайн электронную книгу Андреев Леонид Николаевич - Рассказ о семи повешенных без регистрации и без СМС.

Размер архива с книгой Рассказ о семи повешенных = 93.12 KB

Леонид Андреев
Рассказ о семи повешенных
Посвящается Л. И. Толстому
«1. В ЧАС ДНЯ, ВАШЕ ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВО»
Так как министр был человек очень тучный, склонный к апоплексии, то со всякими предосторожностями, избегая вызвать опасного волнения, его предупредили, что на него готовится очень серьёзное покушение. Видя, что министр встретил известие спокойно и даже с улыбкой, сообщили и подробности: покушение должно состояться на следующий день, утром, когда он выедет с докладом; несколько человек террористов, уже выданных провокатором и теперь находящихся под неусыпным наблюдением сыщиков, должны с бомбами и револьверами собраться в час дня у подъезда и ждать его выхода. Здесь их и схватят.
– Постойте, – удивился министр, – откуда же они знают, что я поеду в час дня с докладом, когда я сам узнал об этом только третьего дня?
Начальник охраны неопределённо развёл руками:
– Именно в час дня, ваше превосходительство.
Не то удивляясь, не то одобряя действия полиции, которая устроила все так хорошо, министр покачал головою и хмуро улыбнулся толстыми тёмными губами; и с тою же улыбкой, покорно, не желая и в дальнейшем мешать полиции, быстро собрался и уехал ночевать в чей-то чужой гостеприимный дворец. Также увезены были из опасного дома, около которого соберутся завтра бомбометатели, его жена и двое детей.
Пока горели огни в чужом дворце и приветливые знакомые лица кланялись, улыбались и негодовали, сановник испытывал чувство приятной возбуждённости – как будто ему уже дали или сейчас дадут большую и неожиданную награду. Но люди разъехались, огни погасли, и сквозь зеркальные стекла на потолок и стены лёг кружевной и призрачный свет электрических фонарей; посторонний дому, с его картинами, статуями и тишиной, входившей с улицы, сам тихий и неопределённый, он будил тревожную мысль о тщете запоров, охраны и стен. И тогда ночью, в тишине и одиночестве чужой спальни, сановнику стало невыносимо страшно.
У него было что-то с почками, и при каждом сильном волнении наливались водою и опухали его лицо, ноги и руки, и от этого он становился как будто ещё крупнее, ещё толще и массивнее. И теперь, горою вздутого мяса возвышаясь над придавленными пружинами кровати, он с тоскою больного человека чувствовал своё опухшее, словно чужое лицо и неотвязно думал о той жестокой судьбе, какую готовили ему люди. Он вспомнил, один за другим, все недавние ужасные случаи, когда в людей его сановного и даже ещё более высокого положения бросали бомбы, и бомбы рвали на клочки тело, разбрызгивали мозг по грязным кирпичным стенам, вышибали зубы из гнёзд. И от этих Воспоминаний собственное тучное больное тело, раскинувшееся на кровати, казалось уже чужим, уже испытывающим огненную силу взрыва; и чудилось, будто руки в плече отделяются от туловища, зубы выпадают, мозг разделяется на частицы, ноги немеют и лежат покорно, пальцами вверх, как у покойника. Он усиленно шевелился, дышал громко, кашлял, чтобы ничем не походить на покойника, окружал себя живым шумом звенящих пружин, шелестящего одеяла; и чтобы показать, что он совершенно жив, ни капельки не умер и далёк от смерти, как всякий другой человек, – громко и отрывисто басил в тишине и одиночестве спальни:
– Молодцы! Молодцы! Молодцы!
Это он хвалил сыщиков, полицию и солдат, всех тех, кто охраняет его жизнь и так своевременно, так ловко предупредили убийство. Но шевелясь, но хваля, но усмехаясь насильственной кривой улыбкой, чтобы выразить свою насмешку над глупыми террористами-неудачниками, он все ещё не верил в своё спасение, в то, что жизнь вдруг, сразу, не уйдёт от него. Смерть, которую замыслили для него люди и которая была только в их мыслях, в их намерениях, как будто уже стояла тут, и будет стоять, и не уйдёт, пока тех не схватят, не отнимут у них бомб и не посадят их в крепкую тюрьму. Вон в том углу она стоит и не уходит – не может уйти, как послушный солдат, чьей-то волею и приказом поставленный на караул.
– В час дня, ваше превосходительство! – звучала сказанная фраза, переливалась на все голоса: то весело-насмешливая, то сердитая, то упрямая и тупая. Словно поставили в спальню сотню заведённых граммофонов, и все они, один за другим, с идиотской старательностью машины выкрикивали приказанные им слова:
– В час дня, ваше превосходительство.
И этот завтрашний?час дня?, который ещё так недавно ничем не отличался от других, был только спокойным движением стрелки по циферблату золотых часов, вдруг приобрёл зловещую убедительность, выскочил из циферблата, стал жить отдельно, вытянулся, как огромный чёрный столб, всю жизнь разрезающий надвое. Как будто ни до него, ни после него не существовало никаких других часов, а он только один, наглый и самомнительный, имел право на какое-то особенное существование.
– Ну? Чего тебе надо? – сквозь зубы, сердито спросил министр.
Орали граммофоны:
– В час дня, ваше превосходительство! – И чёрный столб ухмылялся и кланялся.
Скрипнув зубами, министр приподнялся на постели и сел, опершись лицом на ладони, – положительно он не мог заснуть в эту отвратительную ночь.
И с ужасающей яркостью, зажимая лицо пухлыми надушёнными ладонями, он представил себе, как завтра утром он вставал бы, ничего не зная, потом пил бы кофе, ничего не зная, потом одевался бы в прихожей. И ни он, ни швейцар, подававший шубу, ни лакей, приносивший кофе, не знали бы, что совершенно бессмысленно пить кофе, одевать шубу, когда через несколько мгновений все это: и шуба, и его тело, и кофе, которое в нем, будет уничтожено взрывом, взято смертью. Вот швейцар открывает стеклянную дверь… И это он, милый, добрый, ласковый швейцар, у которого голубые солдатские глаза и ордена во всю грудь, сам, своими руками открывает страшную дверь, – открывает, потому что не знает ничего. Все улыбаются, потому что ничего не знают.
– Ого! – вдруг громко сказал он и медленно отвёл от лица ладони.
И, глядя в темноту, далеко перед собою, остановившимся, напряжённым взглядом, так же медленно протянул руку, нащупал рожок и зажёг свет. Потом встал и, не надевая туфель, босыми ногами по ковру обошёл чужую незнакомую спальню, нашёл ещё рожок от стенной лампы и зажёг. Стало светло и приятно, и только взбудораженная постель со свалившимся на пол одеялом говорила о каком-то не совсем ещё прошедшем ужасе.
В ночном бельё, с взлохматившейся от беспокойных движений бородою, с сердитыми глазами, сановник был похож на всякого другого сердитого старика, у которого бессонница и тяжёлая одышка. Точно оголила его смерть, которую готовили для него люди, оторвала от пышности и внушительного великолепия, которые его окружали, – и трудно было поверить, что это у него так много власти, что это его тело, такое обыкновенное, простое человеческое тело, должно было погибнуть страшно, в огне и грохоте чудовищного взрыва. Не одеваясь и не чувствуя холода, он сел в первое попавшееся кресло, подпёр рукою взлохмаченную бороду и сосредоточенно, в глубокой и спокойной задумчивости, уставился глазами в лепной незнакомый потолок.
Так вот в чем дело! Так вот почему он так струсил и так взволновался! Так вот почему она стоит в углу и не уходит и не может уйти!
– Дураки! – сказал он презрительно и веско.
– Дураки! – повторил он громче и слегка повернул голову к двери, чтобы слышали те, к кому это относится. А относилось это к тем, кого недавно он называл молодцами и кто в излишке усердия подробно рассказал ему о готовящемся покушении.
?Ну, конечно, – думал он глубоко, внезапно окрепшею и плавною мыслью, – ведь это теперь, когда мне рассказали, я знаю и мне страшно, а ведь тогда бы я ничего не знал и спокойно пил бы кофе. Ну, а потом, конечно, эта смерть, – но разве я так боюсь смерти? Вот у меня болят почки, и умру же я когда-нибудь, а мне не страшно, потому что ничего не знаю. А эти дураки сказали: в час дня, ваше превосходительство. И думали, дураки, что я буду радоваться, а вместо того она стала в углу и не уходит. Не уходит, потому что это моя мысль. И не смерть страшна, а знание её; и было бы совсем невозможно жить, если бы человек мог вполне точно и определённо знать день и час, когда умрёт. А эти дураки предупреждают: ?В час дня, ваше превосходительство!?
Стало так легко и приятно, словно кто-тс сказал ему, что он совсем бессмертен и не умрёт никогда. И, снова чувствуя себя сильным и умным среди этого стада дураков, что так бессмысленно и нагло врываются в тайну грядущего, он задумался о блаженстве неведения тяжёлыми мыслями старого, больного, много испытавшего человека. Ничему живому, ни человеку, ни зверю, не дано знать дня и часа своей смерти. Вот он был болен недавно, и врачи сказали ему, что умрёт, что нужно сделать последние распоряжения, – а он не поверил им и действительно остался жив. А в молодости было так: запутался он в жизни и решил покончить с собой; и револьвер приготовил, и письма написал, и даже назначил час дня самоубийства, – а перед самым концом вдруг передумал. И всегда, в самое последнее мгновение может что-нибудь измениться, может явиться неожиданная случайность, и оттого никто не может про себя сказать, когда он умрёт.
?В час дня, ваше превосходительство?, – сказали ему эти любезные ослы, и, хотя сказали только потому, что смерть предотвращена, одно уже знание её возможного часа наполнило его ужасом. Вполне допустимо, что когда-нибудь его и убьют, но завтра этого не будет – завтра этого не будет, – и он может спать спокойно, как бессмертный. Дураки, они не знали, какой великий закон они свернули с места, какую дыру открыли, когда сказали с этой своею идиотской любезностью: ?В час дня, ваше превосходительство?.
– Нет, не в час дня, ваше превосходительство, а неизвестно когда. Неизвестно когда. Что?
– Ничего, – ответила тишина. – Ничего.
– Нет, ты говоришь что-то.
– Ничего, пустяки. Я говорю: завтра, в час дня.
И с внезапной острой тоскою в сердце он понял, что не будет ему ни сна, ни покоя, ни радости, пока не пройдёт этот проклятый, чёрный, выхваченный из циферблата час. Только тень знания о том, о чем не должно знать ни одно живое существо, стояла там в углу, и её было достаточно, чтобы затмить свет и нагнать на человека непроглядную тьму ужаса. Потревоженный однажды страх смерти расплывался по телу, внедрялся в кости, тянул бледную голову из каждой поры тела.
Уже не завтрашних убийц боялся он, – они исчезли, забылись, смешались с толпою враждебных лиц и явлений, окружающих его человеческую жизнь, – а чего-то внезапного и неизбежного: апоплексического удара, разрыва сердца, какой-то тоненькой глупой аорты, которая вдруг не выдержит напора крови и лопнет, как туго натянутая перчатка на пухлых пальцах.
И страшною казалась короткая, толстая шея, и невыносимо было смотреть на заплывшие короткие пальцы, чувствовать, как они коротки, как они полны смертельною влагой. И если раньше, в темноте, он должен был шевелиться, чтобы не походить на мертвеца, то теперь, в этом ярком, холодно-враждебном, страшном свете, казалось ужасным, невозможным пошевелиться, чтобы достать папиросу – позвонить кого-нибудь. Нервы напрягались. И каждый нерв казался похожим на вздыбившуюся выгнутую проволоку, на вершине которой маленькая головка с безумно вытаращенными от ужаса глазами, судорожно разинутым, задохнувшимся, безмолвным ртом. Нечем дышать.
И вдруг в темноте, среди пыли и паутины, где-то под потолком ожил электрический звонок. Маленький металлический язычок судорожно, в ужасе, бился о край звенящей чашки, замолкал – и снова трепетал в непрерывном ужасе и звоне. Это звонил из своей комнаты его превосходительство.
Забегали люди. Там и здесь, в люстрах и по стене, вспыхнули отдельные лампочки, – их мало было для света, но достаточно для того, чтобы появились тени. Всюду появились они: встали в углах, протянулись по потолку; трепетно цепляясь за каждое возвышение, прилегли к стенам; и трудно было понять, где находились раньше все эти бесчисленные уродливые, молчаливые тени, безгласные души безгласных вещей.
Что-то громко говорил густой дрожащий голос. Потом требовали доктора по телефону: сановнику было дурно. Вызвали и жену его превосходительства.
«2. К СМЕРТНОЙ КАЗНИ ЧЕРЕЗ ПОВЕШЕНИЕ»
Вышло так, как загадала полиция. Четверых террористов, трех мужчин и одну женщину, вооружённых бомбами, адскими машинами и револьверами, схватили у самого подъезда, пятую – нашли и арестовали на конспиративной квартире, хозяйкою которой она состояла. Захватили при этом много динамиту, полуснаряженных бомб и оружия. Все арестованные были очень молоды: старшему из мужчин было двадцать восемь лет, младшей из женщин всего девятнадцать. Судили их в той же крепости, куда заключили после ареста, судили быстро и глухо, как делалось в то беспощадное время.
На суде все пятеро были спокойны, но очень серьёзны и очень задумчивы: так велико было их презрение к судьям, что никому не хотелось лишней улыбкой или притворным выражением веселья подчеркнуть свою смелость. Ровно настолько были они спокойны, сколько нужно для того, чтобы оградить свою душу и великий предсмертный мрак её от чужого, злого и враждебного взгляда. Иногда отказывались отвечать на вопросы, иногда отвечали – коротко, просто и точно, словно не судьям, а статистикам отвечали они для заполнения каких-то особенных таблиц. Трое, одна женщина и двое мужчин, назвали свои настоящие имена, двое отказались назвать их и так и остались для судей неизвестными. И ко всему, происходившему на суде, обнаруживали они то смягчённое, сквозь дымку, любопытство, которое свойственно людям или очень тяжело больным, или же захваченным одною огромною, всепоглощающей мыслью. Быстро взглядывали, ловили на лету какое-нибудь слово, более интересное, чем другие, – и снова продолжали думать, с того же места, на каком остановилась мысли.
Первым от судей помещался один из назвавших себя – Сергей Головин, сын отставного полковника, сам бывший офицер. Это был совсем ещё молодой, белокурый, широкоплечий юноша, такой здоровый, что ни тюрьма, ни ожидание неминуемой смерти не могли стереть краски с его щёк и выражения молодой, счастливой наивности с его голубых глаз. Все время он энергично пощипывал лохматую светлую бородку, к которой ещё не привык, и неотступно, щурясь и мигая, глядел в окно.
Это происходило в конце зимы, когда среди снежных бурь и тусклых морозных дней недалёкая весна посылала, как предтечу, ясный, тёплый солнечный день или даже один только час, но такой весенний, такой жадно молодой и сверкающий, что воробьи на улице сходили с ума от радости и точно пьянели люди. И теперь, в верхнее запылённое, с прошлого лета не протиравшееся окно было видно очень странное и красивое небо: на первый взгляд оно казалось молочно-серым, дымчатым, а когда смотреть дольше – в нем начинала проступать синева, оно начинало голубеть все глубже, все ярче, все беспредельнее. И то, что оно не открывалось все сразу, а целомудренно таилось в дымке прозрачных облаков, делало его милым, как девушку, которую любишь; и Сергей Головин глядел в небо, пощипывал бородку, щурил то один, то другой глаз с длинными пушистыми ресницами и что-то усиленно соображал. Один раз он даже быстро зашевелил пальцами и наивно сморщился от какой-то радости, – но взглянул кругом и погас, как искра, на которую наступили ногою. И почти мгновенно сквозь краску щёк, почти без перехода в бледность, проступила землистая, мертвенная синева; и пушистый волос, с болью выдираясь из гнёзда, сжался, как в тисках, в побелевших на кончике пальцах. Но радость жизни и весны была сильнее – и через несколько минут прежнее, молодое, наивное лицо тянулось к весеннему небу.
Туда же, в небо, смотрела молодая бледная девушка, неизвестная, по прозвищу Муся. Она была моложе Головина, но казалась старше в своей строгости, в черноте своих прямых и гордых глаз. Только очень тонкая, нежная шея да такие же тонкие девичьи руки говорили о её возрасте, да ещё то неуловимое, что есть сама молодость и что звучало так ясно в её голосе, чистом, гармоничном, настроенном безупречно, как дорогой инструмент, в каждом простом слове, восклицании, открывающем его музыкальное содержание. Была она очень бледна, но не мертвенной бледностью, а той особенной горячей белизной, когда внутри человека как бы зажжён огромный, сильный огонь, и тело прозрачно светится, как тонкий севрский фарфор. Сидела она почти не шевелясь и только изредка незаметным движением пальцев ощупывала углублённую полоску на среднем пальце правой руки, след какого-то недавно снятого кольца. И на небо она смотрела без ласки и радостных воспоминаний, только потому, что во всей грязной казённой зале этот голубой кусочек неба был самым красивым, чистым и правдивым – ничего не выпытывал у её глаз.
Сергея Головина судьи жалели, её же ненавидели.
Также не шевелясь, в несколько чопорной позе, сложив руки между колен, сидел сосед её, неизвестный, по прозвищу Вернер. Если лицо можно замкнуть, как глухую дверь, то своё лицо неизвестный замкнул, как дверь железную, и замок на ней повесил железный. Смотрел он неподвижно вниз на дощатый грязный пол, и нельзя было понять: спокоен он или волнуется бесконечно, думает о чем-нибудь или слушает, что показывают перед судом сыщики. Роста он был невысокого; черты лица имел тонкие и благородные. Нежный и красивый настолько, что напоминал лунную ночь где-нибудь на юге, на берегу моря, где кипарисы и чёрные тени от них, он в то же время будил чувство огромной спокойной силы, непреоборимой твёрдости, холодного и дерзкого мужества. Самая вежливость, с какою давал он короткие и точные ответы, казалась опасною в его устах, в его полупоклоне; и если на всех других арестантский халат казался нелепым шутовством, то на нем его не было видно совсем, – так чуждо было платье человеку. И хотя у других террористов были найдены бомбы и адские машины, а у Вернера только чёрный револьвер, судьи считали почему-то главным его и обращались к нему с некоторой почтительностью, так же кратко и деловито.
Следующий за ним, Василий Каширин, весь состоял из одного сплошного, невыносимого ужаса смерти и такого же отчаянного желания сдержать этот ужас и не показать его судьям.

Было бы отлично, чтобы книга Рассказ о семи повешенных автора Андреев Леонид Николаевич понравилась бы вам!
Если так будет, тогда вы могли бы порекомендовать эту книгу Рассказ о семи повешенных своим друзьям, проставив гиперссылку на страницу с данным произведением: Андреев Леонид Николаевич - Рассказ о семи повешенных.
Ключевые слова страницы: Рассказ о семи повешенных; Андреев Леонид Николаевич, скачать, бесплатно, читать, книга, электронная, онлайн



Последние материалы раздела:

Изменение вида звездного неба в течение суток
Изменение вида звездного неба в течение суток

Тема урока «Изменение вида звездного неба в течение года». Цель урока: Изучить видимое годичное движение Солнца. Звёздное небо – великая книга...

Развитие критического мышления: технологии и методики
Развитие критического мышления: технологии и методики

Критическое мышление – это система суждений, способствующая анализу информации, ее собственной интерпретации, а также обоснованности...

Онлайн обучение профессии Программист 1С
Онлайн обучение профессии Программист 1С

В современном мире цифровых технологий профессия программиста остается одной из самых востребованных и перспективных. Особенно высок спрос на...