Ивановская область отмечает юбилей со дня рождения константина бальмонта. Пятые Бальмонтовские чтения «Я победил холодное забвенье

Обновлено: 06.10.2018

Константин Дмитриевич Бальмонт – один из самых известных поэтов-символистов серебряного века, автор 35 поэтических сборников, 20 книг прозы, знаток множества языков, переводчик Перси Шелли, Эдгара По, Педро Кальдерона, Кнута Гамсуна, Оскара Уайльда, Шарля Бодлера, Шота Руставели, литовской, балканской поэзии и др. Написал ряд филологических, историко-литературных работ и критических эссе.

Родился Константин Бальмонт 3(15) июня 1867года в сельце Гумнищи Шуйского уезда, Владимирской губернии. Отец Д.К. Бальмонт служил в уездном суде и земстве. Отмечая успехи пятилетнего сына в освоении грамоты, отец подарил ему первую книгу, где повествовалось о жизни дикарей Океании, что, видимо, повлияло в будущем на необузданную страсть поэта к путешествиям. Основное влияние на воспитание сына имела мать Вера Николаевна, урождённая Лебедева, которая знала иностранные языки, устраивала литературные вечера и любительские спектакли, познакомила его с народными песнями, стихами Никитина, Кольцова, Некрасова, Пушкина, Лермонтова.

Так случилось, что получить высшее образованию Константину Бальмонту не удалось. Первые сложности его личной жизни: разлады с женой и попытка самоубийства, первая книга стихов и переводов, не имевшая успеха, скитания несколько лет по редакциям журналов и издательств с их случайными заработками, не остудили охватившего его желания стать поэтом. Благодаря новым знакомствам Бальмонту в Москве удалось напечатать некоторые стихи и переводы. Но регулярно публиковаться поэт стал только в Петербурге в журнале «Северный вестник», превратившийся с декабря 1891 года в центр русского символизма. Далее последовали публикации переводов в журналах «Вестник иностранной литературы» и «Вестник Европы».

К. Д. Бальмонт. Портрет работы Валентина Серова (1905)

В январе 1894 года в типографии Стасюлевича М. М. - главного редактора «Вестника Европы», вышел стихотворный сборник «Под северным небом», который поэт считал началом своего вхождения в литературу. Вслед за ним появляется целая серия книг, принесших Константину Бальмонту славу самого известного поэта России: «В безбрежности» (1895), «Тишина» (1898), «Горящие здания» (1900), «Будем как солнце» (1903), «Только любовь» (1903), «Литургия красоты» (1905). Особо отметим, что сборник «Будем как солнце» был выпущен издательством «Скорпион», а «Литургия красоты» - издательством «Гриф», которые с этого периода играли ведущую роль в распространении символизма - нового поэтического направления.

Каждая из упомянутых книг являлась этапом творческого становления Бальмонта как поэта-символиста. Сам поэт так понимал смысл символической поэзии:

- «Реалисты всегда являются простыми наблюдателями, символисты – всегда мыслители.»;

- «Если вы любите непосредственное впечатление, наслаждайтесь в символизме свойственной ему новизной и роскошью картин. Если вы любите впечатление сложное, читайте между строк – тайные строки выступят и будут говорить с вами красноречиво.»

В дополнение к атрибутике символизма Бальмонта привнес в поэзию такие образы, перепевы гласных, созвучия согласных, интонации, ритмы, и такую музыкальность и мелодичность стиха, что это не могло не вызывать массового подражания. Как писал Валерий Брюсов – близкий знакомый Бальмонта и один из теоретиков символизма: «В течение десятилетия Бальмонт нераздельно царил над русской поэзией. Другие поэты покорно следовали за ним, или, с большими усилиями, отстаивали свою самостоятельность от его подавляющего влияния».

По мнению многих современников высшим творческим достижением поэта считался сборник «Будем как солнце», в котором особенно заметна смена минорного и элегического восприятия жизни, характерного для предшествующей русской поэзии 70-80 х годов, пафосом мистического воодушевления, восторга и упоение ею.

Книга «Будем как солнце» - многоплановое произведение, состоящее из семи разделов. Это мистическое число воплощало для символистов идею вселенной. Первый раздел «Четверогласие стихий» отражал пантеистическое мировоззрение поэта, любовь и преклонение перед природой, его представления о космогонической картине мира, в центре которого находится Солнце. Начинается сборник двумя широко известными стихотворениями «Я в этот мир пришёл, чтоб видеть солнце» и «Будем как солнце», содержание которых стало основным лейтмотивом всего дальнейшего творчества Константина Бальмонта.

В разделе «Змеиный глаз» Бальмонт затрагивает вопросы поэтического творчества., позже развёрнутые в статье «Поэзия как волшебство», где в качестве его поэтического манифеста появляется знаменитое стихотворение
«Я – изысканность русской медлительной речи».

Наибольший успех у основной массы читателей имели стихотворения из разделов «Млечный Путь» и «Зачарованный грот», в которых нашла отражение любовная и природная лирика поэта.: «Нет дня, чтоб я не думал о тебе», «К ночи» (О, ночь, побудь со мной), «Осень» (Поспевает брусника-стали дни холоднее), «Отцвели» (Отцвели - о, давно! - отцвели орхидеи, мимозы, «Хочу» (Хочу быть дерзким, хочу быть смелым) и др.

Екатерина Андреева, вторая жена Бальмонта с их дочерью Ниной.

Некоторые стихотворения поэта были за гранью позволенного в те времена. По этой причине цензура из сборника «Будем как солнце» изъяла немало эротических стихотворений, а сборник «Стихотворения» (1906) был конфискован полицией уже по политическим соображениям, которая следила за поэтом, с тех пор, когда им в 1901 году было написано стихотворение "Маленький султан. В нём, откликаясь на разгон студенческой демонстрации, Бальмонт довольно жёстко клеймил императора Николая 2, за что поплатился высылкой под надзор полиции в провинцию.

С конца января по июль 1905 года поэт путешествует по Мексике и США. Позже в книге «Змеиные цветы» (1910) он напишет о той тоске по родине, которую он испытал во время поездки. Вернувшись в Россию, Бальмонт напишет замечательную детскую книжку «Фейные сказки», которую посвящает своей четырёхлетней дочери Нине (Нинике) от второй жены поэта Екатерины Андреевой.

С 31 декабря 1905 года Бальмонт вынужден жить за границей, где проживая. в основном в Париже, много путешествует (Египет, Индия, Австралия, Индонезия и др.) Материалы путешествий по Египту нашли отражение в книге «Край Озириса» (1914), а в сборнике 1908 года "Зовы древности" поэт дал художественные переложения ритуально-магической и жреческой поэзии Америки, Индии, Китая, Океании, Эллады, Скандинавии и др.

Под свежими впечатлениями о событиях в России в 1905 году, Бальмонт издаёт в Париже книгу «Песни мстителя» (1907), которая была запрещена для распространения в России из-за антимонархического содержания. Ранее выпущенный в 1906 году в России небольшой сборник «Стихотворения» имел такое же направление и был раскритикован с эстетических позиций в журналах «Весы» и «Золотое руно». И пусть в последний эмигрантский период Бальмонт указанные свои произведения не упоминал, он полагал свою реакцию на царский произвол в стране в те годы искренней и не считал долгом раскаиваться.

Среди книг, подготовленных поэтом в этот период жизни за границей, следует отметить также: «Злые чары» (1906), «Жар-птица(1907) и «Птицы в воздухе», в которых зазвучали мотивы русского устного народного творчества и славянского фольклора, что было связано с неославянофильскими тенденциями в русском символизме после 1905 года. Это проявлялось в разных видах стилизации: или использовании форм народного творчества для отражения актуального современного содержания или интерпретации и переложении содержания произведений народного творчества средствами современной поэзии или их комбинацией.

Вернувшись в Россию в мае 1913 года, в связи с амнистией по случаю 300-летия династии Романовых, Бальмонт издаёт сборник «Звенья», в который вошли его избранные стихотворения за период 1890-1912 гг. В последующие годы Бальмонт часто ездил с лекциями по стране, посещает в Грузию, среднюю Россию, Поволжье, Урал, Сибирь. Эти поездки поддерживали поэта морально (его поэзию помнили и любили), а также давали некоторые доходы.

В 1915 году вышел теоретический труд Бальмонта «Поэзия как волшебство» своеобразное продолжение работы «Элементарные слова о символической поэзии». Тема поэтического творчества русских и западноевропейских поэтов ранее уже рассматривалась Бальмонтом в книгах «Горные вершины» (1904), «Белые зарницы» (1908), «Морское свечение» (1910). При этом сам поэт особенно любил жанр западноевропейского сонета, многие из которых вошли в сборник «Сонеты Солнца, Неба и Луны» (1917). В 1916 году была издана книга «Ясень. Видение древа», которую Бальмонт рассматривал как энциклопедию собственного творчества и в стихотворении «Навек» выражал надежду на долговечную значимость его поэзии.

Падение самодержавия в феврале 1917 года поэт считал закономерным и встретил с энтузиазмом. Но после Октябрьской революции жизнь в Москве, где жил поэт сильно осложнилась от голода и болезней.

В начале 1920 года поэт начал хлопоты о поездке за границу, ссылаясь на ухудшение здоровья жены и дочери. С 25 июня 1920 года Бальмонт отбыл в свою последнюю эмиграцию, в период которой он проживал во Франции, скончавшись 23 декабря 1942 года 75 лет.

Творческая деятельность поэта не прекращалась и там, но голос поэта звучал тише и реже и нередко воспроизводил уже написанное ранее. Вспоминая о Бальмонте, некоторые современники отмечали его высокомерие, горделивую позу, богемный образ жизни.

Но давайте услышим и другие мнения.

«Бальмонт любил позу. Да это и понятно. Постоянно окружённый поклонением, он считал нужным держаться так, как, по его мнению, должен держаться великий поэт. Он откидывал голову, хмурил брови. Но его выдавал его смех. Смех его был добродушный, детский и какой-то беззащитный. Этот детский смех его объяснял многие нелепые его поступки. Он, как ребёнок, отдавался настроению момента…», - вспоминала Тэффи.

К. Д. Бальмонт, справа Е. К. Цветковская (третья жена поэта), их дочь Мирра Бальмонт среди семьи И. С. Шмелева, друга поэта. 1920-е гг.


Марина Цветаева, знавшая Бальмонта в самые трудные годы жизни в Москве в 1916-1920 годах, отмечала, что тот нуждавшемуся мог отдать последнее: «Не мне-всем. Последнюю трубку, последнюю корку, последнюю щепку. Последнюю спичку… А брать, вот, умел меньше». Советский переводчик Марк Талов вспоминал, как 9 марта 1921 года, покидая парижскую квартиру Бальмонта, обнаружил в карманах пальто 2 апельсина, 3 пачки английских сигарет и 50 франков, отметив «Это Константин Дмитриевич мне положил. Он добрейшей души был человек, об этом просто не все знали», хотя и сам поэт жил далеко не припеваючи.

Что касается богемности и отношения к женщинам. Да, порой поэт перебирал с выпивкой, часто влюблялся, имел несколько жён, но со всеми старался сохранить, по возможности, дружеские отношения. Воспевая в стихах разные оттенки любовных чувств от романтики до грубой чувственности, Бальмонт, как выражается сам «любил любовь» т.е. был, если так можно выразиться, любовником любви. Более подробно о творческой и личной жизни поэта можно узнать в книгах: «Бальмонт» (авторы П. Куприяновский и Н. Молчанова, М., 2014), Константин Бальмонт глазами современников (Санкт-Петербург, 2013),: Андреева-Бальмонт Е. А., Воспоминания (, М., 1997).

Исполнитель:

А.Д. Громов - зав. сектором отдела формирования фонда НЭБ

Солнечный бог мрачного царства К юбилею Константина Бальмонта

«Мне кажется, что я не покидал России,

И что не может быть в России перемен»

15 июня исполняется 150 лет со дня рождения Константина Бальмонта – русского поэта-символиста, переводчика и эссеиста, оригинальнейшего представителя русской поэзии Серебряного века, умершего, как повелось в краю родных осин, в эмиграции.

Он опубликовал 35 поэтических сборников и более 20 книг прозы. Переводил Блейка, По, Шелли, Уайльда, Теннисона, Гауптмана, Бодлера, а также испанские песни, словацкий и грузинский эпос, болгарскую, литовскую, мексиканскую и японскую поэзию. Написал автобиографическую прозу, мемуары, филологические трактаты, историко-литературные исследования и массу критических эссе.

А еще Бальмонт был весьма смелым и эксцентричным человеком. Гимназистом расклеивал воззвания «Народной воли»; студентом, а позднее – поэтом участвовал в русском революционном движении, как он сам скромно писал в мемуарах: «в основном, стихами». Пятидесятилетним громил большевиков, убивавших, по его выражению, «невинных».

В начале ХХ века был вынужден уехать из страны за то, что обозвал дураком Николая II и написал про царя несколько жестких стихотворений. Одно из них ставит поэта в разряд первейших мистиков и провидцев не только своего времени. И сегодня, в 2017-м, мы чувствуем это также остро, как наши предки век назад:

Наш царь – Мукден, наш царь – Цусима,

Наш царь – кровавое пятно,

Зловонье пороха и дыма,

В котором разуму – темно.

Наш царь – убожество слепое,

Тюрьма и кнут, подсуд, расстрел,

Царь-висельник, тем низкий вдвое,

Что обещал, но дать не смел.

Он трус, он чувствует с запинкой,

Но будет, – час расплаты ждет.

Кто начал царствовать – Ходынкой,

Тот кончит – встав на эшафот.

Божественный раб слов

Рабом слов поэта назвал Максим Горький – очарованный, а после несколько разочарованный коллегой, что шел лишь за своей солнечной звездой, постепенно сбиваясь с коллективного революционного шага: «Большой, конечно, поэт, но раб слов, опьяняющих его».

Э, не знаю – по мне, так Бальмонт и раб, и повелитель слов. Одновременно их культовый служитель и самое настоящее поэтическое Божество. Божество изящное, виртуозное, музыкальное и прозрачное:

Я – изысканность русской медлительной речи,

Предо мною другие поэты – предтечи,

Я впервые открыл в этой речи уклоны,

Перепевные, гневные, нежные звоны.

Я – внезапный излом,

Я – играющий гром,

Я – прозрачный ручей,

Я – для всех и ничей.

Переплеск многопенный, разорванно-слитный,

Самоцветные камни земли самобытной,

Переклички лесные зеленого мая –

Все пойму, все возьму, у других отнимая.

Вечно юный, как сон,

Сильный тем, что влюблен

И в себя и в других,

Я – изысканный стих.

У меня кружится голова, когда я читаю Бальмонта. Мне кажется, что его поэзия – это именно то, что люди – искушенные и дилетанты ждут от поэзии. Бальмонт разочаровать не может.

Можете считать меня ужасной нахалкой – взялась пусть коротенько, но написать про это второе солнце русской поэзии. После Цветаевой, Анненского, Тэффи и прочих «олимпийцев» русской словесности. Но это, как говаривал один смешной персонаж русской классики, «от чувств-с». К тому же царственный поэт Константин любил поклонение. И в его юбилей любое лыко, как говорится, в панегирическую строку.

«Фейные сказки»

Бальмонту я обязана своим первым публичным триумфом. Мне было лет пять или шесть, когда в детском саду меня обделили главными и даже второстепенными новогодними ролями, отправив в «массовку» – исполнять танец снежинок. Захлебываясь соплями и слезами, я рассказала о своем фиаско дома.

Мама поинтересовалась: «А чем тебе снежинки не нравятся? Ты хотела быть зайчиком?» На что я оскорблено ответила: «Снежинок десять штук, зайчиков и того больше. Я хотела быть королевой. Снежной. Или Феей».

«Ерунда,– твердо парировала мама,– быть снежинкой – самое «фейное» дело. Нужно только знать секретные слова. Мы их выучим. У нас есть на этот случай волшебная книжка». Волшебные книжки – дореволюционные издания Бальмонта, Северянина и пр. кудесников Серебряного века – достались маме в наследство от мужа бабушкиной тетки Нади – кассира на железнодорожной станции, главного семейного «богатея» и интеллектуала, но главное – большого любителя и знатока поэзии, книгочея и собирателя книг. Его дореволюционных изданий нам перепало немного. К тому же, маме пришлось приспособиться к их орфографии, чтобы читать упоительные тексты как дОлжно. Но оно того стоило.

«Ты будешь самой интеллектуальной снежинкой, – сказала мама, – это гораздо ценнее королевской короны на глупой голове». Слово «интеллектуальной» мне понравилось. Родители вообще, обучая нас чтению, любили знакомить с новой буквой небанальным (для детского уха) словом. Так «И» началась с «интеллекта», « Э» – с «Эйфелевой башни», «Т» – с «турбулентности», «Х» – с «хаоса». Эксперимент папа-мама ставили рискованный (прежде всего для себя) – им же нужно было объяснить малышу значение слова. Но во многом их опыт, смею надеяться, удался.

Так вот волшебными словами, которыми я в числе прочих детсадовцев (что пели, плясали, кувыркались и читали стихи) помогла Деду Морозу «зажечь» капризничающую ёлочку стали строки бальмонтовской «Снежинки»:

Светло-пушистая,

Снежинка белая,

Какая чистая,

Какая смелая! Дорогой бурною

Легко проносится,

Не в высь лазурную,

На землю просится. Лазурь чудесную

Она покинула,

Себя в безвестную

Страну низринула. В лучах блистающих

Скользит, умелая,

Средь хлопьев тающих

Сохранно-белая. Под ветром веющим

Дрожит, взметается,

На нем, лелеющем,

Светло качается. Его качелями

Она утешена,

С его метелями

Крутится бешено. Но вот кончается

Дорога дальняя,

Земли касается,

Звезда кристальная. Лежит пушистая,

Снежинка смелая.

Какая чистая,

Какая белая!

Триумф же (мой, но, в основном, поэта, конечно) заключался в том, что когда утренник завершился, ко мне подтянулись и Дедуля со Снегуркой, и детсадовский музработник: «Детка, чье это стихотворение? Прочитай еще раз, мы запишем…» Купить Бальмонта в начале 70-х годов прошлого века даже в столице было непросто. Так что я на «бис», медленно еще пару раз продекламировала: «Светло – пушиииистая…»

Но главный успех того вечера: самый умный мальчик нашей группы – яйцеголовый Андрюша, знавший не только, когда родился, но и когда умер дедушка Ленин Владимир Ильич, обратил на меня внимание, поделившись сакральными знаниями о том, как звали бабушку Ленин…

С тех пор всякий раз в Рождество я вспоминаю Бальмонта (как узнала уже много позднее, это воспоминание вполне уместно: в канун Рождества страшного 1942-го поэта не стало – он умер в оккупированной гитлеровцами Франции). И довольно часто дружественным девочкам дарю на этот праздник «Фейные сказки» Константина Дмитриевича (написанные больше века назад для его четырехлетней дочки Нины). Потому что о феях, и я в этом уверена, нашим девочкам (да и мальчикам) нужно узнавать не из зарубежной анимации и фильмов, а от Бальмонта – первого, к слову, русского рассказчика об этих метафических мини-очаровательницах:

«Фея», – шепнули сирени,

«Фея» – призыв был стрижа,

«Фея», – шепнули сквозь тени

Ландыши, очи смежа́.

«Фея», – сквозя изумрудно,

Травки промолвила нить.

Фея вздохнула: «Как трудно!

Всех-то должна я любить».

А июне или в конце мая – как получится, я обязательно покупаю кипельно белые ароматные ландыши. В честь душистой, как июньская полянка после дождя, поэзии Бальмонта, в канун Дня рождения поэта. Ну, и в честь его прелестного креатива: когда в 1913-м по амнистии в честь 300-летия Дома Романовых, Бальмонту было позволено вернуться из эмиграции на Родину, на вокзале его встречала толпа поклонников. Полиция заблаговременно запретила поэту обращаться к «подданным» с речью. И в качестве приветствия и благодарности Бальмонт разбрасывал встречающим …ландыши.

«Ты здесь со мною так близко- близко»

В старших школьных классах, я, конечно, делилась с подружками дивными строчками, которые нам должны были написать, да так и не сочинили «кавалеры»:

Ты здесь, со мною, так близко-близко.

Я полон счастья. В душе гроза.

Ты цепенеешь – как одалиска

Полузакрывши свои глаза.

Кого ты любишь? Чего ты хочешь?

Теперь томишься? Иль с давних пор?

О чем поешь ты, о чем пророчишь,

О, затененный, но яркий взор?

Мое блаженство, побудь со мною,

Я весь желанье, я весь гроза.

Я весь исполнен тобой одною.

Открой мне счастье! Закрой глаза

Глупо, конечно, но очень романтично в 17-то лет!

Потом конгениальным стал совсем другой Бальмонт:

Я ненавижу человечество,

Я от него бегу спеша.

Мое единое отечество –

Моя пустынная душа. С людьми скучаю до чрезмерности,

Одно и то же вижу в них.

Желаю случая, неверности,

Влюблен в движение и в стих. О, как люблю, люблю случайности,

Внезапно взятый поцелуй,

И весь восторг – до сладкой крайности,

И стих, в котором пенье струй.

Менялась я, но КБ так и продолжал оставаться одним из близких и любимых авторов:

На всем своя – для взора – позолота.

Но мерзок сердцу облик идиота,

И глупости я не могу понять.

На другом этапе восторг и упоение сменились чисто профессиональным интересом. Например, я считала, что Бальмонт испытывал некий пиетет перед древними классиками, и конкретно перед греческим гекзаметром, оттого-то все его анапестические длинноты напоминают гомеровские эпосы…

Увлечением стали и переводческие опыты поэта, тем более что его усилиями поколения любителей литературы знакомились с иноязычными авторами. Бальмонт был замечательным тружеником – переводил и поэзию, и труды по филологии. Поэзия Уайльда, равно как и критика его творчества появились у нас, к слову, тоже благодаря Бальмонту, его литературному космополитизму. Наряду с русскоязычными литераторами – Пушкиным, Лермонтовым (его «Горные вершины» он называл любимым стихотворением), Тютчевым и Фетом (им он приписывал рождение русского литературного мистицизма), Гоголем и Тургеневым, Достоевским и некоторое время – Львом Толстым, Бальмонт считал своими учителями, предвестниками многих европейских авторов – Кальдерона, Блейка, По.

Клеймо поэта

Помню, мне было ужасно обидно, когда я прочитала, что Блок называл КБ « нахальным декадентским писарем». Бунин презирал его ломанье и «упоенье собой», а Горький полагал, что дальше «Будем, как солнце» поэт не пошел. Так же высокомерно характеризуют творчество поэта и многие современные коллеги. Поэтому бальзамом на мою влюбленную в бальмонтовскую поэзию душу стало «Слово о Бальмонте» Цветаевой. Читая ее красивое и энергичное эссе, думала: когда Марина Ивановна писала с теплотой и восхищением этот текст, посвященный полувековому юбилею литературной деятельности КБ, она, вероятно, хотела не то, чтобы ободрить – боялась не угодить кумиру своей юности:

«Если бы мне дали определить Бальмонта одним словом, я бы, не задумываясь, сказала:

– Поэт.

Не улыбайтесь, господа, этого бы я не сказала ни о Есенине, ни о Мандельштаме, ни о Маяковском, ни о Гумилеве, ни даже о Блоке, ибо у всех названных было еще что-то, кроме поэта в них. Большее или меньшее, лучшее или худшее, но – еще что-то. Даже у Ахматовой была – отдельно от стихов – молитва.

У Бальмонта, кроме поэта в нем, нет ничего.

На Бальмонте – в каждом его жесте, шаге, слове – клеймо – печать – звезда – поэта…

Я часто слышала о Бальмонте, что он – высокопарен.

Да, в хорошем, корневом, смысле – да.

Высоко парит и снижаться не желает. Не желает или не может? Я бы сказала, что земля под ногами Бальмонта всегда приподнята, т.е.: что ходит он уже по первому низкому небу земли…

Бальмонт мне всегда отдавал последнее. Не мне – всем. Последнюю трубку, последнюю корку, последнюю щепку. Последнюю спичку.

И не из сердобольности, а все из того же великодушия. От природной – царственности.

Бог не может не дать. Царь не может не дать. Поэт не может не дать…

Девятнадцать лет прошло с нашей первой встречи…За девятнадцать лет общения я к Бальмонту не привыкла. Священный трепет – за девятнадцать лет присутствия – уцелел. В присутствии Бальмонта я всегда в присутствии высшего. В присутствии Бальмонта я и ем по-другому, другое – ем. Хлеб с Бальмонтом именно хлеб насущный, и московская ли картошка, кламарская ли картошка, это не картошка, а – трапеза. Все же, что не картошка – пир.

Посадка головы? Ему ее Господь Бог так посадил. Не может быть смиренной посадки у человека, двадцати лет от роду сказавшего:

Я вижу, я помню, я тайно дрожу,

Я знаю, откуда приходит гроза.

И если другому в глаза я гляжу –

Он вдруг – закрывает глаза.

Отсюда и бальмонтовский взгляд: самое бесстрашное, что я в жизни видела. Верный: от взгляда – стих. И еще, друзья, как сказал бы устами персидского поэта подсолнечник: – Высокая посадка головы у того, кто часто глядит на солнце…

Бальмонтом написано: 35 книг стихов, т. е. 8750 печатных страниц стихов.

20 книг прозы, т. е. 5000 страниц, – напечатано, а сколько еще в чемоданах!

Бальмонтом, со вступительными очерками и примечаниями, переведено больше 10000 печатных страниц. Но это лишь – напечатанное. Чемоданы Бальмонта (старые, славные, многострадальные и многославные чемоданы его) – ломятся от рукописей. И все эти рукописи проработаны до последней точки.

Тут не пятьдесят лет, как мы нынче празднуем, тут сто лет литературного труда.

Бальмонт, по его собственному, при мне, высказыванию, с 19 лет – «когда другие гуляли и влюблялись» – сидел над словарями. Он эти словари – счетом не менее пятнадцати – осилил, и с ними души пятнадцати народов в сокровищницу русской речи – включил.

Если эмиграция считает себя представителем старого мира и прежней Великой России – то Бальмонт одно из лучших, что напоследок дал этот старый мир. Последний наследник …»

Единственное, что никогда особенно меня не интересовало, – это подробная биография поэта. Все эти женитьбы, дети, какие-то гадкие рассказы современников (за исключением впечатлений и анализа его поэзии или исследовательских, переводческих трудов) замутняли, снижали, я бы даже сказала – унижали восприятие божественной гармонии Бальмонта.

Впрочем, попадались и милые воспоминания о КБ. Помню, ужасно смеялась над рассказом Тэффи, как к маленькой дочке КБ и его последней супруги позвали врача, потому что малышка залезла под стол нагишом и ни за что не хотела вылезать. Доктор «успокоил» встревоженных родителей, мол, это ведь ВАША девочка, чему ж вы удивляетесь?! Или ремарке Ахматовой, как однажды на литературном приеме, где Бальмонт оказался сидящим рядом с Анной Андреевной, он, «заложив ножку за ножку, когда танцевали, сказал: « Зачем мне, такому нежному на это смотреть?»

Не буду спорить с Чуковским, утверждавшим, что точное знание всех нюансов биографии художника – залог полного понимания его искусства. Видимо, не всегда эта аксиома работает. Либо слишком высок был интерес к частной жизни оригинала Бальмонта, оттого и породил просто неприличное количество липких сплетен. Так что желающим узнать подробности всех трех женитьб поэта, противоречивые версии происхождения его фамилии (Бальмонта от Баламут, и наоборот) и версии ударений этой фамилии, нюансы отношений КБ с возлюбленными, историю его неврастении или попытки юношеского самоубийства не доставит проблем найти соответствующие источники. С Бальмонтом все по Пушкину: «Толпа… в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе».

«Прикольнее» же и тактичнее всего, на мой взгляд, для «близкого» знакомства с поэтом прочитать «роман в стихах» Бальмонта и Мирры Лохвицкой, а также его автобиографический роман «Под новым серпом» и мемуары. Произведения эти достаточно подробны и откровенны, к тому же изобилуют фирменным эксцентричным юмором КБ, что делает чтение легким, чистеньким, занятным до забвения. Есть там и про истерию: дескать, это клиницисты бьют тревогу, а для художников – состояние самое «продуктивное».

Особенно, я думаю, полезно это чтение (кроме любителей и историков культуры, а также практикующих филологов и начинающих поэтов) родителям, учителям, всевозможным психиатрам и психологам, а так же, как ни странно, политологам. Свою последнюю гимназию поэт «припечатал» следующим образом: «Гимназию проклинаю всеми силами. Она надолго изуродовала мою нервную систему », а первую именовал не иначе, как «гнездом декадентства и капиталистов, чьи фабрики портили воздух и воду в реке». Впечатляет и новелла о том, как маленький Костя, написав первые два стихотворения «одно о лете, другое – о зиме », на шесть лет перестал сочинять – после маминой критики его литературных опытов.

Даже в последние «сумеречные» годы его эмиграции не обошлось без проблеска бальмонтовского отношения ко всему. Например, попав в аварию, он больше сокрушался не о «членовредительстве», а об ущербе, нанесенном гардеробу: ««Русскому эмигранту в самом деле приходится размышлять, что ему выгоднее потерять – штаны или ноги, на которые они надеты…»

Если хорошо лишь мне и немногим, это безобразно

Но более всего меня поразила (потому я и упомянула про политологов) бальмонтовская почти религиозная мотивация раннего выбора революционной деятельности: в 7-м классе Шуйской гимназии КБ стал членом нелегального кружка – вместе с соучениками печатал и распространял в городе прокламации партийного исполкома «Народной воли»: «…Я был счастлив, и мне хотелось, чтобы всем было так же хорошо. Мне казалось, что, если хорошо лишь мне и немногим, это безобразно».

Многие исследователи говорят о неглубокой революционности Бальмонта. Дескать, опасаясь ареста, он в 1906 году (как раз после ставшего бестселлером «Нашего царя», текст коего приведен в начале материала) уехал, фактически бежал из России.

Мне это мнение кажется конъюнктурным, дошедшим до нас из советских, так сказать, идеологических глубин. Сам поэт до конца жизни считал себя революционером, мечтающим «о воплощении человеческого счастья на земле», а про юность писал, что до того, как стал поэтом, готовился в революционные пропагандисты и всерьез собирался «уйти в народ».

Лично я рада, что это намерение КБ не воплотил. Но вообще-то его революционную деятельность как-то неловко называть поверхностной. Тут ведь нужно определиться в терминах: какую революционность и кто полагает глубокой. С 1884-го года, когда Бальмонта исключили из гимназии за народовольчество, начинается довольно длительный период противостояния поэта «безобразному».

В 1887 году студента юрфака Московского университета Константина Бальмонта исключили из вуза за участие в беспорядках (юноши выступили против введение нового – реакционного по мнению профессуры и студентов – университетского устава), арестовали, засунули на трое суток в Бутырку, а затем без суда сослали в Шую. Кстати, этим исключением, а также неполучением «казенного» университетского образования, поэт повторил судьбу своего кумира – Лермонтова (тот, правда, был исключен с другого – нравственно-политического факультета МУ).

А в 1901-м Бальмонт стал «подлинным героем в Петербурге», приняв участие в мартовской студенческой демонстрации на площади у Казанского собора, требовавшей отменить указ о призыве на царскую службу неблагонадежных студентов. Демонстрацию разогнали полиция и казаки, среди участников были жертвы. По этому поводу на ближайшем литературном вечере – не где-нибудь, а в здании Городской Думы – поэт прочитал свое «зашифрованное» стихотворение «Маленький султан», ставшее поэтическим бестселлером, нет, – бомбой культурного Петербурга:

То было в Турции, где совесть – вещь пустая,

Там царствуют кулак, нагайка, ятаган,

Два-три нуля, четыре негодяя

И глупый маленький султан.

Во имя вольности, и веры, и науки

Там как-то собрались ревнители идей,

Но сильных грубостью размашистых плетей

На них нахлынули толпы башибузуков.

Они рассеялись... И вот их больше нет;

Но тайно собрались изгнанники с поэтом.

«Как выйти, – говорят, – из этих темных бед, –

Ответствуй нам, певец, не поскупись советом!»

И он собравшимся, подумав, так сказал:

«Кто может говорить, пусть дух в нем словом дышит,

И если кто не глух, пускай то слово слышит,

А если нет – кинжал».

Революционный пафос есть и у этого стихотворения поэта – предвоенного, написанного по возвращении на родину в 1913-м году. Актуального, согласитесь, и поныне:

Мне кажется, что я не покидал России,

И что не может быть в России перемен.

И голуби в ней есть. И мудрые есть змии.

И множество волков. И ряд тюремных стен.

Грязь «Ревизора» в ней. Весь гоголевский ужас.

И Глеб Успенский жив. И всюду жив Щедрин.

Порой сверкнёт пожар, внезапно обнаружась,

И снова пал к земле земли убогий сын.

Там за окном стоят. Подайте. Погорели.

У вас нежданный гость. То – голубой мундир.

Учтивый человек. Любезный в самом деле.

Из ваших дневников себе устроил пир.

И на сто вёрст идут неправда, тяжба, споры,

На тысячу – пошла обида и беда.

Жужжат напрасные, как мухи, разговоры.

И кровь течёт не в счет. И слёзы – как вода.

«Я мечтою ловил уходящие тени…»

И все- таки, и все- таки. Не Россия, не революция, не любовь, не болезнь и не эмиграция определяют Бальмонта. Этот солнечный (Константин Дмитриевич и наяву был рыженьким) поэтический бог обитал не в России, и даже не во Вселенной. Он принадлежал только царству слов. Цветаева, кажется, заметила, что он говорил на русском, будто на иностранном – своем бальмонтовском языке. И упоительные его поэтические па творили в человеческом мире не только романтические, но и вполне реальные чудеса.

Расскажу о двух, совершенных лишь одним стихотворением.

Мой дядя Владик – муж и отец двух сыновей (в описываемую пору – школьного и дошкольного возраста) – был заядлым, запойным аквариумистом. В трехкомнатной квартире, где кроме означенных домочадцев и дядиной жены жили еще его родители – мои дедушка с бабушкой, одна комната полностью «ушла» под его хобби. В этом узком «пенале» тремя ярусами стояли прямоугольные, круглые и квадратные аквариумы различной емкости. Со скаляриями, барбусами, гупёшками, петущками, сомиками и прочими красавцами и красавицами. Все окрестные дети, да и многие взрослые приходили полюбоваться Владиковыми владениями, что особенно хороши были по вечерам – подсвеченные они напоминали мини-копию подводных владений капитана Немо.

Но вот кто-то из злобных подруг надоумил мою тетю – милую, по большому счету женщину, начать истребление этой мужниной нелепой «слабости». Не выдержав ее длительного пиления: «Здоровый мужик, а все как Дуремар мормышей в луже сачком ловишь – рыбёшек своих кормить», «дети растут, места мало, а он целую комнату немым тварям отвёл», – Владик таки решился аквариумы продать – раздать. Местная детвора опечалилась, загрустили и домочадцы. Что делать? И тут мне (приехавшей на каникулы) пришла в голову счастливая мысль пересказать тетке Анне историю от Надежды Тэффи, как ее спасло стихотворение о золотой рыбке: « Это было в разгар революции. Я ехала ночью в вагоне, битком набитом полуживыми людьми. Они сидели друг на друге, стояли, качаясь как трупы, и лежали вповалку на полу. Они кричали и громко плакали во сне. Меня давил, наваливаясь мне на плечо, страшный старик, с открытым ртом и подкаченными белками глаз. Было душно и смрадно, и сердце мое колотилось и останавливалось. Я чувствовала, что задохнусь, что до утра не дотяну, и закрыла глаза. И вдруг запелось в душе стихотворение, милое, наивное, детское. Бальмонт!

И вот нет смрадного хрипящего вагона…»

«А ты, – грозно укорила я Анну, – хочешь лишить стольких милых людей простого удовольствия любоваться по вечерам в маленькой комнатке золотистыми барбюсами». «Ты стихотворение-то расскажи», – притихла тетка.

В замке был веселый бал,

Музыканты пели.

Ветерок в саду качал

Легкие качели.

В замке, в сладостном бреду,

Пела, пела скрипка.

А в саду была в пруду

Золотая рыбка.

И кружились под луной,

Точно вырезные,

Опьяненные весной,

Бабочки ночные.

Пруд качал в себе звезду,

Гнулись травы гибко,

И мелькала там в пруду

Золотая рыбка.

Хоть не видели ее

Музыканты бала,

Но от рыбки, от нее,

Музыка звучала.

Чуть настанет тишина,

2017-й год знаменателен первым полуторавековым юбилеем Серебряного века: в июне исполняется 150 лет со дня рождения Константина Бальмонта. В рамках юбилейного года в Шуе, на родине поэта, будет открыт памятник Бальмонту, состоятся Бальмонтовские чтения, пройдут юбилейные мероприятия в Санкт-Петербурге…

А откроется юбилейная программа в Москве - 7 июня, в среду, в 18:00, большим музыкально-поэтическим вечером в Конференц-зале Российской государственной библиотеки, который проводят РГБ и проект “Возвращение. Серебряный век”.

Слово о Поэте скажут профессор Литературного института Владимир Смирнов и правнук поэта Михаил Бальмонт.

Затем прозвучит программа Ларисы Новосельцевой “Будем как Солнце”, которую составят стихи Константина Бальмонта, песни, романсы, молитвы на его стихи (муз. к стихам Л. Новосельцевой), а также посвящения поэту Мирры Лохвицкой, Игоря Северянина, Максимилиана Волошина, Марины Цветаевой.

Читает, поет, рассказывает Лариса Новосельцева, при участии Михаила Червинского (скрипка).

РГБ представит на вечере экспозицию редких и особо ценных изданий Бальмонта из Фондов Библиотеки.

Возможны и другие участники.

Бальмонта называют "солнечным гением" русской поэзии.

В начале двадцатого века не было в России поэта более известного и любимого, чем Бальмонт. «Нынешнее поколение и представить себе не может, чем был Бальмонт для тогдашней молодежи. Блок был новичком, ...Брюсов еще не был общепризнанным мэтром, все остальные поэты — Андрей Белый, Сологуб, Мережковский, Гиппиус, Вячеслав Иванов — считались второстепенными. Безраздельно царил Бальмонт» - писал о Бальмонте Александр Биск. Вот строки Тэффи: "Россия была именно влюблена в Бальмонта. Все, от светских салонов до глухого городка где-нибудь в Могилевской губернии, знали Бальмонта. Его читали, декламировали и пели с эстрады. Кавалеры нашептывали его слова своим дамам, гимназистки переписывали в тетрадки…" А вот так он сам говорит о себе: "Я - изысканность русской медлительной речи, предо мною другие поэты - предтечи. Я впервые открыл в этой речи уклоны, перепевные, гневные, нежные звоны. Я - внезапный излом, я - играющий гром, я - прозрачный ручей, я - для всех и ничей...». И ещё: «Имею спокойную убежденность, что до меня, в целом, не умели в России писать звучных стихов». «Кто равен мне в моей певучей силе? - Никто, никто».

Мир поэзии Бальмонта - целая вселенная, яркая, прекрасная, многоцветная, с буйством красок, эмоций, стихий, с полетом к небесным сферам, подъемом к вершинам духа. И еще это потрясающая лирика, порой тонкая и нежная, порой страстная, иногда шокирующе смелая по тем временам. Стихи его необычайно музыкальны, это настоящий фейерверк, многозвучье, праздник всех стихий природы.

Бальмонт писал много - и это был в чистом виде “божественный диктант”: у него даже не было черновиков, он записывал стихи прямо со звучавшего в нем Голоса - сразу начисто!

Бальмонт оставил после себя (по предварительным данным) 35 томов стихов, около 40 объемных томов переводов, 20 книг художественной прозы, десятки томов со статьями об искусстве, этнографии, истории. Еще добрый десяток томов составляет его эпистолярное наследие. И еще пару томов - записные книжки. Поэт Михаил Цетлин писал вскоре после смерти Бальмонта, что сделанного им достало бы не на одну человеческую жизнь, а «на целую литературу небольшого народа».

И вот сегодня мы отмечаем 150 лет со дня рождения одного из самых ярких русских поэтов.

Но многие ли нынешние читатели знают и помнят его стихи, его самого?

В 1907 году сорокалетний Константин Бальмонт написал автобиографию для «Книги о русских поэтах последнего десятилетия", которую закончил словами: «Итак, в 1960-м году будет издано Собрание моих сочинений в 93-х томах, или свыше».

Однако после отъезда поэта в эмиграцию в 1920 году его стихи более чем полвека на Родине не издавались вообще. И сегодня в массовом читательском сознании Бальмонт - звучное имя, плюс не слишком широкий круг классических “канонизированных” стихотворений, да еще несколько дерзких и эпатажных стихов и сопутствующих им легенд-анекдотов из его жизни, точнее - вокруг нее...

Увы, родная страна не смогла подготовить сколь нибудь полного собрания Поэта даже к 150-летнему его юбилею, или хотя бы начать работу над таким собранием.

Так что сегодня актуальна задача возвращения поэзии Бальмонта широкому читателю - что кажется парадоксальным для столь громкого имени, для поэта подобного ранга. Предстоит много работы - и много открытий - бальмонтоведам.

В частности, поэтическая перекличка Бальмонта с Миррой Лохвицкой, открытая, собранная и изданная недавно Татьяной Александровой - заставляет по новому взглянуть на всю жизнь поэта, на глубинные мотивы написания многих его стихов, в том числе из позднего периода.

Эти мотивы “преданья сказочной любви” прозвучат и в программе 7 июня - но, конечно, не только они. В новой юбилейной программе мы по мере сил (а главное - времени) постараемся представить самые разные грани, течения, вектора, измерения поэтического мира Бальмонта, совершить вместе с вами трехчасовое эмоциональное погружение в эту его Вселенную - с тем, чтобы “вынырнув”, вам захотелось взять в руки книги поэта и уже самим погрузиться в прекрасные и яростные миры, созданные и оставленные всем нам гением Константина Бальмонта

ЮБИЛЕЙ БАЛЬМОНТА

Мы с Мариной пришли во Дворец Искусств, зная, что сегодня необыкновенный праздник — юбилей Бальмонта. В саду я немного отстала и вдруг вижу Бальмонта с Еленой и Миррой и розу-пион в руках Бальмонта. Марина берет билет, и мы идем в залу. Елена (по-бальмонтовски Элэна) уже заняла свое место. Мирра знаками зовет меня поделить с ней розовую мягкую табуретку. Вносят два голубых в золотой оправе стула, а третий — кресло для Бальмонта. Его ставят посередине.

Бальмонт входит, неся тетрадь и розу-пион. С грозным, львиным и скучающим лицом он садится, на один стул кладет тетрадку и цветы, а на другой садится поэт Вячеслав Иванов. Все рукоплескают. Он молча кланяется, несколько минут сидит, потом встает в уголок между стулом и зеркалом и, покачивая свое маленькое кресло, начинает речь о Бальмонте, то есть Вступительное Слово.

К сожалению, я ничего не поняла, потому что там было много иностранных слов. Иногда среди речи Вячеслава Ивановича раздавались легкие рукоплескания, иногда — возмущенный шепот несоглашающихся.

На минуточку выхожу из душной залы вниз, в сад, пробегаю его весь, не минуя самых закоулков, думая в это время, как же это люди могли жить в таких сырых, заплесневелых подвалах дома Соллогуба. Возвращаюсь, когда Вячеслав Иванович кончает, вылезает из своего углового убежища и крепко пожимает Бальмонту руку.

Бальмонт принадлежал к тем редчайшим людям, с которыми взрослая Марина была на «ты»…

Я хочу описать теперь наружность Вячеслава Иванова. Неопределенные туманные глаза, горбатый нос, морщинистое желтое лицо. Потерянная сдерживаемая улыбка. Говорит с легкой расстановкой, не шутит, все знает, учен — не грамоте и таким вещам, а учен, как ученый. Спокойный, спокойно ходит и спокойно глядит, не пламенный, а какой-то серый…

Самое трогательное во всем празднике — это японочка Инамэ.

Когда ее вызвали: «Поэтесса Инамэ», она вышла из-за кресла Бальмонта, сложила ручки и трогательно начала свою простую речь. Она говорила: «Вот я стою перед Вами и вижу Вас. Завтра уже я должна уехать. Мы помним, как Вы были у нас, и никогда не забудем. Вы тогда приехали на несколько дней, и эти несколько дней… что говорить!.. Приезжайте к нам, и надолго, чтобы мы вечно помнили, что Вы были у нас — великий поэт!»

Тогда Бальмонт сказал: «Инамэ! Она не знала, что у меня есть готовый ответ!» Все засмеялись. Он встал, вынул из кармана небольшую записную книжечку и начал читать стихи, вроде: «Инамэ красива и ее имя так же красиво», и вообще стих лестный каждой женщине.

И еще одна женщина, английская гостья, встала и этим дала знать Бальмонту, что она хочет сказать ему что-то. Бальмонт встал. Гостья говорила по-английски. Когда она кончила, Бальмонт взял букет пионов и вручил ей. Лучше бы он отдал цветы японочке, которая не заученно и просто сказала свою маленькую речь!

Кто-то громко сказал: «Поэтесса Марина Цветаева».

Марина подошла к Бальмонту и сказала: «Дорогой Бальмонтик! Вручаю Вам эту картину. Подписались многие художники и поэты. Исполнил В. Д. Милиотти». Бальмонт пожал руку Марине, и они поцеловались. Марина как-то нелюдимо пошла к своему месту, несмотря на рукоплескания.

В это время стали играть на рояле музыку, такую бурную, что чуть не лопались клавиши. Пружины приоткрытого рояля трещали и вздрагивали, точно от боли. Мирра зажимала уши и улыбалась. А я совершенно равнодушно стояла и вспоминала, что видела поэта «Великого, как Пушкин — Блока». Совсем недавно.

Последним выступал Федор Сологуб. Он сказал: «Не надо равенства. Поэт — редкий гость на земле. Поэт — воскресный день и праздник Мира. У поэта — каждый день праздник. Не все люди — поэты. Среди миллиона — один настоящий».

При словах Сологуба «не надо равенства» вся толпа заговорила в один голос: «Как кому! Как кому! Не всем! Не всегда!»

Я уже думала, что все, как вдруг выступил Иван Сергеевич Рукавишников. В руках его — стихотворный журнал. Выходит и громко почти кричит свои стихи К. Д. Бальмонту. Когда он кончил, Бальмонт пожал ему руку…

Схожу с лестницы и думаю — почему в Дворце Соллогуба не было ночного праздника Бальмонта— с ракетами.

Вместе с Бальмонтом и его семьей идем домой.

Как возникла дружба Марины с Бальмонтом — не помню: казалось, она была всегда. Есть человеческие отношения, которые начинаются не с начала, а как бы с середины и которые вовсе не имели бы конца, не будь он определен всему сущему на земле. Они длятся и длятся, минуя исходную, неустойчивую пору взаимного распознавания и итоговую, болевую — разочарований.

Эта, прямолинейная, протяженность дружбы, эта беспрерывность и безобрывность ее (внешние причины обрывов — не в счет, говорю о внутренних) не были свойственны Марине, путнику не торных дорог.

Чаще всего она чересчур горячо увлекалась людьми, чтобы не охладевать к ним, опять-таки чересчур! (Но что такое «чересчур» для поэта, как не естественное его состояние!) В слишком заоблачные выси она возносила их, чтобы не поддаваться искушению низвергнуть; слишком наряжала в качества и достоинства, которыми они должны были бы обладать, не видя тех, которыми они, быть может, обладали… Не женское это было свойство у нее! — ведь наряжала она других, а не себя и, по-мужски, просто была, а не слыла, выглядела, казалась. И в этой ее душевной, человеческой непринаряженности и незагримированности таилась одна из причин ее разминовений и разлук и — возникновения ее стихов — сейсмограмм внутренних потрясений.

Чем же была порождена дружба — столь длительная, без срывов и спадов, связывавшая именно этих двух поэтов?

Во-первых, поэтическому воображению Марины просто не было пищи в Бальмонте, который уже был, впрочем, как и сама Марина, максимальным выражением самого себя, собственных возможностей и невозможностей. Он, как и она, существовал в превосходной степени, к которой — не прибавишь.

Во-вторых, разностихийность, разномасштабность, разноглубинность их творческой сути была столь очевидна, что начисто исключала самую возможность столкновений: лучшего, большего, сильнейшего Марина требовала только от родственных ей поэтов.

Оба они были поэтами «милостью божьей», но Марина всегда стояла у кормила своего творчества и владела стихией стиха, в то время как Бальмонт был ей подвластен всецело.

Ни о ком — разве что о первых киноактерах! — не слагалось до революции столько легенд, сколько рождалось их о Бальмонте, баловне поэтической моды. И юной Цветаевой он казался существом мифическим, баснословным. Октябрь же свел ее с живым и беспомощным (пусть необычайно деятельным, но — не впрок!) человеком, чья звезда со скоростью воистину космической устремлялась от зенита к закату. Одного этого было достаточно, чтобы Марина тотчас же подставила плечо меркнувшей славе, обреченному дарованию, надвигающейся старости…

На себя легендарного Бальмонт и походил, и не походил; изысканная гортанность его речи, эффектность поз, горделивость осанки, заносчивость вздернутого подбородка были врожденными, не благоприобретенными; так он держался всегда, в любом положении и окружении, при любых обстоятельствах, до конца. Вместе с тем оказался он неожиданно рыхловат телом, не мускулист и приземист, с мягкими, совсем не такими определенными, как на портретах, чертами лица под очень высоким лбом — некая помесь испанского гранда с иереем сельского прихода; впрочем — гранд пересиливал.

Также неожиданными оказались и Бальмонтова простота, полнейшее отсутствие рисовки, и — отсутствие водянистости и цветистости в разговоре: сжатость, точность, острота речи. Говорил он отрывисто, как бы откусывая слова от фразы.

Наряду с почти уже старческой незащищенностью перед жизнью было у него беспечное, юношеское приятие ее такой, как она есть; легко обижаясь, обиды стряхивал с себя, как большой пес — дождевые капли.

Бальмонт принадлежал к тем, редчайшим, людям, с которыми взрослая Марина была на «ты» — вслух, а не в письмах, как, скажем, к Пастернаку, которого, в пору переписки с ним, почти не знала лично, или к Рильке, с которым не встречалась никогда. Чреватое в обиходе ненавидимым ею панибратством, «ты» было для нее (за исключением обращения к детям) вольностью и условностью чисто поэтической, но отнюдь не безусловностью прозаического просторечия. Перейдя на «ты» с Бальмонтом, Марина стала на «ты» и с его трудностями и неустройствами; помогать другому ей было всегда легче, чем себе; для других она — горы ворочала.

Марина Цветаева. Прага. 1924 г.

В первые годы революции Бальмонт и Марина выступали на одних и тех же литературных вечерах, встречались в одних и тех же домах. Очень часто бывали у большой приятельницы Марины — Татьяны Федоровны Скрябиной, вдовы композитора, красивой, печальной, грациозной женщины, у которой собирался кружок людей, прикосновенных к искусству. Из завсегдатаев-музыкантов больше всего запомнился С. Кусевицкий, любой разговор неуклонно переводивший на Скрябина. Дочерей композитора и Татьяны Федоровны звали, как нас с Мариной. После смерти матери в 1922 году, вместе с бабушкой-бельгийкой и младшей своей сестрой, Ариадна Скрябина, тогда подросток, выехала за границу. Двадцатилетие спустя она, мать троих детей, стала прославленной героиней французского Сопротивления и погибла с оружием в руках в схватке с гитлеровцами.

На наших глазах квартира Скрябина начала превращаться в музей; семья передала государству сперва кабинет композитора, в котором все оставалось, как при нем и на тех же местах, и в этой большой комнате с окнами, выходившими в дворовый палисадник с цветущими в нем до середины лета кустами «разбитых сердец», начали изредка появляться первые немногочисленные экскурсанты.

Почти всегда и почти всюду сопровождала Бальмонта его жена Елена, маленькое, худенькое, экзальтированное существо с огромными, редкостного фиалкового цвета глазами, всегда устремленными на мужа. Она, как негасимая лампадка у чудотворной иконы, все время теплилась и мерцала около него. Марина ходила с ней по очередям, впрягалась в мои детские саночки, чтобы помочь ей везти мороженую картошку или случайно подвернувшееся топливо; получив пайковую осьмушку махорки, отсыпала половину «Бальмонтику»; он набивал ею великолепную английскую трубку и блаженно дымил; иногда эту трубку они с Мариной, экономя табак, курили вдвоем, деля затяжки, как индейцы.

Жили Бальмонты в двух шагах от Скрябиных и неподалеку от нас, вблизи Арбата. Зайдешь к ним — Елена, вся в саже, копошится у сопротивляющейся печурки, Бальмонт пишет стихи. Зайдут Бальмонты к нам, Марина пишет стихи, Марина же и печку топит. Зайдешь к Скрябиным — там чисто, чинно и тепло, — может быть, потому, что стихов не пишет никто, а печи топит прислуга…

Когда Бальмонты собрались за границу — думалось, что ненадолго, оказалось — навсегда, мы провожали их дважды: один раз у Скрябиных, где всех нас угощали картошкой с перцем и настоящим чаем в безукоризненном фарфоре; все говорили трогательные слова, прощались и целовались; но на следующий день возникли какие-то неполадки с эстонской визой, и отъезд был ненадолго отложен. Окончательные проводы происходили в невыразимом ералаше: табачном дыму и самоварном угаре оставляемого Бальмонтами жилья, в сутолоке снимающегося с места цыганского табора. Было много провожающих. «Марина была самой веселой во всем обществе сидящих за этим столом. Рассказывала истории, сама смеялась и других смешила, и вообще была так весела, как будто бы хотела иссушить этим разлуку», — записала я тогда в свою тетрадочку.

Но смутно было у Марины на душе, когда она перекрестила Бальмонта в путь, оказавшийся без возврата.

В эмиграции, продлившейся для Марины с 1922 по 1939 год, интенсивность дружбы ее с Бальмонтом оставалась неизменной, хотя встречи возникали после значительных перерывов, вплоть до 30-х годов, когда Константин Дмитриевич и Елена, перестав пытать счастья в перемене мест и стран, горестно, как и мы, пристали к парижским пригородам. Тогда мы стали видеться чаще — особенно когда заболел Бальмонт.

Трудно вообразить, каким печальным было постепенное его угасание, какой воистину беспросветной — ибо помноженной на старость — нищета. Помогали им с Еленой многие, но всегда ненадежно и недостаточно. Люди обеспеченные помогать уставали, бедные — иссякали… И все это: постоянство нищеты, постоянство беспомощности — было окружено оскорбительным постоянством чужого, сытого, прочного — и к тому же нарядного — уклада и обихода. К витринам, мимо которых Марина проходила, искренне не замечая их, Бальмонт тянулся, как ребенок, и, как ребенка уговаривая, отвлекала его от них верная Елена.

Болезнь Бальмонта постепенно уводила его с поверхности так называемой жизни в глубь самого себя, он обитал в своей, ставшей бессловесной и невыразимой, невнятной другим Океании, в хаотическом прамире собственной поэзии.

В последний раз я видела его и Елену в Париже, зимой 1936/37 года, у друзей. Рыжая бальмонтовская грива поредела, поседела и от седины приобрела неземной розоватый оттенок. Взгляд утратил остроту, движения — точность. Голова осталась такой же непоклонной, как и прежде, хотя тяжелые морщины тянули лицо вниз, к земле. Он деловито и отчужденно ел. Елена сидела рядом, почти бестелесная, прямая, как посох, которым она и служила этому страннику.

— Марина, — сказал вдруг Бальмонт, царственно прерывая общий тихий разговор, — когда мы шли сюда, я увидел высокое дерево, круглое как облако, все звеневшее от птиц. Мне захотелось туда, к ним, на самую вершину, а она (жест в сторону Елены) — вцепилась в меня, не пустила!

— И правильно сделала, что не пустила, — ласково отозвалась Марина. — Ты ведь Жар-Птица, а на том дереве — просто птицы: воробьи, вороны. Они бы тебя заклевали…

Юбилей Бальмонта

Мы с Мариной пришли во Дворец Искусств, зная, что сегодня необыкновенный праздник – юбилей Бальмонта. В саду я немного отстала и вдруг вижу Бальмонта с Еленой и Миррой и розу-пион в руках Бальмонта. Марина берет билет, и мы идем в залу. Елена (по-бальмонтовски Элэна) уже заняла свое место. Мирра знаками зовет меня поделить с ней розовую мягкую табуретку. Вносят два голубых в золотой оправе стула, а третий – кресло для Бальмонта. Его ставят посередине.

Бальмонт входит, неся тетрадь и розу-пион. С грозным, львиным и скучающим лицом он садится, на один стул кладет тетрадку и цветы, а на другой садится поэт Вячеслав Иванов. Все рукоплескают. Он молча кланяется, несколько минут сидит, потом встает в уголок между стулом и зеркалом и, покачивая свое маленькое кресло, начинает речь о Бальмонте, то есть Вступительное Слово.

К сожалению, я ничего не поняла, потому что там было много иностранных слов. Иногда среди речи Вячеслава Ивановича раздавались легкие рукоплескания, иногда – возмущенный шепот несоглашающихся.

На минуточку выхожу из душной залы вниз, в сад, пробегаю его весь, не минуя самых закоулков, думая в это время, как же это люди могли жить в таких сырых, заплесневелых подвалах дома Соллогуба. Возвращаюсь, когда Вячеслав Иванович кончает, вылезает из своего углового убежища и крепко пожимает Бальмонту руку.

Я хочу описать теперь наружность Вячеслава Иванова. Неопределенные туманные глаза, горбатый нос, морщинистое желтое лицо. Потерянная сдерживаемая улыбка. Говорит с легкой расстановкой, не шутит, все знает, учен – не грамоте и таким вещам, а учен, как ученый. Спокойный, спокойно ходит и спокойно глядит, не пламенный, а какой-то серый…

Самое трогательное во всем празднике – это японочка Инамэ.

Когда ее вызвали: «Поэтесса Инамэ», она вышла из-за кресла Бальмонта, сложила ручки и трогательно начала свою простую речь. Она говорила: «Вот я стою перед Вами и вижу Вас. Завтра уже я должна уехать. Мы помним, как Вы были у нас, и никогда не забудем. Вы тогда приехали на несколько дней, и эти несколько дней… что говорить!.. Приезжайте к нам, и надолго, чтобы мы вечно помнили, что Вы были у нас – великий поэт!»

Тогда Бальмонт сказал: «Инамэ! Она не знала, что у меня есть готовый ответ!» Все засмеялись. Он встал, вынул из кармана небольшую записную книжечку и начал читать стихи, вроде: «Инамэ красива и ее имя так же красиво», и вообще стих лестный каждой женщине.

И еще одна женщина, английская гостья, встала и этим дала знать Бальмонту, что она хочет сказать ему что-то. Бальмонт встал. Гостья говорила по-английски. Когда она кончила, Бальмонт взял букет пионов и вручил ей. Лучше бы он отдал цветы японочке, которая не заученно и просто сказала свою маленькую речь!

Кто-то громко сказал: «Поэтесса Марина Цветаева». Марина подошла к Бальмонту и сказала: «Дорогой Бальмонтик! Вручаю Вам эту картину. Подписались многие художники и поэты. Исполнил В. Д. Милиотти». Бальмонт пожал руку Марине, и они поцеловались. Марина как-то нелюдимо пошла к своему месту, несмотря на рукоплескания. В это время стали играть на рояле музыку, такую бурную, что чуть не лопались клавиши. Пружины приоткрытого рояля трещали и вздрагивали, точно от боли. Мирра зажимала уши и улыбалась. А я совершенно равнодушно стояла и вспоминала, что видела поэта «Великого, как Пушкин – Блока». Совсем недавно.

Последним выступал Федор Сологуб. Он сказал: «Не надо равенства. Поэт – редкий гость на земле. Поэт – воскресный день и праздник Мира. У поэта – каждый день праздник. Не все люди – поэты. Среди миллиона – один настоящий».

При словах Сологуба «не надо равенства» вся толпа заговорила в один голос: «Как кому! Как кому! Не всем! Не всегда!»

Я уже думала, что все, как вдруг выступил Иван Сергеевич Рукавишников. В руках его – стихотворный журнал. Выходит и громко почти кричит свои стихи К. Д. Бальмонту. Когда он кончил, Бальмонт пожал ему руку…

Схожу с лестницы и думаю – почему в Дворце Соллогуба не было ночного праздника Бальмонта– с ракетами.

Вместе с Бальмонтом и его семьей идем домой.

Как возникла дружба Марины с Бальмонтом – не помню: казалось, она была всегда. Есть человеческие отношения, которые начинаются не с начала, а как бы с середины и которые вовсе не имели бы конца, не будь он определен всему сущему на земле. Они длятся и длятся, минуя исходную, неустойчивую пору взаимного распознавания и итоговую, болевую – разочарований.

Эта, прямолинейная, протяженность дружбы, эта беспрерывность и безобрывность ее (внешние причины обрывов – не в счет, говорю о внутренних) не были свойственны Марине, путнику не торных дорог.

Чаще всего она чересчур горячо увлекалась людьми, чтобы не охладевать к ним, опять-таки чересчур! (Но что такое «чересчур» для поэта, как не естественное его состояние!) В слишком заоблачные выси она возносила их, чтобы не поддаваться искушению низвергнуть; слишком наряжала в качества и достоинства, которыми они должны были бы обладать, не видя тех, которыми они, быть может, обладали… Не женское это было свойство у нее! – ведь наряжала она других, а не себя и, по-мужски, просто была, а не слыла, выглядела, казалась. И в этой ее душевной, человеческой непринаряженности и незагримированности таилась одна из причин ее разминовений и разлук и – возникновения ее стихов – сейсмограмм внутренних потрясений.

Чем же была порождена дружба – столь длительная, без срывов и спадов, связывавшая именно этих двух поэтов?

Во-первых, поэтическому воображению Марины просто не было пищи в Бальмонте, который уже был, впрочем, как и сама Марина, максимальным выражением самого себя, собственных возможностей и невозможностей. Он, как и она, существовал в превосходной степени, к которой – не прибавишь.

Во-вторых, разностихийность, разномасштабность, разноглубинность их творческой сути была столь очевидна, что начисто исключала самую возможность столкновений: лучшего, большего, сильнейшего Марина требовала только от родственных ей поэтов.

Оба они были поэтами «милостью божьей», но Марина всегда стояла у кормила своего творчества и владела стихией стиха, в то время как Бальмонт был ей подвластен всецело.

Ни о ком – разве что о первых киноактерах! – не слагалось до революции столько легенд, сколько рождалось их о Бальмонте, баловне поэтической моды. И юной Цветаевой он казался существом мифическим, баснословным. Октябрь же свел ее с живым и беспомощным (пусть необычайно деятельным, но – не впрок!) человеком, чья звезда со скоростью воистину космической устремлялась от зенита к закату. Одного этого было достаточно, чтобы Марина тотчас же подставила плечо меркнувшей славе, обреченному дарованию, надвигающейся старости…

На себя легендарного Бальмонт и походил, и не походил; изысканная гортанность его речи, эффектность поз, горделивость осанки, заносчивость вздернутого подбородка были врожденными, не благоприобретенными; так он держался всегда, в любом положении и окружении, при любых обстоятельствах, до конца. Вместе с тем оказался он неожиданно рыхловат телом, не мускулист и приземист, с мягкими, совсем не такими определенными, как на портретах, чертами лица под очень высоким лбом – некая помесь испанского гранда с иереем сельского прихода; впрочем – гранд пересиливал.

Также неожиданными оказались и Бальмонтова простота, полнейшее отсутствие рисовки, и – отсутствие водянистости и цветистости в разговоре: сжатость, точность, острота речи. Говорил он отрывисто, как бы откусывая слова от фразы.

Наряду с почти уже старческой незащищенностью перед жизнью было у него беспечное, юношеское приятие ее такой, как она есть; легко обижаясь, обиды стряхивал с себя, как большой пес – дождевые капли.

Бальмонт принадлежал к тем, редчайшим, людям, с которыми взрослая Марина была на «ты» – вслух, а не в письмах, как, скажем, к Пастернаку, которого, в пору переписки с ним, почти не знала лично, или к Рильке, с которым не встречалась никогда. Чреватое в обиходе ненавидимым ею панибратством, «ты» было для нее (за исключением обращения к детям) вольностью и условностью чисто поэтической, но отнюдь не безусловностью прозаического просторечия. Перейдя на «ты» с Бальмонтом, Марина стала на «ты» и с его трудностями и неустройствами; помогать другому ей было всегда легче, чем себе; для других она – горы ворочала.

Марина Цветаева. Прага. 1924 г.

В первые годы революции Бальмонт и Марина выступали на одних и тех же литературных вечерах, встречались в одних и тех же домах. Очень часто бывали у большой приятельницы Марины – Татьяны Федоровны Скрябиной, вдовы композитора, красивой, печальной, грациозной женщины, у которой собирался кружок людей, прикосновенных к искусству. Из завсегдатаев-музыкантов больше всего запомнился С. Кусевицкий, любой разговор неуклонно переводивший на Скрябина. Дочерей композитора и Татьяны Федоровны звали, как нас с Мариной. После смерти матери в 1922 году, вместе с бабушкой-бельгийкой и младшей своей сестрой, Ариадна Скрябина, тогда подросток, выехала за границу. Двадцатилетие спустя она, мать троих детей, стала прославленной героиней французского Сопротивления и погибла с оружием в руках в схватке с гитлеровцами.

На наших глазах квартира Скрябина начала превращаться в музей; семья передала государству сперва кабинет композитора, в котором все оставалось, как при нем и на тех же местах, и в этой большой комнате с окнами, выходившими в дворовый палисадник с цветущими в нем до середины лета кустами «разбитых сердец», начали изредка появляться первые немногочисленные экскурсанты.

Почти всегда и почти всюду сопровождала Бальмонта его жена Елена, маленькое, худенькое, экзальтированное существо с огромными, редкостного фиалкового цвета глазами, всегда устремленными на мужа. Она, как негасимая лампадка у чудотворной иконы, все время теплилась и мерцала около него. Марина ходила с ней по очередям, впрягалась в мои детские саночки, чтобы помочь ей везти мороженую картошку или случайно подвернувшееся топливо; получив пайковую осьмушку махорки, отсыпала половину «Бальмонтику»; он набивал ею великолепную английскую трубку и блаженно дымил; иногда эту трубку они с Мариной, экономя табак, курили вдвоем, деля затяжки, как индейцы.

Жили Бальмонты в двух шагах от Скрябиных и неподалеку от нас, вблизи Арбата. Зайдешь к ним – Елена, вся в саже, копошится у сопротивляющейся печурки, Бальмонт пишет стихи. Зайдут Бальмонты к нам, Марина пишет стихи, Марина же и печку топит. Зайдешь к Скрябиным – там чисто, чинно и тепло, – может быть, потому, что стихов не пишет никто, а печи топит прислуга…

Когда Бальмонты собрались за границу – думалось, что ненадолго, оказалось – навсегда, мы провожали их дважды: один раз у Скрябиных, где всех нас угощали картошкой с перцем и настоящим чаем в безукоризненном фарфоре; все говорили трогательные слова, прощались и целовались; но на следующий день возникли какие-то неполадки с эстонской визой, и отъезд был ненадолго отложен. Окончательные проводы происходили в невыразимом ералаше: табачном дыму и самоварном угаре оставляемого Бальмонтами жилья, в сутолоке снимающегося с места цыганского табора. Было много провожающих. «Марина была самой веселой во всем обществе сидящих за этим столом. Рассказывала истории, сама смеялась и других смешила, и вообще была так весела, как будто бы хотела иссушить этим разлуку», – записала я тогда в свою тетрадочку.

Но смутно было у Марины на душе, когда она перекрестила Бальмонта в путь, оказавшийся без возврата.

В эмиграции, продлившейся для Марины с 1922 по 1939 год, интенсивность дружбы ее с Бальмонтом оставалась неизменной, хотя встречи возникали после значительных перерывов, вплоть до 30-х годов, когда Константин Дмитриевич и Елена, перестав пытать счастья в перемене мест и стран, горестно, как и мы, пристали к парижским пригородам. Тогда мы стали видеться чаще – особенно когда заболел Бальмонт.

Трудно вообразить, каким печальным было постепенное его угасание, какой воистину беспросветной – ибо помноженной на старость – нищета. Помогали им с Еленой многие, но всегда ненадежно и недостаточно. Люди обеспеченные помогать уставали, бедные – иссякали… И все это: постоянство нищеты, постоянство беспомощности – было окружено оскорбительным постоянством чужого, сытого, прочного – и к тому же нарядного – уклада и обихода. К витринам, мимо которых Марина проходила, искренне не замечая их, Бальмонт тянулся, как ребенок, и, как ребенка уговаривая, отвлекала его от них верная Елена.

Болезнь Бальмонта постепенно уводила его с поверхности так называемой жизни в глубь самого себя, он обитал в своей, ставшей бессловесной и невыразимой, невнятной другим Океании, в хаотическом прамире собственной поэзии.

В последний раз я видела его и Елену в Париже, зимой 1936/37 года, у друзей. Рыжая бальмонтовская грива поредела, поседела и от седины приобрела неземной розоватый оттенок. Взгляд утратил остроту, движения – точность. Голова осталась такой же непоклонной, как и прежде, хотя тяжелые морщины тянули лицо вниз, к земле. Он деловито и отчужденно ел. Елена сидела рядом, почти бестелесная, прямая, как посох, которым она и служила этому страннику.

– Марина, – сказал вдруг Бальмонт, царственно прерывая общий тихий разговор, – когда мы шли сюда, я увидел высокое дерево, круглое как облако, все звеневшее от птиц. Мне захотелось туда, к ним, на самую вершину, а она (жест в сторону Елены) – вцепилась в меня, не пустила!

– И правильно сделала, что не пустила, – ласково отозвалась Марина. – Ты ведь Жар-Птица, а на том дереве – просто птицы: воробьи, вороны. Они бы тебя заклевали…



Последние материалы раздела:

Важность Патриотического Воспитания Через Детские Песни
Важность Патриотического Воспитания Через Детские Песни

Патриотическое воспитание детей является важной частью их общего воспитания и развития. Оно помогает формировать у детей чувство гордости за свою...

Изменение вида звездного неба в течение суток
Изменение вида звездного неба в течение суток

Тема урока «Изменение вида звездного неба в течение года». Цель урока: Изучить видимое годичное движение Солнца. Звёздное небо – великая книга...

Развитие критического мышления: технологии и методики
Развитие критического мышления: технологии и методики

Критическое мышление – это система суждений, способствующая анализу информации, ее собственной интерпретации, а также обоснованности...