Харченко Ольга Олеговна в прошлом аспирантка М. С
Народ, как ответить на вопросы к упражнению?
1. Прочитайте краткие сведения о писателе В. П. Некрасове.
Виктор Платонович Некрасов (1911 -1987), автор одной из лучших повестей об Отечественной войне - «В окопах Сталинграда», за которую ему было присвоено звание лауреата Государственной премии, был непосредственным участником событий тех лет; был дважды ранен. Почти всю жизнь провёл в Киеве, очень любил этот город и не без основания считал его одним из самых красивых городов мира.
2. Прочитайте отрывок из воспоминаний этого писателя.
Встречи с прошлым...
...Школа, где ты учился. Дом, в котором ты жил. Двор - асфальтовый пятачок среди высоких стен. Здесь играли в «сыщиков и разбойников», менялись марками, разбивали носы. Хорошо было. И, главное, просто. Носы быстро заживали...
Но есть и другие встречи. Куда менее идиллические. Встречи с годами войны; с дорогами, по которым ты отступал, с окопами, в которых сидел, с землёй, где лежат твои друзья... Но и в этих встречах, скорее печальных, чем радостных, бывают такие, что вызывают улыбку.
Я долго бродил по Мамаеву кургану. Прошло много лет с тех пор, как мы расстались со Сталинградом. Окопы заросли травой. В воронках квакали лягушки, на местах, где были минные поля, мирно бродили, пощипывая траву, козы. В траншеях валялись чёрные от ржавчины гильзы, патроны...
Обойдя весь курган, я спускался вниз по оврагу к Волге. И вдруг остановился, не веря своим глазам. Передо мной лежала бочка. Обыкновенная железная изрешечённая пулями бочка из-под бензина.
В октябре-ноябре сорок второго года передовая проходила по этому самому оврагу. С одной стороны были немцы, с другой - мы. Как-то мне поручили поставить минное поле на противоположном скате оврага.
Поле было поставлено, а так как вокруг не было никаких ориентиров - ни столбов, ни разрушенных зданий - ничего, я на отчётной карточке «привязал» его к этой самой бочке, иными словами, написал: «Левый край поля находится на расстоянии стольких-то метров по азимуту такому-то от железной бочки на дне оврага». Дивизионный инженер долго потом отчитывал меня: «Кто же так привязывает минные поля? Сегодня бочка есть, а завтра нет... Безобразие!..» Мне нечего было ответить.
И вот давно уже прошла война, и нет в помине ни Гитлера, ни минного поля, и мирно пасутся на бывшей передовой козы, а бочка всё лежит и лежит...
1. Объясните значение слова идиллические (встречи). Какой словарь вам поможет уточнить его значение?
2. Перечитайте то место воспоминаний, где говорится об идиллических встречах с прошлым. Какой это тип речи (описание места, состояния окружающей среды, состояния лица илисочетание указанных типовых фрагментов)?
3. Какие средства языка помогли автору передать особуютональность этого описания? Оцените с этих позиций отбор синтаксических конструкций (типы простых предложений) и знаков препинания, в частности многоточия.
4. Сопоставьте с этим описанием 2-й фрагмент воспоминаний (отнюдь не идиллических) об окопах Сталинграда. Какойэто тип речи? Какие типы простых предложений использованыздесь? Объясните порядок слов в этих предложениях (сказуемое + подлежащее). Что это - инверсия или прямой порядокслов? Какое эмоциональное наполнение у многоточия в этомфрагменте?
5. Перечитайте оставшуюся часть текста - о встрече с бочкой. Какой тип речи является ведущим в этой части текста? Какие типовые фрагменты включены в него? С какой целью?
У каждого из нас есть какие-то теплые и добрые воспоминания из детства, ведь именно в детстве для тебя все всерьез и ты чувствуешь, что способен на многое. И как же мило вспоминать об этом уже во взрослой жизни.
Мы отобрали 8 интересных и смешных воспоминаний из детства, отражающие всю суть детской непосредственности!
Когда я была мелкая (лет 7, наверно), жили мы в квартире на 2-м этаже, и я была влюблена в мальчика с 3-го. Их балкон находился прямо над нашим, и я, когда ложилась спать, красиво выкладывала правую руку поверх одеяла. Для того, чтобы если вдруг мой предмет воздыхания спустится (как Тарзан на лиане) ко мне в комнату, то ему было бы легко надеть мне кольцо на палец.
В детстве играла в странную игру: брала две сумки, набивала их подушками, садилась на диван, а потом... сидела. Долго - около часа в среднем. Когда мама спрашивала, что я делаю, деловито ей отвечала: «Мама, пожалуйста, не трогай меня, я вообще-то еду в электричке!»
Самое теплое воспоминание из раннего детства связано с утренними сборами в сад, конкретнее: с какао, которое мама делала по утрам. Новая баночка несквика заканчивалась очень быстро, ибо я его и сухим трескала за милую душу. Сейчас у меня уже двое своих детей, которые по утрам так же просят какао. Банка заканчивается так же быстро, но дети тут не при чем. Это я все так же подъедаю втихую.
В детстве была очень щедрым ребенком, А еще очень любила мультфильм «Черепашки-ниндзя» и верила, что они правда живут в канализации. Мне их стало жалко, потому что они постоянно ели одну пиццу, и я решила отнести им блинов! Благо мама меня перехватила с тарелкой у калитки, когда я твердой походкой направлялась к водосточному сливу.
Когда мне было 6 лет, пошли с бабушкой за продуктами в магазин. Подошли к прилавку, там была очередь из нескольких человек. Одна из теток говорит моей бабушке: «Какая красивая внучка!» Я, не долго мешкая, снимаю шорты с трусами и говорю: «Я внук!»
Когда я была маленькой, папа побрился налысо. Я его не узнала и испугалась. Когда они уснули, я позвонила бабушке и сказала, что мама спит с каким-то чужим мужиком. Бабушка была у нас дома через 10 минут. Потом мне влетело.
Когда мне было лет 10-11, нас с братом отвели в церковь, где один священник был другом моего крестного. Перед исповедью добрый батюшка спросил меня, знаю ли я, что такое причастие. Я сказала, что я умная и знаю. И рассказала я ему, что такое причастие, деепричастие, чем они отличаются, не забыла и про причастный оборот. Судя по лицу батюшки в тот момент, я все же не очень умная.
Мы с мамой не очень ладили, особенно в детстве - я была гиперчувствительной, а у мамы всегда был очень твёрдый характер. Сейчас мы стали общаться гораздо ближе, и мама стала другом, который всегда даст совет и поможет легче относиться к ситуации. Но недавно она меня удивила. Мы работали на даче, собирали урожай в теплице. И в какой-то момент посреди беседы она повернулась ко мне и спросила: «Знаешь, какая у меня единственная радость в жизни?» Я покачала головой, а мама улыбнулась и просто ответила: «Ты».
- + II - - I держ . т держ . т Отражая движение мысли, значки в первом случае показывают: глагол не на -ить (- ), исключение (+ ), 2-го спряжения (II ). Вторая запись расшифровывается так: не на -ить (- ), не исключение (- ), 1-го спряжения (I ). Если итогом первого рассуждения станет выбор буквы и , то результатом второго – буквы е . На каком этапе произошёл «сбой», к какому неверному выводу он привёл и, как следствие, стал причиной ошибочного написания? Поиск ответов на эти и подобные вопросы приучит ребят с бóльшим вниманием относиться к правильности собственных действий. Необходимо убедить четвероклассников ещё и в том, что к ошибке может привести незнание букв на месте суффиксов в неопределённой форме глагола. Поможет в этом задание: «Прочитай рассуждение мальчика и объясни, из-за чего возникли ошибки: Полученные при изучении раздела «Учимся писать личные окончания глаголов» знания нужно включить в систему приобретённых ранее. Сделать это позволит дополнение памятки характеристики глагола. (Теперь анализ предполагает указание спряжения глагола и его роли в предложении.) По ходу тренировки в определении морфологических характеристик глагола уместно обсудить вопрос, озвученный мальчиком-иностранцем: «Разве можно определять спряжение у глаголов прошедшего времени? Мы же не узнаём у них спряжение, чтобы написать окончание » . Получив утвердительный ответ на первый вопрос и необходимые разъяснения по второму замечанию мальчика, ребята переходят заданию (450), которое содержит «ловушку», помогающую выйти на более высокий уровень обобщения. Примерный вариант организации работы: - Даны глаголы: жить, шуметь, звенеть . Попробуйте предположить, какого спряжения первый глагол. (Возможно, 2-го. Ведь он оканчивается на -ить .) - А какого спряжения шуметь и звенеть ? (Наверное, 1-го, потому что оканчиваются не на -ить .) - Давайте проверим, правильно ли вы рассуждали. Для этого образуйте форму 2-го лица единственного числа, 2-го и 3-го лица множественного числа. - Что получилось? (Первый глагол оказался 1-го спряжения: живёшь, живёте, живут , а остальные – 2-го: шумишь, шумите, шумят; звенишь, звените, звенят. ) - Как определяли спряжение? (По ударным личным окончаниям.) - Подтвердились ваши предположения? (Нет.) А почему? (Потому что приняли во внимание только неопределённую форму.) - Что будете помнить, чтобы впредь не допускать таких ошибок? (По начальной форме, не поставив сначала глагол в личную форму, его спряжение определить нельзя.) - В каком случае поможет неопределённая форма? (Если личное окончание глагола безударное.) Проверить глубину знаний и степень сформированности способов действий, необходимых для постановки и решения орфографических задач в окончаниях разных частей речи, поможет материал тренировочных уроков. Они преследуют и ещё одну, не менее важную, цель: «встраивают» завершающее звено в систему уже имеющихся у четвероклассников представлений о том, как действовать, чтобы правильно писать окончания имён существительных, прилагательных, а теперь ещё и глаголов. 1. Почему умение писать безударные личные окончания глаголов, как и падежные окончания склоняемых частей речи, является комплексным? 2. К каким нежелательным последствиям может привести обращение к форме 3-го лица множественного числа как средству определения спряжения? 3. Какие методические решения и конкретные приёмы работы, рекомендованные в учебнике «К тайнам нашего языка», считаете полезным взять на вооружение? Литература
- Арсирий А.Т., Дмитриева Г.М. Материалы по занимательной грамматике русского языка. – ч.1 – Учпедгиз, М., 1963. – с. 142 Иванова В.А., Потиха З.А., Розенталь Д.Э. Занимательно о русском языке. – Л.: Просвещение, 1990. – с. 168 Русский язык в начальных классах: Теория и практика обучения. //Под ред. М.С. Соловейчик. – М.: 1993 и послед. С. 159 Русский язык: Учебник для учащихся 4 класса общеобразовательных учреждений: В 2 ч. – Ч. 1 / С.В. Иванов и др. – М.: Вентана-Граф, 2005 Русский язык. Учеб. для 4 кл. нач. шк. В 2 ч. Ч. 1 / А.В. Полякова. – М.: Просвещение, 2003 Рябцева С.Л. Диалог за партой. – М.: Просвещение, 1989 Соловейчик М.С., Кузьменко Н.С. К тайнам нашего языка: Методические рекомендации к учебнику и тетрадям задачникам по русскому языку для 3 класса четырехлетней начальной школы. Пособие для учителя. –3-е изд., дораб. – Смоленск: Ассоциация XXΙ век, 2005. Соловейчик М.С., Кузьменко Н.С. К тайнам нашего языка: 3 класс: Учебник русского языка для четырехлетней начальной школы. В 2 ч. Ч. 1. – 3-е изд., дораб. – Смоленск: Ассоциация XXΙ век, 2005. Соловейчик М.С., Кузьменко Н.С. К тайнам нашего языка: 4 класс: Учебник русского языка для четырехлетней начальной школы. В 2 ч. Ч.2 – 3-е изд., дораб. – Смоленск: Ассоциация XXΙ век, 2005. Соловейчик М.С., Кузьменко Н.С. К тайнам нашего языка: 4 класс: Тетрадь-задачник 2 к учебнику русского языка для четырехлетней начальной школы. – Смоленск: Ассоциация XXΙ век, 2005. Соловейчик М.С., Кузьменко Н.С., Кубасова О.В., Курлыгина О.Е. Русский язык в начальных классах. Сборник методических задач. – М.: «Академия», 2000 и послед. Фонин Д.С. Внимание: глагол! – Нач. школа. –– 1996, №3. – С. 25 – 28
ЛЕКЦИЯ 8
Формирование орфографического самоконтроля
как комплексного орфографического умения
П л а н- Понятие самоконтроль
. Обучение детей осознанному контролю за правильностью письма на разных его этапах. Исправление специально допущенных ошибок как необходимое орфографическое упражнение, условия успешности его применения.
Постоянный возврат к мысли, что ошибки и описки мешают понимать написанное, сформирует более ответственное отношение детей к письменной речи. А это позволяет надеяться, что стремление к грамотному письму станет осознанным, а самоконтроль – целенаправленным и мотивированным. Ученик, желающий, чтобы его поняли, будет так проверять свои записи, чтобы они были свободны и от ошибок и от описок. Хотя в учебнике «К тайнам нашего языка» не предусмотрено обязательное заучивание сведений о корректорах и не предполагается обучение детей жёсткому разграничению описок и ошибок, недооценивать значение этой информации и соответствующих умений нельзя. И вот почему. При формировании самоконтроля операции по обнаружению описок и ошибок разводятся: ведь их появление спровоцировано разными причинами. Это отражено в специальных пунктах памяток, которые направляют действия учеников в различных ситуациях письма. Напомним, что в учебнике «К тайнам нашего языка» есть несколько памяток, которые сопровождают школьников с 1-го по 4-й класс. Имеется в виду, прежде всего, памятка 4 «Как писать без ошибок? », которая трансформируется, дополняется по мере овладения детьми орфографией, грамматикой и т.д. Но одно остаётся неизменным: выполняемая памяткой функция – быть руководством к орфографическому действию. Важных моментов в этой памятке два. Первый связан с разрешением оставить на месте найденной орфограммы «окошко»; оно – сигнал нерешённой (но осознанной!) задачи и осуществлённого – по ходу письма – самоконтроля. (Ведь перед тем как «окошко» появилось, ученику было необходимо пошагово отследить собственные действия: оценить каждый звук в слове; решить, можно ли ему «доверять»; определить, по какому правилу действовать; наконец, установить границы собственных знаний о способах решения задачи и возможностей применить их.) Второй ключевой момент памятки – пункт Проверь (поработай корректором) , который ориентирует детей на осуществление итогового самоконтроля. На какие же операции, согласно памятке, распадается действие проверки написанного?
- читай по слогам – нет ли описок;
снова находи все орфограммы;
где можешь, объясняй выбор букв и решай, нет ли ошибок;
есть – исправляй; сомневаешься – над буквой ставь
?
.
- читай по слогам и слушай себя – все ли звуки правильно обозначены;
отмечай опасные места.
- подчеркнуть букву, место в слове или всё слово, где допущено нарушение; подчеркнуть слово, в нём выделить морфему с ошибкой; подчеркнуть слово, в котором есть ошибка, а на полях условным знаком указать морфему, содержащую неверное написание; привести на полях верную запись слова написать на полях правильную букву, на полях поставить знак ошибки, а рядом – указание на морфему или часть речи. отметить только строку, где надо искать ошибку;
- указать номер страницы, на которой сформулировано правило, дана рекомендация.
- Найди ошибку (если она не показана). Определи, в какой части слова допущена ошибка; если эта часть не выделена, обозначь её. Выпиши слово с «окошком» на месте той буквы, которая выбрана неверно. Реши, какое правило надо применить. Выполни нужные действия и вставь букву. Вернись к тексту, где была ошибка, и исправь её .
Как видим, в этих записях нарушены нормы графики, в частности, правила обозначения мягкости согласных. Для исправления предложены отдельные слова, их количество не превышает нормы (8 – 12 слов). Заметим: задание сформулировано так, что внимание первоклассников сначала фокусируется на правильных написаниях, и только потом направляется на поиск ошибок. Кроме того, предусматривается материальная фиксация результатов проверки: над правильно написанными словами ставится +, ошибки же исправляются показанным способом. А чтобы в орфографической памяти отложились неискажённые образы каждого слова, ученикам предлагается записать их правильно , действуя по памятке 2 «Как записывать свои мысли и слова?», последний пункт которой как раз и предусматривает осуществление проверки написанного. Ошибка – явление многофункциональное. Она интересна нам как индикатор неверных действий ученика на той или иной ступени решения орфографической задачи. Поэтому наравне с умением контролировать результат (запись слова) нужно формировать умение отслеживать процесс его достижения, другими словами, – осуществлять пооперационный контроль. И тогда можно рассчитывать, что выработанная способность осознанно проверять написанное обеспечит возможность не только находить и исправлять уже допущенные ошибки, но и предупреждать их появление. Как, наверное, понятно из всего сказанного, лекция, посвящённая формированию у младших школьников орфографического самоконтроля, не случайно представляется последней – она, как и само умение осуществлять самоконтроль (в процессе письма и после его завершения), носит обобщающий характер. Перефразируя один из тезисов учебника «К тайнам нашего языка», можно сказать: полноценное содержательное обучение орфографии – полноценный орфографический самоконтроль. Проверьте, как Вы усвоили материал. 1. Просмотрите все проработанные лекции и раскройте смысл тезиса: полноценное сознательное обучение орфографии . 2. Вспомните Серёжу Царапкина, задумавшегося над тем, как писать наречие невмоготу. Определите, он осуществляет проверку результата или процесса его достижения? 3. Докажите, что приём письма с «окошками» (см. лекцию 2) – это способ приучения детей к самоконтролю, осуществляемому по ходу письма. 4. Объясните, в чём обучающий смысл названных в лекции способов исправления и показа ошибок в тетрадях учеников. Проиллюстрируйте, как может быть обеспечен дифференцированный подход к учащимся. 5. Какую информацию о причинах ошибок, а также в целом об уровне орфографической подготовки школьников может получить учитель, если при записи текста они отмечали: а) точками все орфограммы; б) вопросительными знаками – сомнительные? 6. Вернитесь к заданию 227 из «Справочного пособия» О.В. Узоровой, Е.А. Нефёдовой. С учётом условий, обеспечивающих положительное влияние «отрицательного материала» на становление орфографического умения, оцените методическую грамотность подачи материала в этом задании. Литература 1. Алешковский Юз. Чёрно-бурая лиса. – М.: Детская литература, 1967 2. Блюз С.М. Работа над ошибками. Учебник М.С. Соловейчик, Н.С. Кузьменко «К тайнам нашего языка». – Нач. шк. – 2004. – № 8 – С. 40 – 45 3. Борисенко И.В. Обучение младших школьников правописанию на коммуникативной основе. – Нач. шк. – 1998. – № 3. – С. 40 – 41 4. Корешкова Т.В. Приём какографии: возможности и условия применения. – Нач. шк. – 2000. – № 6. – С. 38 – 43 5. Корешкова Т.В. Использование неверных написаний при обучении самопроверке. – Нач. шк. – 2003. – № 6. – С. 82– 86 6. Соловейчик М.С., Кузьменко Н.С. К тайнам нашего языка: 1 класс: Учебник-тетрадь по русскому языку для четырёхлетней начальной школы. - 3-е изд., дораб. – Смоленск: Ассоциация XXΙ век, 2005 7. Соловейчик М.С., Кузьменко Н.С. К тайнам нашего языка: Методические рекомендации к учебнику-тетради по русскому языку для 1 класса четырёхлетней начальной школы. Пособие для учителя. – 3-е изд., дораб. – Смоленск: Ассоциация XXΙ век, 2004.8. Соловейчик М.С., Кузьменко Н.С. К тайнам нашего языка: Методические рекомендации к учебнику и тетрадям-задачникам по русскому языку для 2 класса четырёхлетней начальной школы. Пособие для учителя. – 3-е изд., дораб. – Смоленск: Ассоциация XXΙ век, 2004.9. Талызина Н.Ф. Формирование познавательной деятельности младших школьников. – М.: Просвещение, 1988 10. Узорова О.В., Нефёдова Е.А. Справочное пособие по русскому языку: 3 кл. (1 – 4). – М.: АСТ: Астрель, 2005 11. Целикова М.Л. Какографические написания на уроке русского языка. – Нач. шк. – 2003. – № 6. – С. 86 – 88
1 Рамбу́рс – в международной торговле – оплата купленного товара через посредство банка
2 Сборник нормативных документов. Русский язык. / Сост. Э.Д. Днепров, А.Г. Аркадьев.– М.: Дрофа, 2004, с.12.
3 И в дальнейшем имеются в виду существительные 1, 2, 3-го склонения, поэтому тип склонения не указан
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Простые вещи
Вера Инбер
Владимир Маяковский называл Веру Инбер «фарфоровой чашечкой».
Александр Блок писал, что в некоторых стихах Инбер он ощутил «горечь полыни, порой настоящую».
Эдуард Багрицкий увидел в её лирике «детски-просветлённое настроение».
Эти хрупкие определения соответствуют той трогательности, нежности, тонкости, которые внесла молодая Вера Инбер в русскую поэзию. Её первые книги – «Печальное вино» (Париж, 1914), «Горькая услада» (Петербург, 1917), «Бренные слова» (Одесса, 1922) – можно назвать, воспользовавшись её собственной метафорой, «цветами на сером асфальте города».
Вера Михайловна Инбер родилась в Одессе в 1890 году, ушла из жизни в Москве в 1972.
Те, кто о ней писали, отмечали поразительную несхожесть её поэтической юности (в которой главенствовали слова «талант» и «любовь») и всей её дальнейшей жизни (в которой царило слово «страх»). Близкая родственница Льва Троцкого, высланного в 1928 году из СССР, а затем убитого, она была вынуждена, опасаясь за свою судьбу и судьбу семьи, превратиться чуть ли не в литературного чиновника, истово радеющего за дело Ленина-Сталина и возносящего бездарные хвалы партии и режиму.
Поэзия такого не прощает. В начале 1935 года она записала в дневнике: «В искусстве, как и в природе, главное – это отбор. Выживают наиболее отобранные»53
Инбер В.
Страницы дней перебирая… (Из дневников и записных книжек) М., 1967. С. 26.
Её отобрали, она выжила, стала орденоносцем и лауреатом Сталинской премии, её стихи о войне входили в советские хрестоматии. Но осталась Инбер в истории литературы не этим, а ранними рассказами и стихами (среди которых многие люди старшего поколения наверняка вспомнят популярные, ставшие чуть ли не городским фольклором песенки – о девушке из Нагасаки, о Вилли-груме или о маленьком Джонни, у которого «горячие ладони и зубы, как миндаль»).
Была ещё одна поэтическая отдушина, которую можно назвать маленькой удачей её литературной судьбы, – стихи для детей. Их немного, хотя она обращалась к ним и в десятые, и в двадцатые, и в сороковые годы, затем они стали издаваться отдельными сборниками, порою с добавлением «взрослых» стихов про войну, и некоторые (в том числе получившие широкую известность «Сороконожки» , «Моя девочка», «Поздно ночью у подушки…», «Сеттер Джек», «О мальчике с веснушками», «Колыбельная») у многих на слуху.
Правда, ещё в двадцатые годы вышли три тоненькие брошюрки со стихами про «обычные» профессии и «простые» вещи – с тех пор, кажется, эти стихи не переиздавались, разве что Е. Путилова включила некоторые из них в свою антологию «Русские поэты детям». Между тем и эти стихи Инбер (а может быть, прежде всего, – именно эти её стихи) представляют нам незаурядного детского поэта, со своей неповторимой интонацией, ритмикой, словарём. Думаю, даже не вдающийся в подробности читатель определит, в какую эпоху стихи написаны, – столько в них подчас неуловимых, но явственных примет и деталей времени:
Чайник усерден в работе,
И ростом он не высок.
У чайника круглый животик
И нет совершенно ног.
Это не слишком красиво,
И у чайника странный вид,
Но зато вполне справедливо,
Раз он всегда сидит.
У чайника круглая крышка
И очень красивый нос,
Но когда у него одышка,
Он дышит, как паровоз.
Он часто совсем некстати
Закутывается в пар.
Один у него приятель,
Да и тот самовар.
И тоненько, как волос,
Поют они вместе порой:
У самовара первый голос,
А у чайника – второй.
И о чайнике еженощно
Возникает на кухне вопрос.
И бранят его там за то, что
Он задирает нос.
Судят его строго
Все, и даже кувшин.
А чайник молчит: их много
А он совершенно один.
Вера Инбер писала для детей в духе маршаковской школы: школа эта ввела в широкий обиход рассказ или повесть в стихах – сюжетную историю, написанную скорее по законам прозы, чем лирического стиха, однако со всей атрибутикой, присущей именно стихотворному произведению. Но в памяти читателя – сначала детского, а потом и взрослого – Инбер остаётся мастером поэтического афоризма:
Ночь идёт на мягких лапах,
Дышит как медведь.
Мальчик создан, чтобы плакать,
Мама – чтобы петь.
Стихи запоминаются – теплотой, живостью, точностью звучания, добротой. Что ещё нужно детскому поэту?
«Нашей главной радостью было море. И хотя наше море называется “Чёрное”, но чернеет оно только осенью и зимой, в бурные, ветреные дни. А весной и летом Чёрное море – синее, голубое, зелёное, а иногда, на закате, золотое.
Самым лучшим местом для прогулок был в нашем городе Приморский бульвар, где росли прекрасные южные деревья платаны.
В начале бульвара стоял бронзовый памятник Пушкину. Листья платанов шелестели над самой его головой. Ласточки, пролетая, задевали Александра Сергеевича своими лёгкими крыльями, а иногда садились к нему на плечо. Оттуда, сверху, далеко было видно море и корабли, идущие к нам в порт.
Корабли приходили усталые от далёких плаваний, задымлённые, обветренные. Широкая труба хрипло дышала. Краска на бортах облупилась и потускнела. Ракушки и водоросли облепляли снаружи днище корабля.
Ещё бы! Ведь ему приходилось иметь дело с волнами, бурями, ураганами.
В нашем порту корабли приводили себя в порядок: их чистили, мыли, ремонтировали, покрывали свежей краской.
Уходя снова в море, корабли выглядели отлично. И ласточки, сидя на плече Пушкина, провожали их глазами до самого горизонта».
Вот с этим одесским горизонтом в глазах хорошо бы читать и стихи Веры Инбер. Иногда в них возникает удивительное лирическое чувство, свойственное высоким образцам русской поэтической классики:
Желтее листья. Дни короче
(К шести часам уже темно),
И так свежи сырые ночи,
Что надо закрывать окно.У школьников длинней уроки,
Дожди плывут косой стеной,
Лишь иногда на солнцепёке
Ещё уютно, как весной.Готовят впрок хозяйки рьяно
Грибы и огурцы свои,
И яблоки свежо-румяны,
Как щёки милые твои.
Обратим внимание на две последние строки: банальному «щёки румяны, как яблоки» противостоит перевёртыш – «яблоки румяны (да ещё свежо!), как щёки». И образ сразу обретает новизну и, действительно, свежесть. Вспоминаю выражение одного моего юного читателя – однажды он сказал: «Сухие листья шуршат, как чипсы». А ведь по всем «правилам жизни» должен был сказать: «Чипсы шуршат, как сухие листья». Но сегодня для него первичной оказывается вторичность.
В стихах Веры Инбер всё ещё «первично». Возможно, надо было, чтобы прошло почти столетие, чтобы это понять и оценить.
Отступление четвёртое
В августе 1968 года произошли два события, удивительным образом совпавшие и навсегда соединившие в моём представлении два далёких понятия – поэтику и политику
Было это в Ялте, во время летних каникул, из которых меня вырвала пухлая машинопись: Ефим Григорьевич Эткинд , работавший в ялтинском Доме творчества писателей, показал мне свою только что написанную книгу «Разговор о стихах» и сказал: «Прочти и скажи, что думаешь».
Первые впечатления запоминаются: оказалось, о самых сложных проблемах стиховедения можно говорить не просто увлекательно, но так, что этот разговор становится судьбой. Слово «судьба» тогда висело в воздухе. Там, в Ялте, двадцать первого августа мы включили «спидолу» и сквозь завывание глушилок различили знакомую интонацию Анатолия Максимовича Гольдберга: Би-Би-Си сообщало о советских танках в Чехословакии. «Ну вот, – сказал Ефим Григорьевич, – начинается судьба…»
Ефим Григорьевич Эткинд (1918–1999) не писал стихов – он их изучал и пропагандировал. Его «Разговор о стихах» вышедший первым изданием в 1970 году в издательстве «Детская литература» определил филологические и литературные судьбы многих тогдашних подростков – в том числе тех, кто стал писать для детей.
На его собственную долю выпала завидная и вдохновенная судьба. Им восхищались – его талантами и умом, обаянием и мужественностью, и необыкновенной работоспособностью, которую он сохранил до последних дней. Сколько помню, ни одно из его многочисленных выступлений, будь то перед студенческой, научной или писательской аудиторией, не проходило без аншлага: люди шли «на Эткинда», одно имя которого с годами стало синонимом высоких человеческих чувств и качеств – благородства, честности и гражданской отваги.
Выдающийся историк литературы, стиховед, теоретик и практик художественного перевода, он снискал любовь и уважение во всём мире – об этом свидетельствует и огромная библиография его научных и литературных трудов, изданных на многих европейских языках, и многочисленные почётные звания, которых он был удостоен во многих странах; подготовленные им книги и работы продолжают выходить и после его кончины.
В 1908 году Максимилиан Волошин, рецензируя только что вышедшую книгу переводов Фёдора Сологуба из Верлена, вспомнил слова Теофиля Готье: «Всё умирает вместе с человеком, но больше всего умирает его голос… Ничто не может дать представления о нём тем, кто забыл его». Волошин опровергает Готье: есть область искусства, пишет он, которая сохраняет «наиболее интимные, наиболее драгоценные оттенки голосов тех людей, которых уже нет. Это ритмическая речь – стих»54
Волошин М.
Поль Верлэн. Стихи избранные и переведенные Ф. Сологубом // Волошин М. Лики творчества. Л., 1989. С. 438, 440.
Стихи были главным делом жизни Ефима Эткинда. Более полувека он изучал русские, французские, немецкие стихи (последние к тому же много и плодотворно переводил), исследовал их как текст поэзии и текст культуры, часто работая на узком пространстве между серьёзной наукой и популяризацией, где как раз и важны собственный голос, собственная интонация. Многочисленные ученики, друзья, последователи Эткинда вспоминают именно это – его неповторимый голос, его поразительное умение читать стихи и держать паузу.
В его жизни таких пауз не было. Даже на сломе судьбы, в 1974 году, когда пятидесятишестилетний профессор Герценовского института, в одночасье лишённый всех званий и степеней, был вынужден эмигрировать на Запад, последовавшая затем многолетняя разлука с родиной и родной культурой обернулась феноменальной по энергии и завоеваниям деятельностью – научной, организаторской, публицистической. Полтора десятилетия имя Эткинда было запрещено в Советском Союзе, книги его были изъяты из библиотек и по большей части уничтожены. Незадолго до внезапной кончины Е. Г. Эткинд обратился с открытым письмом к тем, кто был повинен в этом варварстве со справедливым требованием оплатить переиздание своих уничтоженных книг, многие из которых долгие годы были уникальными учебными пособиями для филологов – и остались таковыми по сей день.
Ответа, конечно, не последовало, но, к счастью, Ефим Григорьевич был заряжен великим оптимизмом, который позволял ему во все трудные времена находить собственные пути для творчества, адекватные высоким и благородным целям. Ибо основное, ради чего он жил, было здесь, на его родине: русская культура и круг друзей. Эти две страсти он пронёс через всю жизнь – и когда учился на романо-германском отделении Ленинградского университета, и когда ушёл добровольцем на войну, и когда «прорывался» сквозь советскую действительность 40-х – 60-х годов, и когда после фактической высылки оказался в Европе. Эткинду удалось построить свой, особый мост между европейской и русской культурами. Это не только научные статьи, книги, художественные переводы, выступления: Ефим Григорьевич умел сводить людей, воспитывать чувство необходимости друг в друге. Его имя стоит не только в почётном ряду тех, кого он переводил и чьё творчество исследовал, но и тех, кого он защищал и утверждал в нашей литературе.
Каждый любитель поэзии ставит перед собой в юности вопросы, на которые потом отвечает чуть ли не всю свою жизнь. Как я читаю? Лёгкая для меня это работа – или серьёзный труд? Я делаю это из любви или по необходимости? Всегда ли я до конца понимаю те строки, по которым порою так поспешно пробегают мои глаза?
Чтение стихов – особое искусство. В пушкинском Лицее специально учили стихосложению. Но многим из нас чрезвычайно важны уроки стихочтения.
«Читать и понимать поэзию было всегда нелегко, но в разные эпохи трудности разные. В прошлом столетии читатель непременно должен был знать и Библию, и греческую мифологию, и Гомера – иначе разве он понял бы что-нибудь в таких пушкинских стихах, как “Плещут волны Флегетона, своды Тартара дрожат, кони бледного Плутона из Аида бога мчат…”. Читатель современной поэзии без мифологии обойтись может, но он должен овладеть трудным языком поэтических ассоциаций, изощрённейшей системой метафорического мышления, понимать внутреннюю форму слова, перерастающего в пластический и музыкальный образ. Нередко читатель даже не сознаёт, сколько ему нужно преодолеть препятствий, чтобы получить от стихотворения истинную поэтическую радость»55
Эткинд Е.
Об искусстве быть читателем (Поэзия). Л., 1964. С. 50.
Так полвека назад закончил Ефим Эткинд свою книжку «Об искусстве быть читателем». Из этой небольшой брошюры выросли многие замечательные исследования автора, посвящённые русской и зарубежной поэзии, в том числе и «Разговор о стихах», ставший библиографической редкостью сразу же после выхода, – тем не менее, он оказался в центре внимания целого поколения, да и не одного. Прежде всего потому, что книга была рассчитана на молодых читателей в ту пору, когда поэзия играла огромную просветительскую роль и восполняла в тогдашней общественной жизни многие этические лакуны. Чтение и обдумывание – вот соблазнительная стихия любителя поэзии. Наедине с этой стихией нас и оставляет Е. Эткинд.
«Разговор о стихах» – это книга о любви. К слову, к стихам, к родной речи и к тем избранным поэтам, которые составили славу отечественной поэзии. Иногда это любовь подчёркнуто открытая, иногда – тайная: любовь, вскрывающая подтекст, на который особенно была богата русская поэзия советской эпохи. Читателю «Разговора о стихах» надо ясно представлять себе присутствие такого подтекста и в самой книге. В те годы, когда она писалась, её автор далеко не всё и не обо всём мог сказать в полный голос; он рассчитывал на то, что акцентирует внимание на главном – умении читать текст; он полагал, что читатель – его со-думник, со-печальник, со-страдатель – в дальнейшем сможет сам разобраться, самостоятельно проанализировать и понять всё, уже относящееся к подтексту.
В «Разговоре о стихах» много удивительных находок. Одна из них – понятие «лестницы»: лестница контекстов, лестница ритмов и т. д. Чтобы вооружиться «методом Эткинда», читатель может тоже составить подобие такой лестницы, расположив на ней работы самого Ефима Григорьевича, – скажем, о таком любимом его поэте, каким был Николай Заболоцкий. В «Разговоре о стихах» было положено начало этой темы; затем она была развита анализом стихотворения «Прощание с друзьями» (1973), а продолжено на Западе в ряде публикаций, прежде всего, таких фундаментальных, как «В поисках человека. Путь Николая Заболоцкого от неофутуризма к “поэзии души”» (1983) и «Заболоцкий и Хлебников» (1986).
В архиве Е. Г. Эткинда сохранилась не дошедшая при его жизни до печатного станка статья «Николай Заболоцкий в 1937 году: “Ночной сад”», завершающая восхождение по этой исследовательской лестнице и, одновременно, отсылающая к страницам о Заболоцком в «Разговоре о стихах». Прочитав эти страницы, мы убедимся, что автор последовательно и настойчиво говорит нам о трагическом в творчестве поэта («равномерно-торжественная скорбная интонация», «мир Заболоцкого – трагический», «сколько мучительного трагизма в начальных словах», и т. п.), однако всякий раз подоплека трагического раскрывается, в основном, на формальном уровне, будь то анализ ритма или метафорического строя стиха. В статье о «Ночном саде» исследуется то, что в своё время опубликовано быть не могло: трагизм Заболоцкого показан как реакция поэта на реалии тогдашней советской жизни.
Вспомним это стихотворение – в том виде, как оно было опубликовано в 1937 году:
О, сад ночной, таинственный орган,
Лес длинных труб, приют виолончелей!
О, сад ночной, печальный караван
Ночных дубов и неподвижных елей!Он целый день метался и шумел.
Был битвой дуб, и тополь – потрясеньем.
Сто тысяч листьев, как сто тысяч тел,
Переплетались в воздухе осеннем.Железный Август в длинных сапогах
Стоял вдали с большой тарелкой дичи.
И выстрелы гремели на лугах,
И в воздухе мелькали тельца птичьи.И сад умолк, и месяц вышел вдруг.
Легли внизу десятки длинных теней,О, сад ночной, о, бедный сад ночной,
О, существа заснувшие надолго!
О, ты, возникшая над самой головой
Туманных звёзд таинственная Волга!
«У Заболоцкого Сад, – пишет Е. Г. Эткинд, – жертва и свидетель человеческих злодеяний… Сад, средоточие музыки и жизни (строфа I) наблюдает за происходящим с мукой, с отчаяньем (II). Происходящее рассказано в строфе III – охота, во время которой гибнут живые существа. Ночью сад уже не просто наблюдает, а протестует – голосует “против преступлений”. Всмотримся внимательнее в центральную строфу: об охоте ли, только ли об охоте идёт речь?
“Железный Август” – ну, конечно, это об августе-месяце, когда разрешена охота. Однако… Однако Август – это ещё и император Рима, единодержавный и обожествляемый диктатор. Эпитет “железный” вызывает в нашей памяти сочетание “железный Феликс”, – так в партии официально именовали Дзержинского, создателя и председателя ЧК; однако “железный” синоним слова “стальной»”. “Железный Август” – Сталин; при таком понимании слова “Август” стихотворение читается по-другому, оно становится прозрачным, до конца понятным. Глубокий и отчётливый смысл приобретает строфа IV, где ночной сад, иначе говоря – вся природа, всё живое в мире выражает протест против сталинского террора:
И души лип вздымали кисти рук,
Все голосуя против преступлений.
Недаром именно эти строки Заболоцкому пришлось переделать для издания 1957 года, через 20 лет:
И толпы лип вздымали кисти рук,
Скрывая птиц под купами растений.
Лучше? Хуже? Не в этом дело, а в том, что строки, явно связанные с советской действительностью (липы голосуют против преступлений, поднимая кисти рук – как трудящиеся на всех профсоюзных или партийных собраниях!) уступили место строкам, стилистически нейтральным, – лишённым современных ассоциаций. Да и последние два стиха, свидетельствовавшие о том, что действие происходит в советской России (“…Волга”), уступили место строкам нейтральным, переносившим действие во Вселенную:
О, вспыхнувший над самой головой
Мгновенный пламень звёздного осколка!
Строка с Волгой была точнее и лучше; и не только потому, что рифма была богаче (“надолго – Волга”)… Строфа III, стоявшая в центре “Ночного сада”, не только нарисовала образ вождя “в длинных сапогах”, но и дала ужасающую метафорическую картину “тотального террора” 1937 года». Эти стихи, завершает Эткинд свой разбор, «представляют собой литературный подвиг Заболоцкого, поступок отчаянного храбреца».
Надеюсь, эта пространная цитата поможет читателю «Разговора о стихах» ощутить ту «исследовательскую перспективу», к которой взывает чуть ли не каждая страница книги. И оживить ту любовь к поэзии, которая и вырастает из внимательного, чуткого чтения. Этому хочется учиться: труду подробного чтения, в том числе (а для нас – прежде всего) – стихов для детей.
Стихи Заболоцкого оказались последними стихами, которые я услышал из уст Е. Г. Эткинда: так случилось, что последний вечер, проведённый вместе, мы читали именно Заболоцкого. Было это в самом конце сентября 1999 года. Потом мы расстались, Ефим Григорьевич улетел в Германию, а в ноябре его не стало. И теперь, перечитывая «Разговор о стихах», я всякий раз вспоминаю набережную в Ялте, папку с машинописью и слова, которые мне хочется передать «по кругу»: «Прочти и скажи, что думаешь».
Праздник чтения
Валентин Берестов
Валентин Дмитриевич Берестов (1928–1998) – любимый поэт уже не одного поколения детей в нашей стране. А те взрослые, что полюбили его стихи в детстве или отрочестве, сохраняют эту любовь на всю жизнь. Надеюсь, что для всех нас, его сегодняшних читателей, каждое общение с его стихами, с его новыми книгами – настоящий праздник чтения. Валентин Берестов родился 1 апреля 1928 года в Калуге. Может быть, рождение в такой весёлый день определило его судьбу и его характер: несмотря на многие невзгоды и трудности, которые выпали на долю его поколения, он всю жизнь оставался человеком удивительно весёлым и не унывающим ни при каких обстоятельствах.
Я познакомился с ним в начале 70-х, когда стали публиковаться мои первые стихи для детей. И сразу же понял (просто кожей ощутил!), каким бесценным даром дружеского соучастия наделён Валентин Дмитриевич. Он поразительно легко снимал все возможные преграды, которые могли возникнуть при общении. Он блестяще слушал стихи и тактично и остроумно их критиковал, если они того заслуживали, тут же, по ходу дела, импровизируя и «вытягивая» не получившиеся строки. И как же он умел радоваться, если стихи ему нравились! Он начинал звонить в редакции и издательства, он писал рецензии, он брал вас в свою жизнь… Эти его качества особенно ярко сказывались, когда действительно нужна была его защита, – как, скажем, в истории с Олегом Григорьевым. Участие Берестова в судьбе Григорьева – одна из ярких и высоких страниц советского литературного быта нашего недавнего прошлого.
Поэт Андрей Чернов, один из учеников и младших друзей Берестова, писал в послесловии к книге избранных стихотворений учителя (2003): «Берестов – не взрослый и не детский. Он поэт “общего рода”, лирику которого (в обычном её понимании) трудно отделить от мгновенных фотографий, поэтической памяти, становящихся поэзией то ли благодаря доброте и юмору, то ли вопреки природному уму и профессиональной умелости автора. Свои стихи он предлагает читателю как дар своей дружбы».
Применительно к Берестову «дар дружбы» – главный принцип мироустройства. Он воспринял его от своих старших, от домашних, от своих учителей в литературе и перенёс не только на близких и на многочисленных друзей и учеников: дружеству (и дружескому состраданию) подчиняется всё, что попадает в поле зрения, – а что не подчиняется, становится маргинальным и не заслуживающим внимания. Помню, с каким требовательным, но именно дружеским соучастием относился Берестов к переменам 90-х годов, отчего и рождались такие, например, строки:
Простим своей стране её историю.
Она не будет больше, господа!
И климат ей простим, и территорию,
И бездорожье. Это не беда!
Не будем ей указывать отечески,
За кем идти и двигаться куда.
Она решила жить по-человечески.
Простим её за это, господа!
Эти стихи, написанные Берестовым в девяносто пятом и тогда же запомнившиеся со слуха, лучше, чем многие другие, дают представление о деликатности, прозорливости и таланте автора. Позже у этих строк появилось название – «Русская идея», которое придало поэтической ауре глубину и одновременно иронию. Из таких оттенков чувств и смыслов и вылепляется образ души.
Писать стихи Берестов начал рано, и уже в его отрочестве их узнали – и смею сказать: полюбили! – Самуил Маршак, Корней Чуковский, Анна Ахматова. В. Берестов необыкновенно интересно не только рассказывал о своих литературных учителях и писал о них, но и «показывал» их: его дар перевоплощения, его устные мемуары доставляли минуты истинного поэтического счастья всем собеседникам поэта.
Немалую часть жизни Валентин Дмитриевич отдал археологии. Может быть, поэтому во многих его стихах, и детских, и взрослых, оживает история – далёкая и совсем недавняя. История для него – единое и живое пространство, на котором одновременно проходят и не столь давние военные годы, и, скажем, жизнь А. С. Пушкина, и разворачиваются судьбы наших современников. И всё это в один узелок увязывается с детством. Но лучше послушаем самого Берестова:
«Классическую поэзию я люблю и за то, что она близка и понятна детям, иногда даже очень маленьким. Ну, например, “Песнь о вещем Олеге” Пушкина, “Три пальмы” Лермонтова (я читал их на лермонтовском конкурсе, прошёл несколько туров, прошёл бы, наверное, и всесоюзный, да началась война), “Кубок” Шиллера в переводе Жуковского (в мои шесть лет это было моё любимейшее стихотворение), “О доблести, о подвигах, о славе” Блока – услада моего отрочества… Казалось бы, классики написали обо всём, прежде чем вошли в школьные программы и стали чтением для детей и подростков. Но это не так. О многом они написать не смогли, не успели или забыли. У меня даже есть цикл “взрослых” стихов, который я пишу всю жизнь и тайком, для себя называю:
“То, что забыли написать классики”».
И вот ещё:
«Детская поэзия, созданная Чуковским и Маршаком, пережила ту эпоху и тот общественный строй, при которых она создавалась. Ведь наши классики детской поэзии понимали, что для маленьких детей стихи – это необходимейшая духовная пища, хлеб насущный. Отними у малыша эту пищу, и, как выразился Чуковский, он вызовет у вас щемящую жалость, будто он хромой или горбатый.
Все мои стихи для маленьких – это игра с детьми. А они – могучие мыслители, фантазёры и любители парадоксов. Они заново открывают и осваивают мир… А ещё в этих стихах выражается моя любовь к маленьким детям и огромная благодарность им за те прекрасные часы, которые я имел честь и счастье проводить в их обществе».
Валентина Берестова следует читать медленно и внимательно. На наше счастье, он написал действительно немало – взрослую лирику, детские стихи и сказки, фантастические рассказы, повести об археологах и научно-популярные истории; он пересказал библейские предания, которые вошли в знаменитую книгу «Вавилонская башня»; он переводил, – прежде всего, своего любимого поэта, бельгийца Мориса Карема, и переводы Берестова сделали Карема постоянным чтением наших малышей. Берестов оставил книги воспоминаний и литературоведческие исследования, работы о Пушкине. Берестов сформулировал – позволю себе сказать: гениально сформулировал – пушкинскую «лестницу чувств» и вывел эту формулу в работе под одноименным названием, которой он отдал два десятилетия жизни: «Национальное своеобразие русской народной лирики выражается в том, что в традиционной необрядовой песне одни чувства постепенно, как по лестнице, сводятся к другим, противоположным»56
Берестов В.
Лестница чувств // Берестов В. Избранные произведения. В 2 т. Т. 2. М., 1998. С. 582.
Песня и в оригинальном творчестве Берестова занимала немалое место – он сам придумывал «народные», как он говорил, мотивы для своих песенных текстов и пел с такой самоотдачей и вдохновением, что казалось – вот, на твоих глазах, происходит рождение фольклора…
Совсем незадолго до своей внезапной кончины в апреле 1998 года, Валентин Дмитриевич подписал одну из своих последних книг нашему общему с ним другу Андрею Чернову; с позволения Андрея, хочу процитировать эти две строки, поскольку в них – весь Валентин Дмитриевич Берестов:
А всё же хорошо тому поэту, Кого везут по детскому билету!
Фрагменты о Берестове
Я не видел Берестова грустным –
я запомнил Берестова устным,
с песенкой да байкою о том,
как Чуковский спорил с Маршаком.Что даётся детскому поэту?
Если повезёт – запомнить эту
заповедь, важней иных наук,
что в стихах всего дороже звук.От того и не был он печален,
этот звонкий голос дяди Валин:
тенорок, переходящий в смех,
звук держал – за них, за нас, за всех!
Это – эхо
В двадцатых числах ноября 1981 года в ленинградском отделении «Детгиза» проходила конференция по детской литературе. Семинар поэзии вели Валентин Дмитриевич Берестов и Александр Алексеевич Крестинский.
Вот несколько афоризмов Берестова, которые я записал по её ходу:
Чтобы писать стихи о детстве, нужно прожить большой кусок жизни.
В современной взрослой поэзии – сплошной эгоцентризм. В юношеской поэзии – чистота.
Объективный эгоцентрик: Я помню чудное мгновенье, перед тобой явился я. Субъективный: перед собой явился я.
В моём возрасте без чувства юмора жить нельзя.
Читатель – анонимная чёрная дыра.
Детские стихи – продолжение слов детей. Игра с детьми переходит в стихи. Должен быть точный расчёт на возраст. Это – эхо.
Барто : Оставляйте одни находки.
Берестов : Тогда многие строчки будут незарифмованы. Барто : Пускай они так постоят.
Берестов : Я хотел сказать то-то, то-то и то-то. Татьяна Ивановна : Вот бы и сказал!
Я не могу, грешный человек, писать песни. Как говорил наш экспедиционный шофёр: «Твоим голосом можно только кричать: Занято!»
Маршак, когда чувствовал, что стихи фальшивы, читал их с немецким акцентом.
У Чуковского было основное требование к сказке: чтобы к каждой строчке можно было нарисовать картинку.
Заходер повторяет: всё – сюжет. Какие стихи можно написать про пепельницу? Лежат в ней окурки и говорят: «Всё тлен! Всё прах!»
Маршак говорил: надо всё время держать несколько утюгов на огне.
Ирландцы говорят: когда Бог создавал время, он сделал его достаточно.
Нашёл себя
– Наконец-то вы нашли себя! – сказал Чуковский, когда 36-летний Берестов принёс ему свои детские стихи.
Жизнь – загадка
Был в Ленинграде замечательный мальчик Вова Торчинский, автор очень любопытных и весёлых стихов. Однажды приехал из Москвы Валентин Дмитриевич Берестов. На встречу с ним пригласили не только детских писателей, но и пишущих детей. Вова прочёл наши любимые стихи:
Да здравствует осень! Да здравствует школа! Да здравствует время и форма глагола!
Берестову стихи тоже очень понравились.
– Кем ты собираешься быть? – спросил он Вову.
– Не знаю, – потупился тот.
– Правильно! – обрадовался Берестов. – Жизнь – загадка.
С порога
В октябре 1982 года я в очередной раз приехал в Москву и добрался до Берестовых. Дядя Валя огорошил с порога:
После дождя
Ещё один приезд в Москву – в апреле 1983 года. Вечером – визит к Берестовым. Мы с дядей Валей шли из разных мест и оба попали под ужасный дождь. Сели у обогревателя. Берестов – совершенно мокрый: «Давайте стихи!.. Нет, сначала почитайте!» Я, тоже совершенно мокрый, начал читать стихи из рукописи, приготовленной для издательства «Малыш». Пришла Татьяна Ивановна с чаем. Берестов, не обращая внимания на чай, принялся читать мою рукопись и при этом сразу же выдавал варианты тех мест, которые ему не глянулись. Так мы и отходили от дождя – теплом и стихами.
Новости
Через несколько месяцев, осенью, Валентин Дмитриевич приехал в Ленинград на пятидесятилетие Детгиза. Пошли с ним гулять по городу.
Я: «Валентин Дмитриевич, какие у вас новости?»
Он: «Послушайте, что написал Андрюша Чернов про Пушкина!»
Через полчаса я нахожу лазейку в его монологе и спрашиваю: «Что у вас-то новенького?»
Он: «А вот что написала Олеся Николаева…» И т. д.
На свете не так много стихов, над которыми я плакал, — и это не обязательно хорошие стихи: у цветаевской любимицы Сонечки Голлидей все было в порядке с литературным вкусом, а плакала она все же не от цветаевских стихов, а от «Дарю тебе собачку, прошу ее любить». И все-таки заставить читателя рыдать и умиляться — серьезная заслуга, ибо чувства эти благотворны. Понятно, почему я два часа не мог успокоиться после есенинской «Песни о собаке», — я и сейчас ее считаю одним из величайших русских стихотворений — но не возьмусь объяснить, почему в возрасте этак десятилетнем я ревел над стихами Инбер: «Поздней ночью у подушки, когда все утомлены, вырастают маленькие ушки, чтобы слушать сны ». Что здесь такого? Сплошная ведь идиллия! Ночью подушка не спит, слушает сны, а днем сама отсыпается; банальный сказочный сюжет. Но то ли оттого, что одушевлено и наделено волшебными способностями было такое пухлое и прозаическое существо, как подушка, то ли от особой инберовской слезной интонации я совершенно утратил самоконтроль. И должен вам сказать, что годы в этом смысле мало что изменили — есть у Инбер стихотворение, над которым я и сейчас... что вовсе уж неприлично моим летам... Я говорю про колыбельную «Сыну, которого нет». Там гениально все, кроме последней строфы (в которой автор впадает в совершенно уже плюшевую слащавость): «Заглянул в родную гавань — и уплыл опять. Мальчик создан, чтобы плавать, мама — чтобы ждать ». Нет, невозможно.
Может, если бы не в детстве я читал все это... Но с тех пор ее стихи настолько врезались в память, домашний фольклор и современную речь, что всякий раз, поворачивая на Можайку с МКАДа, я читаю — про себя или вслух: «Еще стояли холода во всей своей красе, еще белели провода Можайского шоссе... Один подснежник-новичок задумал было встать, приподнял белый колпачок — и спрятался опять ». Это из детской поэмы про войну — «Домой, домой», — где описана история скворчиной семьи, улетевшей в эвакуацию и счастливо вернувшейся на родные березы.
И после этого мне тут будут впаривать — как пишут в некоторых сегодняшних статьях про Инбер, — что в большую литературу она так и не вошла: мило, талантливо, но никому сейчас не нужно... Во-первых, автор, который вошел в фольклор, уже в литературе, не вычеркнешь: «У сороконожки народились крошки» — не хуже Чуковского. А «Девушка из Нагасаки»? Скажи ей кто, что в памяти народной останется от нее главным образом эта песня, Инбер бы, может, переключилась на шансон и многого бы достигла; как все поэты, умеющие писать прозу, она сильна в балладе, замечательно держит сюжет, и такие ее стихи, как «Васька Свист в переплете» или «Сеттер Джек», попали бы в хрестоматию советской поэзии при самом требовательном отборе. Вертинский, весьма придирчивый в выборе текстов, написал на ее стихи знаменитого «Джонни» — «У маленького Джонни горячие ладони и зубы, как миндаль», — и эта вещь тоже не может посетовать на забвение.
А во-вторых — что-то подсказывает мне одну утешительную мысль: мало ли кого сейчас не читают и не помнят? Сейчас вообще не очень хорошо с чтением и памятью. Но погодите, придут иные времена, когда будут востребованы тонкие и сложные эмоции, когда не стыдно будет сострадать и умиляться, и даже сентиментальность будет вполне уместна, а интерес к советскому будет глубоким и неконъюнктурным, тем более что многое ведь и повторится; и тогда Инбер еще перечтут, и место ее в литературе, как знать, сделается более почетным. Надо только пережить так называемые темные века — в нашем случае, надеюсь, всего лишь годы.
Про Инбер помнят в самом деле немного. Например, что она была двоюродной сестрой Троцкого и почему-то уцелела. Это написано даже в «Википедии», и это неправда. Двоюродной сестрой Троцкого была ее мать, Фанни Соломоновна Шпенцер, учительница словесности. Трудно представить, что двоюродная сестра Троцкого могла бы выжить, печататься и получить Сталинскую премию: Сталин был, конечно, непредсказуем — но не настолько же. Троцкий, вероятно, сыграл в жизни Инбер некую роль — именно этим родством, тогда спасительным, хоть и достаточно дальним, можно объяснить ее скоропалительное возвращение из эмиграции. Она с мужем туда уехала из Одессы, но меньше чем через полгода вернулась, а муж ее, Натан, остался, переехал потом в Париж и канул. Вероятно, жизнь в Советской России показалась ей более перспективной, и она не ошиблась. Дело, конечно, не в том, что Троцкий помог, — его можно было рассматривать как некую гарантию, и то недолго: пробилась она в двадцатые благодаря собственному таланту и феноменальному чутью. Чутье это она начала проявлять рано, еще в десятые годы, когда набрела на собственную литературную манеру: положим, в первой книжке — «Печальное вино» — этой манеры еще нет и следа, там все довольно тривиально, но уже в «Горькой усладе», выпущенной в революционном семнадцатом, появляется та печальная ирония, тот насмешливый и вместе сентиментальный тон, который был тогдашней модой с легкой руки Тэффи; но как поэт Инбер была сильнее Тэффи, хотя в прозе, пожалуй, уступает ей. Тэффи, самый человечный человек в русской прозе двадцатого века, обладала в прозе собственным стилем, волшебным даром ставить слова подлинным углом; Инбер — хороший прозаик, но личной печати ее стиль лишен. А вот в стихах, где Тэффи не всегда могла избавиться от пафоса, — Инбер крепче, и фабулы у нее лучше выстроены, и рассказ суховат, мускулист, и речевые характеристики великолепны. «У Любуси-Любки розовые губки — лучше не рассказывай при нас! У Любуси-Любки — лучше не рассказывай! — шарфик очень газовый, ядовитый газ ». Тэффи не то чтобы так слабо — захотела, смогла бы, — но ей эта городская речь была уже незнакома: в двадцатые она жила в Париже.
Было в двадцатые годы несколько превосходных поэтесс, которые потом канули, — это отдельная, весьма интересная тема, почему в двадцатые, точней, после двадцать третьего, почти замолчала Ахматова, почти не писала Цветаева, а вот голоса Шкапской, Инбер, Адалис зазвучали на всю Россию. Тут дело, я думаю, вот в чем. Двадцатые годы были, конечно, чрезвычайно привлекательны и, я бы сказал, креативны, при всей испакощенности этого слова; они здорово стимулировали литературу, но был в них привкус пошлости, примесь безвкусицы, куда более отчетливая, чем в русском Серебряном веке. Писать в это время могли только люди, которым, по словам Евгения Петрова, ирония заменила мировоззрение, поскольку была единственно возможной реакцией на отсутствие ценностей. Вот Маяковский — не мог: его сатира не онтологична, она не подвергает сомнению основы бытия, миссию поэта, само понятие литературы. И революция для него — святое. Была попытка увидеть в его революционных одах пародию, шутовство — ну не мог же он всерьез, в самом-то деле, все это славить и ничего не понимать! Более или менее последовательно эта тема развивается в книге маяковеда-самоучки Бронислава Горба «Шут у трона революции», но автор слишком упорно выдает желаемое за действительное. При желании можно увидеть пародию хоть в «Гамлете» (и она там есть, см. «Мышеловку»), но «умение видеть во всем смешную сторону есть вернейший признак мелкой души», читаем у Белинского. Сатира двадцатых в лучших своих образцах не смешна или смешна непреднамеренно, как показала это Анна Герасимова ака Умка в диссертации «Смешное у обэриутов»; осмеянию подвергнуто как раз то, что для Маяковского было свято. Отсюда обэриуты, Вагинов, отсюда же Инбер, чья поэзия при всей сентиментальности была очень жесткой и тем доказывает, что сентиментальность не от слабости, а от силы. Исключением была Шкапская — она и замолчала раньше всех, — но у нее онтология подрывается с другой стороны: мужчины не сумели распорядиться Абсолютом, и он достался женщинам. Шкапская физиологична до неприличия, до истинного гениального бесстыдства, которого мы и у Ахматовой не найдем. Когда рушатся ценности, спасает либо физиология (как у Шкапской, у Шолохова, Бабеля, у Пильняка, Веселого, Замятина отчасти), либо насмешка.
Инбер нащупала интонацию, с которой можно было в двадцатые говорить и о любви, и о материнстве, и о стариках-родителях. Она примкнула к главной, по-моему, литературной группе второй половины двадцатых (не считая тут же разгромленных обэриутов): ее литературной семьей стали конструктивисты.
Кто такие конструктивисты, прямые наследники акмеистов и непосредственные их ученики? Термин придумал Сельвинский. Конструктивизм — не значит пафос голого созидания, сплошной рациональности, поэтики труда и т.д. Это всего лишь конструктивное, позитивное, здравое мышление — превалирование интеллектуального начала над хаотическим, сознания над подсознанием. Конструктивизм — это проза стихами, что часто дает любопытный стык; в нынешней российской литературе правят бал люди, которые считают, что чем случайней, тем вернее, и не особо задумываются не только о связности, но даже об элементарной грамотности. Для них все, что можно пересказать, — по определению проза, балладу они презирают, любят эллипсисы, «опущенные звенья», — но если у Мандельштама эти опущенные звенья были лишь способом ускорить поэтическую речь, сделать ее плотней, то в сегодняшнем литературном мейнстриме это способ затуманить смысл, выдать невнятицу за осмысленное высказывание. В общем, чем непонятней, тем лучше. У рассказа в стихах свои минусы, свои риски — шанс соскользнуть в девальвацию поэтического слова, в лирический репортаж действительно есть; но в лучших образцах прозаическое содержание и поэтические приемы высекают замечательную искру. Так происходит у Сельвинского в «Улялаевщине», у Луговского в «Большевиках пустыни и весны», у Инбер в балладах двадцатых годов. Она не конструктивист в «сельвинском» и «луговском» смысле — но азарт, радость новизны, насмешка над личным и поэтизация коллективного усилия — это ее с ними, конечно, роднит; и не зря она, как истинный конструктивист, в это время много пишет о стройках, о поездках, о великих советских проектах.
Сегодня все это многократно осмеяно, но в тогдашних очерках Инбер, в ее стихах, в репортажах для «Огонька» и «Прожектора» (она много работала для журналов, надо было кормить дочь-подростка, которую она, как и Цветаева свою Алю, родила в 1912 году) действительно есть азарт строительства, свежесть новизны и ощущение перспективы. Очеркистом она оказалась превосходным — именно потому, что все это, электростанции, радиостанции, обводнение пустыни и пр., — было ей действительно внове. Опыт был совершенно другой — и потому остранение, которое открыл Шкловский, у нее получалось без усилий: все это было для нее очень странно, а новизну она, как все женщины, любила.
Парадокс тут кажущийся: как это могло быть, чтобы Лариса Рейснер, чьим первым мужчиной был Гумилев, а первым поэтическим увлечением — Ахматова, стала женщиной-комиссаром? Но именно так и могло: ведь женщин Серебряного века вдохновляло то, чего еще не было. Как у Гиппиус: «Мне нужно то, чего не бывает, никогда не бывает»... Революция — это и есть желанная им новизна; только многих мужчин раздавил или напугал демон, которого вызвали ученики чародея, а женщины оказались бесстрашней. Буревестник кричит «Пусть сильнее грянет буря!» — а при виде бури, как Горький, говорит, что это все не то, что не такую бурю он призывал, и даже бесстрашный Блок говорит: мол, не эти дни мы звали, а грядущие века. Зато женщинам, которым вечно хочется небывалого, все это как раз очень нравится — «И так близко подходит чудесное к развалившимся грязным домам, никому, никому неизвестное, но от века желанное нам». Им вечно желанно предельное, огромное, невозможное — они его и получают. Как писал мерзкий, но умный Василий Васильич Розанов, что можно сделать с Настасьей Филипповной, чем удовлетворить ее? — только убить.
И потому двадцатые стали временем расцвета молодой женской поэзии: мужчина не умеет так кощунствовать, так решительно рвать с прошлым, не умеет встречать настоящее и будущее с любопытством, а не с ужасом. Любопытство не зря называют женской чертой.
И они — Инбер, Адалис, Баркова, Радлова, позже Берггольц — сумели найти новый язык там, где замолчали старшие, там, где бессильны были мужчины. И появились два новых типа: женщина-комиссар (это ведь не только Рейснер, их много было, причем у анархистов тоже) — и женщина-очеркист, она же репортер, шофер, даже летчица. Прелестная, маленькая, деловитая, бесстрашная, циничная, остроумная.
Вот этот стиль создала Инбер.
Она вообще в стиле понимала — не зря в родной Одессе читала лекции про парижскую моду, не зря с мужем четыре года жила в Европе, эту самую моду изучая; но кожанка и блокнот шли ей больше, чем парижские туалеты. Женщины этой породы писали очерки с великолепной иронией и с неподдельным восхищением: для них какой-нибудь кишлак был в это время интереснее Парижа. Новизна — вот главное! Рассказы Инбер этой поры — «О моей дочери», «О моем отце», «Мура, Тосик и ответственный коммунист», повесть «Место под солнцем», ее стихи, привозимые из поездок, — лучшее, что она сделала в литературе. Ей очень нравилась советская жизнь. Некоторые пишут сейчас, что она приспосабливалась, чувствуя сомнительность происхождения, — да ничего подобного, она была абсолютно честна. И она спокойно продолжала писать хорошие стихи. Правда, в поэме «Путевой дневник» появилась новая статуарность, торжественность, она с обычным своим версификаторским талантом освоила октаву, — а в конце провозглашался тост «Как за венец всего, Иосиф Виссарионович, за вас!» — но пластика, радость, азарт оставались при ней. Конечно, трагизм тридцатых в ее стихах никак не отразился, — но и казенщина тридцатых в них полновесно не вошла; перестала она только писать свою грустную и веселую прозу, ушла, как Шкапская, в очерк.
Истинный расцвет ее таланта, однако, пришелся... страшно писать — на блокаду, потому что какой же это расцвет? Но ничего не поделаешь, она, как и Берггольц, лучшие свои вещи со времен бурных двадцатых написала в страшные сороковые. Может быть, потому, что во время войны люди опять стали равны себе. И государство перестало их давить, понадеявшись на личную инициативу, — людям разрешили спасать страну. Не до того было, появились у начальства другие заботы, кроме как непрерывно прессовать подданных. А главное — в экзистенциальной ситуации, на пределе возможностей, к Инбер вернулись лучшие ее черты. Насмешливость. Трезвость. Мужество. Самодисциплина.
В блокадном Ленинграде Инбер написала «Пулковский меридиан» — большую дневниковую поэму в пятистопных ямбических шестистишиях. Она отказалась покинуть Ленинград — не столько потому, что таков уж был ее личный героизм, а потому, что в Ленинграде должен был остаться ее муж, знаменитый врач Илья Страшун, автор фундаментального исторического исследования «Русский врач на войне». Он был в блокадном Ленинграде директором Первого мединститута и уехать никуда не мог. Инбер оставалась с ним все это время. Ее блокадный дневник «Почти три года» — лучшая ее проза, лаконичная, жесткая, без тени рефлексии (напротив, Лидия Гинзбург в «Записках блокадного человека» рефлексией как раз спасается — но Инбер, конечно, человек не столь глубокий: она не мыслит, а фиксирует).
«Пулковский меридиан» — хорошая вещь. В нем есть патетические казенные отступления, нарочитые сталинистские вставки — но большая часть этих недооктав, сделанных по конструктивистскому принципу (столкновение высокой поэтической формы и самой грубой, самой жестокой прозы), свидетельствует о долгожданном обретении нового языка.
На мне перчатки, валенки, две шубы
(Одна в ногах). На голове платок;
Я из него устроила щиток,
Укрыла подбородок, нос и губы.
Зарылась в одеяло, как в сугроб.
Тепло, отлично. Только стынет лоб.
Лежу и думаю. О чем? О хлебе.
О корочке, обсыпанной мукой.
Вся комната полна им. Даже мебель
Он вытеснил. Он близкий и такой
Далекий, точно край обетованный.
И самый лучший — это пеклеванный.
А тут еще какой-то испоганил
Всю прорубь керосиновым ведром.
И все, стуча от холода зубами,
Владельца поминают недобром:
Чтоб дом его сгорел, чтоб он ослеп,
Чтоб потерял он карточки на хлеб.
В системе фильтров есть такое сито —
Прозрачная стальная кисея,
Мельчайшее из всех. Вот так и я
Стараюсь удержать песчинки быта,
Чтобы в текучей памяти людской
Они осели, как песок морской.
Бывало, Муза днем, в мороз седой,
Противовесом черной силе вражьей,
Орудовкой, в берете со звездой,
Стояла у Канавки у Лебяжьей
И мановением варежки пунцовой
Порядок утверждала образцовый.
Это высокий класс. И пусть нет здесь той непосредственности, того пламени, что у Берггольц (кощунственны любые сравнения), но интонация гордости, достоинства, силы — есть безусловно; и есть строфы не хуже ахматовских.
Почему у Инбер получилась эта вещь? Потому что для нее, выросшей в одном из самых литературных домов Одессы, естественно было литературой заслоняться от всего, видеть в ней панацею; потому что самодисциплина для нее органична, а не насильственна; потому что она на опыте двадцатых годов знает — те, кто сосредоточился на еде, деградируют и умирают, а те, у кого есть дело, живут вопреки всему. «Пулковский меридиан» — манифест борющегося духа. Это поэзия, которая реально и каждодневно помогала выживать, не сходя с ума от голода и ужаса, и действие ее так же благотворно и спасительно сегодня, семьдесят лет спустя.
Инбер была в числе тех, кто, по выражению Ахматовой, «не выдержал второго тура». Она вынесла тридцатые, пережила сороковые, но когда ее мужа, героически проработавшего в Ленинграде всю блокаду, выбросили из института во времена борьбы с космополитизмом, — что-то в ней сломалось навсегда.
Она стала писать чудовищно плохие советские стихи. Она после публикации пастернаковских «Стихов из романа» в «Знамени» ругала эти стихи и публично недоумевала, зачем их печатать. Она набросилась на первые публикации Леонида Мартынова — дескать, неблагонадежен, — и Леонид Мартынов ответил ей стихотворением, где сравнил со старым деревом: «Но чего бы это ради жарче керосина воспылала в мокрой пади старая осина? Я ей повода не подал. Зря зашелестела. Никому ведь я не продал ни души, ни тела. Огненной листвы круженье, ветра свист зловещий... Я смотрю без раздраженья на такие вещи ». Она вообще стала дуть на воду, нападая даже на тех, кто вообще ни сном, ни духом не умышлял против советской власти. Ее стали числить в самых бездарных, в самых идейных. Повесть «Как я была маленькая», при всем ее очаровании, жиже и бледней прелестных ранних рассказов. Теперь она была преданной без энтузиазма, осторожной без надобности. Оттепель ее не коснулась. В ней не было ничего от прежней маленькой Веры, любимицы конструктивистов, лучшей журналистки «Огонька», непреклонной и бесстрашной блокадницы. В отличие от Берггольц, сохранившей верность себе до конца, — пусть и ценой безоглядного алкогольного саморазрушения — Инбер ничем не напоминала себя прежнюю. Проза прекратилась. Иногда появлялась публицистика. Последние стихи хуже даже позднего Тихонова. Она пережила мужа и дочь, маленький внук погиб еще в блокаду, так что умерла она в совершенном одиночестве, в 82 года, хотя и в обстановке полного государственного признания. Последние ее заметки, дневники, письма хранят след глубочайшей скорби и страшного, детского непонимания — за что все так получилось, почему?
Советская власть, в общем, прошла сходный путь, хотя виновата она гораздо больше, чем Инбер.
Когда почитаешь ранние инберовские стихи, ту же «Подушку», или «Колыбельную», или строки о внуке в «Меридиане» — и сравнишь это со стихами из последней книги 1971 года, поневоле подумаешь еще об одном убийстве, хотя ни в какие мартирологи советской литературы она не занесена. Она была, в общем, эгоистична и холодновата временами, и кокетлива не в меру, но поэт была настоящий и человек неплохой, была из тех людей, кто мог бы написать «Нефть» Бабеля, — то есть по праву считалась голосом молодой и многообещающей страны, в которой было место и подвигу, и сантименту, и любви, и работе. Может быть, всему этому не хватало сострадания, той истинной человечности, что была, например, у Платонова. Но Инбер и не претендовала на платоновский масштаб. Она была маленькая, хотя и несгибаемая. И сострадание было ей знакомо, и людей она чувствовала и жалела, судя по дневнику и «Меридиану». Видимо, приговор советской России был подписан в конце сороковых — после этого никакая оттепель не могла ничего исправить: поздний Сталин добил то, чего не добила война.
Стихи Инбер вряд ли сегодня кого-то заразят энтузиазмом или соблазнят свежестью великих планов. Сегодня они могут заставить только плакать.
Не так мало. Плакать тоже иногда надо.