Письма м цветаевой. Письмо марины цветаевой детям, которое стоит прочесть взрослым

Письма Марины Цветаевой к Наталье Гончаровой

Марина Цветаева (1892–1941) и Наталья Гончарова (1881–1962) познакомились летом 1928 года 1 . Все началось с того, что Марк Слоним 2 рассказал Цветаевой о своих беседах с Гончаровой и Ларионовым 3 . «МИ загорелась: “Как, Наталья Гончарова? Совпадение или родство?”» - писал Слоним. Знакомство произошло в маленьком парижском кафе, где часто собирались поэты, художники, журналисты, и почти всегда обедали Гончарова и Ларионов. Слоним вспоминал о той встрече: «Мы условились, что она приедет завтракать со мной в ресторан Варэ на улице Сен-Бенуа, подле Сен-Жермен. Про Варэ рассказывали, будто он был не то денщиком, не то лакеем Гийома Аполлинера. Во всяком случае, в его тесном помещении под вывеской “У маленького Сен-Бенуа” бывали и Андре Жид , и Дюамель, многие видные французские писатели, журналисты и художники, обычно сидевшие за одним столом с шоферами такси и служащими соседних контор. “Маленький Сен-Бенуа” был также штаб-квартирой “вольроссовцев ” и Ларионова и Гончаровой, они ежедневно в нем завтракали и обедали и туда же приглашали знакомых живописцев, скульпторов, танцоров, музыкантов, особенно тех, кто работал с ними у Дягилева.

Перед моим очередным отъездом в Прагу, в самом конце января, я познакомил в ресторане Варэ МИ с Натальей Сергеевной Гончаровой, и обе друг другу понравились. МИ сразу привлекли в Гончаровой ее тихий голос, медлительные, сдержанные манеры, внешнее спокойствие, под которым легко было угадать натуру страстную и глубокую, ее чисто русская красота. (Впоследствии, к старости, у Натальи Сергеевны стал иконописный лик - она походила на скитницу, на монахиню.)

После завтрака мы пошли в кафе “Флор”, сели там в уголок, и МИ сказала, что хочет писать о двух Гончаровых, и, опустив глаза, прочла свое стихотворение о той, первой Наталье:

Счастие или грусть -
Ничего не знать наизусть,

<…>

Стихи эти очень понравились Гончаровой, и она сразу условилась с МИ о ближайшем, более длительном, свидании. Я после узнал, что они виделись несколько раз. МИ говорила, что Гончарова действует на нее успокаивающе, и была от нее в восторге. К картинам, которые Наталья Сергеевна ей показывала, она осталась довольно холодна : для нее это были как бы иллюстрации и подтверждения к тому словесному портрету Гончаровой, который она воображала и создавала - и потом запечатлела в своем очерке (“Воля России”, 1929, кн. 5-6, 7, 8-9).

Как я уже говорил, у МИ была не зрительная, а слуховая память; живопись - в частности гончаровскую - она воспринимала, как многие близорукие: и рисунок, и краски сливались у нее в некое общее впечатление, она переводила их на свой язык ритма и звуков. Это был обычный для нее процесс восприятия внешнего мира. Дружба, вернее, восхищение МИ длилось лишь то время, когда она писала о Гончаровой и исправляла корректуру своего очерка» 4 .

Итак, Цветаева откликнулась на имя, связанное с Пушкиным, - Наталья Гончарова была внучатой племянницей жены поэта Натальи Николаевны. Отсюда идея Цветаевой - написать очерк о двух Гончаровых. Ко времени знакомства с Цветаевой Гончарова была знаменитой художницей-авангардисткой, участницей вместе с Михаилом Ларионовым многих футуристических выставок в России и за рубежом. Оформление в 1914 году дягилевского «Золотого петушка» дало ей признание и возможность приобрести мастерскую в Париже. Критики писали, что Гончаровой удалось найти в декорациях и костюмах цветовое соответствие духу пушкинского текста и музыке Римского-Корсакова. Художница в своих театральных работах показала Франции экзотическую, яркую, восточную Русь. «Так называемый “русский стиль” гончаровского “Петушка” до нее никогда не существовал. Все от самого маленького орнамента на костюме до комических дворцов последнего действия выдумано художником», - писал Ларионов в статье о Гончаровой 5 .

Поиск соответствия цветовой гаммы и слова, линии и слова для Гончаровой начался, когда она еще в России иллюстрировала книги известных поэтов. Не случайна ее последующая совместная с Цветаевой попытка работы: Гончарова иллюстрировала ее поэму «Молодец», проникнутую русскими национальными мотивами. Цветаева же пыталась делать противоположное, переложить художника и его картины на свой поэтический язык.

Чтобы написать огромный очерк, а, по сути, книгу (так называла ее в письмах Цветаева), материала интервью, рассказов Гончаровой о себе было недостаточно.
Из очерка известно, что Цветаева пользовалась монографией Э.Эганбюри «Наталья Гончарова. Михаил Ларионов» (М., 1913). А для сопоставления двух Гончаровых (прежней, пушкинской Натали и современной Натальи Сергеевны) - книгой В.Вересаева «Пушкин в жизни». В итоге - ей удалось искусно переплести три жанра: исследование, интервью и эссе.

Очерк о Гончаровой открывается главой «Уличка» - это улица Висконти , 13, где находилась мастерская художницы. Обозначен день их встречи - 9 ноября 1928 года. С точки пересечения пространства и времени начнется повествование о жизни - своеобразное путешествие в мир художницы.

Уличка - Ущелье. Морской ветер с Сены раскачивает корабль, преодолевающий рифы, чтобы пристать к берегу - дому Гончаровой. И, наконец, Дом - остров сокровищ, полный сказочных богатств. Путешествие - физическое преодоление. Лестница с огромными каменными ступенями - подъем вверх. «Что нога взяла, то след дал, нога унесла - след привнес. Наслоение шагов, как на стене теней. Оттого так долго живут старые дома, питаемые всей жизнью привносимой. Такой дом может простоять вечно, не живым укором, а живой угрозой подрастающим, не перерастающим, не перестаивающим».

Мастерская - пещера Али-бабы. Потому и прозвучит знаменитое: «Сезам, раскройся!»

Пустыня, пещера, палуба. И если это пустыня, то стружки под ногами мастерской Гончаровой становятся песком. Уже когда очерк будет написан, Цветаева увидит ее во сне. «Мастерская была песком, в песке - кое-где - подрамники, стен не было видно, а может быть, просто не было. Я кинулась в песок - как была - в берете…» Не только увидеть , но и услышать шорох песка под ногами, почувствовать жар мастерской.

Возникает объемная картина гончаровского мира. Подбор слова - мазок за мазком.

Читатель, путешествующий вслед за Цветаевой, казалось бы, вправе увидеть картины и услышать рассказ о живописи, но вначале его ждет нечто совсем иное.

Открывается потайная дверь, и на стенах дома Висконти оживают тени из России. Лестница дома вдруг приводит в детство Цветаевой и Гончаровой, в их общее московское пространство - Трехпрудный переулок, в старый дом Гончаровых и в семейный дом Цветаевых. Трехпрудный , дом 8, Трехпрудный , дом 7. Гончарова и Цветаева - соседки по московскому переулочку, где сохранились воспоминания о бабушках, родителях, их самих. Общий двор, где пятнадцатилетняя бабушка Гончаровой качалась на качелях, а к ней спешили женихи.

Такие истории настоящий подарок для поэта - отсюда тянутся нити в собственное детство Цветаевой; к ее свободолюбивым бабушкам, к серебристым тополям рядом с домом. Но была и другая встреча Цветаевой с Гончаровой в дореволюционной Москве - через стихи. Впервые она услышала имя художницы от поэта Чурилина 6 , чью книгу иллюстрировала Гончарова. (Цветаева не любила слова «иллюстрация», оттого и написала: «Стихи Чурилина - глазами Гончаровой», так определив место Гончаровой в книге Тихона Чурилина.. « Из всех картинок помню только одну, ту самую одну, которую изо всей книги помнит и Гончарова. Монастырь на горе. Черные стволы».

Цветаева проводит читателя через все уголки своего московского прошлого, где ей встречалась тень Гончаровой. Реальный портрет художницы, возникнет спустя несколько абзацев, и он рифмуется с чурилинской иллюстрацией: «Внешнее явление Гончаровой. Первое: мужественность. - Настоятельницы монастыря». Внешнее впечатление от Гончаровой - серьезное спокойствие облика, суровость. Наверное, не случайны эти сближения: монастырь на горе и образ настоятельницы, который Цветаева увидела в ней. Весь последующий рассказ - история послушания и служения творчеству. В воспоминаниях детства своей героини Цветаева обратит внимание на необычную историю о молельне, которую детьми соорудили Гончарова с братом из большого ящика и сделали в нем тайный маленький храм.

Цветаева, интервьюируя Наталью Сергеевну, пыталась ее разговорить, заставить говорить о сокровенном . Гончарова рассказывала о няньке, молельне, гимназии и непослушных кудрях, за которые ее ругали наставницы. Далекими детскими воспоминаниями Гончарова делится легче, чем дальнейшей историей своей жизни. «Хочу, чтобы Вы мне рассказали о Вашей работе, как о детстве, Вы даете как раз то, что мне нужно», - писала Цветаева художнице 7 января 1929 года. Но Гончарова становится все более скупа на подробности; в очерке отсутствуют скандальные истории, связанныe с выступлениями футуристов и их выставками, нет и поворотной встречи в жизни двух художников, Гончаровой и Ларионова. Оттого, наверное, живые картины гончаровского детства, жизнь Пушкина и Н.Н.Гончаровой, выстроенные Цветаевой по вересаевской книге о Пушкине, сменяет попытка поэта реконструировать жизнь художницы по сухим официальным сведениям, по ее картинам, догадкам.
Цветаевой интересны более всего не картины, а сама Гончарова. «Картины для меня - примечания к сущности, никогда бы не осуществленной, если бы не они. Мой подход к ней - изнутри человека, такой же, думаю, как у нее к картинам», - пишет Цветаева во время работы над очерком А.Тесковой 7 .

И все-таки внутренний толчок для цветаевской работы - глубинные пересечения, невидимые связи. Д етство на одной московской улице, фамилия «Гончарова», родная для родного Пушкина, - все это знаки, того, что ее окликнули.

В самом начале очерка на одной строчке Цветаева соединяет и сталкивает слова - цветы и гончарня. Случайность или совпадение? Конечно, нет - скорее всего, она пробует слова-фамилии на звук и на слух. И как у нее бывает всегда - из звучания слов произрастают смыслы. Еще один скрытый сюжет очерка - это диалог двух личностей, художницы Гончаровой и поэта Цветаевой.

Различие Цветаевой и Гончаровой было очевидно многим. Цветаева мечтает о человеке равного с ней дарования. В ее жизни были Рильке и Пастернак. Однако общение с ними было только эпистолярным. А Гончарова - рядом. Они встречаются, разговаривают, сидят за столиком в кафе, гуляют в парке, ходят в кино.

Цветаева, трагичная и одинокая в творчестве, в жизни открыта и требовательна. Она настойчиво указывает на сходство с художницей в письме к Тесковой , написанном в самом расцвете их отношений с Гончаровой: «… демократичность физических навыков, равнодушие к мнению: к славе, уединенность, 3/4 чутья, 1/4 знания, основная русскость и созвучие со всем...» 8

Однако Гончарова к дружбе особенно не стремилась, симпатизировала Цветаевой «на расстоянии», всем поведением показывая, что художник - существо одинокое. Круг, в котором она вращалась, кстати, во многом пересекающийся с цветаевским , для нее скорее приятельский, нежели дружеский. Близкому человеку она признается в письме, что по своей природе она - одинокое и малообщительное существо.

Однако есть свидетельство художницы Г.Неменовой : «Наталия Сергеевна была добра, такой мрачноватой и скромной добротой. Она любила Цветаеву и мне даже читала “Расставаться - такое слово…”» 9 Н о все современники указывают на истовую страсть Гончаровой - беспрерывную работу: писание картин, театральные работы. Привязанности, скорее всего, она испытывает - к тем, кого может научить ремеслу. Помогала незаметно и строго.
Для Цветаевой, как известно, дружеские и любовные связи образовывали мир, из которого она созидала поэтические и прозаические тексты. Она всегда понимала, что дает больше, чем человеку нужно от нее. «…Раньше я давала - как берут - штурмом! Потом - смирилась. Людям нужно другое, чем то , что я могу дать», - эти размышления из письма Тесковой 10 тоже находятся в контексте сложной дружбы с Гончаровой. Оттого так яростно Цветаева подвела итог их отношениям, выкрикнув с обидой: « - Гончарова. С Гончаровой дружила, пока я о ней писала. Кончила - ни одного письма от нее за два года, ни одного оклика, точно меня на свете нет. Если виделись - по моей воле. Своя жизнь, свои навыки, я недостаточно глубоко врезалась, нужной не стала. Сразу заросло» 11 .

Но Гончарова не умела быть такой, какой ее хотела видеть Цветаева. Закрытая и одновременно застенчивая Наталья Сергеевна 12 оставила в своем дневнике пронзительные строки о детстве и юности. Бедность, невозможность платить за обучение, любовь, внезапный уход из дома. Ее отец жил отдельно от семьи, и все нити их разобщенной семьи сходились к матери. С отцом у Гончаровой были холодные отношения. Видимо, все горести она переживала в себе. За границу уехала против воли матери. И тем страшнее было через все границы узнать, что та умерла от голода во время гражданской войны. Потребность в описании своих внутренних переживаний, воспоминаний о детстве, видимо, возникает с пониманием неизбежного отрыва от России, кризисом в личных отношениях.

«Нет, жизнь человека укладывается только в слово, не в музыку. Да может быть еще в картины, как писали жития святых», - завершающий аккорд записей Гончаровой о матери и детстве 13 . К слову Гончарова относилась очень возвышенно, даже с некоторым опасением. В нем она скована - не то что в цвете. Иногда записи Гончаровой напоминают своеобразную параллельную версию очерка Цветаевой, и, возможно. б ыли вызваны ее расспросами о прошлом. Не случайно, наверное, в последнем из писем Цветаевой к Гончаровой возникает необычный для художницы сюжет. « Слышала от Лебедевых, что вы пишете для сербов свою рабочую автобиографию - страшно соблазнительно (прочесть). А я - для них же - Искусство при свете совести , где есть главка: Состояние творчества - должно быть о том же, и м.б. и то же (что - Вы)…»

Подтекст этого письма очевиден: Гончарова пишет автобиографию вслед за очерком, а может быть, духовная биография, написанная Цветаевой, и вызвала потребность у художницы выстроить самостоятельно линию судьбы и творчества.

Цветаева за несколько месяцев общения с не известной ей доселе Гончаровой создала незабываемый образ. «То, что я как-то сказала о поэте, можно сказать о каждом творчестве: угол падения не равен углу отражения. Так устроен творческий глаз и слух. Отразилось, но не прямо, не темой, не тем же. Не отразилось, а преобразилось».

Преобразив, а не отразив Гончарову, Цветаева нашла особый метод для последующего создания галереи поэтов-творцов.

Кроме того, очерком о Гончаровой открывается замечательная автобиографическая цветаевская проза. В этом ряду «Мать и музыка», «Дом у старого Пимена», «Мой Пушкин», «Повесть о Сонечке» - везде движущий нерв биографического сюжета связан с творчеством. «Очерк “Наталья Гончаров”» оказался своего рода конспектом тем, - писала И.Шевеленко , - которые далее получили развитие в поэзии и прозе Цветаевой» 14 .

Несмотря на огромное количество монографий о творчестве Гончаровой и Ларионова, биография их изучена очень далеко недостаточно. Огромный пласт их собственной переписки, а также писем к ним Пикассо, Стравинского, Фалька, Леже , Чекрыгина, Бальмонта и многих других известнейших имен еще не опубликован, и выявление возможных пересечений жизней Цветаевой и Гончаровой периода эмиграции дело будущего.

Письма Цветаевой к Гончаровой, большая часть которых представлена ниже, попали в Москву с парижским архивом Гончаровой и Ларионова. Архив был завещан художниками России и частично вернулся на родину в конце 1960-х годов, а полностью - в 1980 году. Его материалы хранятся в Рукописном отделе Третьяковской галереи (Ф.180; Н.С.Гончарова-М.Ф .Ларионов).

Сюжетно письма Цветаевой можно представить так: первая группа записок и писем отражают работу Цветаевой над очерком, следующие - представляют попытку дружбы и все большего сближения Цветаевой и Гончаровой и, наконец, деловые письма. Начало переписки 31 декабря 1928 года - последнее письмо от 1 мая 1932 года.

Основные события, о которых пишет Цветаева в письмах к Гончаровой, работа над очерком, выступление с воспоминаниями о Брюсове «Герой труда», работа над «Молодцем» (его переводами на французский и английский языки), работа над поэмой «Перекоп», все это переплетается с домашними новостями, приглашениями на семейные обеды и прогулки в Медонском лесу. В последнем из писем Цветаева как бы подводит грустный итог их недолгим отношениям: «Х ристос Воскресе , дорогая Наталья Сергеевна! Когда же мы, наконец, увидимся? Ведь это не Париж и Москва, а только всего Париж и Кламар …»

Отношения между ними, пусть неактивно, но продолжались через дочь Цветаевой Ариадну Эфрон, которая брала у Гончаровой уроки рисования. О художественных способностях Ариадны Цветаева писала Р.Ломоносовой 12 сентября 1929 года: «Два дара: слово и карандаш (пока не кисть), училась этой зимой (в первый раз в жизни) у Натальи Гончаровой, т.е. та ей давала быть . - И похожа на меня и не-похожа. Похожа страстью к слову, жизнью в нем (о, не влияние! рождение ), непохожа - гармоничностью, даже идилличностью всего существа…» 15

Ариадна брала уроки во французской школе рисования при Лувре, в частной школе художественной мастерской Шухаева 16 . Судя по письмам юной Ариадны Эфрон, отношения с Гончаровой у них были доверительные и очень добрые. С.Я.Эфрон 17 считал, что из нее бы получился прекрасный книжный иллюстратор. В 1935 году он собирался устроить выставку ее рисунков, а затем их издать. Ариадна Эфрон выставлялась с другими художниками и удостоилась высокой оценки. Возможно, если бы ее судьба сложилась иначе, мы бы узнали большого художника. Но, к сожалению, до возвращения в Россию она была вынуждена подрабатывать медсестрой, помощницей зубного врача, гувернанткой; чтобы помочь семье, делала глиняные фигурки, вязала кофты и шапочки на заказ. Наталья Гончарова, видимо, считала ее способной. Осталось множество ее рисунков, французских зарисовок, иллюстраций к поэмам Цветаевой 18 .

Письма Цветаевой печатаются в современной орфографии, по возможности сохранена особенность ее пунктуации. Бумага некоторых писем имеет повреждения, утраты текста обозначены квадратными скобками. Авторские подчеркивания заменены курсивом. В качестве Приложения публикуются 4 письма Ариадны Эфрон к Гончаровой.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Время знакомства указано самой Цветаевой: «И когда я -в прошлом уже! -1928 году летом - впервые увидела Гончарову с вовсе не закинутой головой, я поняла насколько она выросла. Все закинутые головы-для начала. Закидывает сила молодости (задор!), вызревшая сила скорее голову - клонит» (Цветаева М.И. Наталья Гончарова // Собр. соч. В 7 т. Т.4. С.74). Оно подтверждается и датой письма Н.П.Гронского (близкого друга М.И., поэта, ведущего сотрудника газ. «Последние новости») к Цветаевой от 12 июля 1928 г., где он сообщает, что передал Гончаровой цветаевский сборник «После России»: « Книга у Гончаровой, верней у ее консьержки, - самое не застал». (Марина Цветаева и Николай Гронский . Несколько ударов сердца. М., 2003. С.20).

2 Марк Львович Слоним (1894–1976), земский деятель, публицист, литературный критик, очеркист; племянник поэта и литературного критика Ю.И.Айхенвальда . Член партии эсеров. С начала 1920 г. жил в Праге, где состоял членом правления (одно время казначеем) Союза русских писателей и журналистов в Чехословакии и членом комитета Земгора , участвовал в работе Комитета русской книги, входил в совет Русского народного ун-та. В конце 1922 г. стал одним из редакторов журнала «Воля России» (см. примеч.3 к письму 1). Какое-то время Цветаева была им увлечена. Автор воспоминаний о Цветаевой,

где пишет: «В течение трех лет - с 1922 по конец 1925 - мы часто встречались с МИ, часами разговаривали, гуляли и быстро сблизились. Общность литературная скоро перешла в личную дружбу. Она продолжалась семнадцать лет... я считал ее большим и исключительным поэтом...» (Слоним М. О Марине Цветаевой // Марина Цветаева в воспоминаниях современников: Годы эмиграции / C ост. Л.А.Мнухин и Л.М.Турчинский . М., 2002. С.94). С 1927 г. жил попеременно то в Праге, то в Париже, куда окончательно переехал после закрытия журнала в 1932 г. В Париже редактировал «Новую газету», руководил литературным кружком «Кочевье» и агентством «Европейское литературное бюро». С 1940 г. преподавал русскую литературу в американских университетах.

3 Михаил Федорович Ларионов (1881–1964), живописец, основатель «лучизма », театральный художник, гражданский муж Н.Гончаровой.

4 Слоним М . О Марине Цветаевой // Указ. и зд. С.92-93.

Воспоминания Слонима о Цветаевой содержат ряд неточностей. Так, ошибочна дата знакомства М.И. и Н.С. (Слоним относит ее к началу 1929 г.) и утверждение, что Цветаева с Гончаровой виделись всего несколько раз. Судя по письмам и запискам, они встречались в течение 1929 г. часто. Слова о том, что «восхищение МИ длилось лишь то время, когда она писала о Гончаровой и исправляла корректуру своего очерка», - неточны, так как и после этой работы их отношения продолжались.

«Вольроссовцы » - сотрудники журнала «Воля России».

5 Ларионов М. Гончарова - художник современной жизни и художник театральный // C б. «Русский Париж» / C ост, предисл . и коммент . Т.П.Буслаковой . М., 1998. С.239.

6 Тихон Васильевич Чурилин (1885–1946), русский поэт, ему Цветаева в 1916 г. посвятила несколько стихотворений. Книга Т.Чурилина «Весна после смерти» (М., 1916), иллюстрированная Гончаровой, поразила Цветаеву настолько, что она назвала его гениальным поэтом: «…ему даны были лучшие стихи о войне, тогда мало распространенные и не оцененные». (Цветаева М.И. Наталья Гончарова // Указ. с оч. Т.4. С.72).

7 Цветаева М.И. Письма // Указ. с оч.Т.6. С.376. Анна Антоновна Тескова (1872–1954) - чешская писательница, переводчица Л.Толстого, Достоевского и др.; общественная деятельница, познакомилась с Цветаевой в конце 1922 г., эпистолярная дружба с ней продолжалась до отъезда Цветаевой в СССР.

8 Т ам же.

9 Художница Герта Неменова , дружившая с Гончаровой, оставила воспоминания: Неменова Г. В Париже, 1930-й… // Творчество. 1990. № 2. С.14-17.

10 Письмо Цветаевой к Тесковой от 7 апреля 1929 г. // Цветаева М.И . Письма. Т.6. С.379.

12 Г.Неменова так характеризует художницу в воспоминаниях: «Гончарова была высокая женщина, довольно молчаливая, но решительная; хотя каждый раз, когда она говорила, казалось, что она что-то преодолевает, несмотря на эту решительность» (Неменова Г . Указ. с оч. С.17).

13 В опубликованных отрывках из дневников Гончарова рассказывает о своей неблагополучной семье. Перенесенные детские скорби, видимо, и сделали ее характер закрытым в отличие от Михаила Ларионова. « Если бы я была композитором, я бы написала жизнь моей мамы- в картину это не укладывается, есть вещи, кот[орые ] нельзя нарисовать, их смысл не укладывается в их осязаемую или видимую форму.

Через все произведение проходило бы воспоминание о фотографической карточке, пожелтевшей и грустной. Девочка в короткой и пышной юбке сидит на стуле, с головой, прислонившейся к стулу, на кот[ ором] она сидит. Это мамочка 12 лет, она худенькая, с курносым носиком, серыми, маленькими, уже грустными глазками и огромным выпуклым умным лбом. Чахоточный отец, мой дед, большая семья; отец - интеллигентный человек, мать - красивая, простая женщина, большая семья и нужда.

Вот институт - искусственный цветник, вскоре смерть отца. Вот взрослая девушка, успехи в учении, успехи музыкальные. Тяжелая болезнь, кончено с музыкой. Институтский бал и окончание института. Птицы на воле. Есть с золотыми клетками, есть с садами, есть такие, кот[ орым ] надо зарабатывать пропитание. Поездка [в] Париж с семьей учеников. Первая любовь - вернее, полудетский флирт - художник, прогулки по галереям. Возвращение в Россию. Второе место в помещичьей семье. Мой отец тогда очень молодой и красивый. Сад [полон] молодежи. Нелюдимость отца. Выход замуж. Мои три тетки - подростки. Смерть младшей тети Наташи - она утонула немного до моего рождения - это я. Смерть деда. Бабушка Ольга Львовна, живущая как простые женщины - почти так же бедно и просто, как крестьянки. Одиночество без отца, кот[ орый ] учится в Москве. Мой брат. Мамочка, дай мне надеть «драненькие ». Редкие приезды отца [далее строка стерта автором].

Зима в домике беленьком, приезды бабушки Александры Михайловны. Тихие счастливые зимние вечера. Переезд в Москву с путешествиями, на лето в деревню, занятия с нами, детьми. Мамочка моя дорогая, мамочка моя родная. Трудная жизнь, бедность, затруднения нашего обучения. Мы уже взрослые, мне тесно дома. Мой роман и уход из дома. Переезд семьи в новый дом. Мы живем все вместе, но в разных квартирах. Отец отдельно, мама отдельно, брат отдельно и я отдельно, у каждого своя жизнь, но все связано с мамой, семья это мама. Мой отъезд за границу, которого мама не хотела. Мама умерла почти с голоду во время войны, когда не было сообщения между Парижем, где я живу, и Москвой. Мама, мама моя дорогая, мамочка моя святая» («Михаил Ларионов - Наталья Гончарова. Шедевры из парижского наследия. Живопись». М.: ГТГ, 1999. С.193).

14 Шевеленко И. Литературный путь Цветаевой. М.: НЛО, 2002.

15 Цветаева М.И . Письма // Указ.с оч . Т.7. С.314. Раиса Николаевна Ломоносова (урожд.Р озен ; 1888–1973), литератор. Жена известного русского инженера путей сообщения, профессора Ю.В.Ломоносова. Цветаеву с Ломоносовой заочно познакомил Борис Пастернак, они переписывались, но никогда не встречались.

16 Василий Иванович Шухаев (1887–1974), живописец, график. В 1920 г. выехал в Финляндию, с 1921 г. в Париже. Иллюстрировал издания русских классиков, оформлял спектакли для труппы И.Л.Рубинштейн. В 1935 г. вернулся в СССР. Был репрессирован.

17 Сергей Яковлевич Эфрон (1894–1941), литератор, муж Марины Цветаевой, отец Ариадны Эфрон. Подробнее о нем см.: «Марина Цветаева. Неизданное. Семья: История в письмах». М., 1999.

18 О б Ариадне Эфрон см.: Эфрон Ариадна. «А душа не тонет…» Письма: 1942-1975. Воспоминания. М., 1996; Белкина М.И. Ариадна Сергеевна Эфрон (1913-1975) // Эфрон А.С. Марина Цветаева : Воспоминания дочери. Письма. Калининград, 2001; и др.

Ме udon ( S . et O .)

2, Avenue Jeann е d Ar с

С Новым Годом, дорогая Наталья Сергеевна!

Ставлю свой под знак дружбы с Вами. О, не бойтесь, это Вам ничем не грозит. На первом месте у меня труд - чужой, на втором - свой, на третьем - труд совместный, который и есть дружба.

- Столько нужно Вам сказать.-

Писать о Вас начала, боюсь, выйдет не статья, а целая книжка. Сербы подавятся 2 , чехи задохнутся, проглотит только добрая воля (к нам обеим) «Воли России» 3 . (Впрочем, остатками накормим и чехов и сербов!)

Просьба: когда я у Вас попрошу, дайте мне час: с глазу на глаз. Хочу, среди другого, попытку эмоционально-духовной биографии; я много о Вас знаю, все, что не зная может дать другой человек, но есть вещи, которые знаете только Вы, они и нужны. Из породы той песенки о «не вернется опять» 4 такие факты.

Написаны пока: улица 5 , лестница 6 , мастерская 7 . Еще ни Вас, ни картин. Вы на конце мастерской, до которого еще не дошла. Пока за Вас говорят вещи (включаю и окна Вашего дома). Говорю Вам, любопытная вещь.

А вот два стиха о Наталье Гончаровой 8 - той, 1916 г. и 1920 г. - встреча готовилась издалека.

А вот еще головной платок паломника, настоящий, оттуда, по-моему - Вам в масть.

Целую Вас и люблю Вас.

До 3-го!

МЦ.

1 В первые: Цветаева М.И. Письма // Указ. и зд. Т.7. С.351. Имеются отличия от публикуемого письма, так как напечатанный текст воспроизводит запись в тетради Цветаевой (РГАЛИ) .

2 Очерк «Наталья Гончарова» в сокращенном варианте был напечатан по-сербски в журнале «Русски архив» (Белград. 1929. № 4, 5/6).

3 «Воля России» - ежедневная газета, затем еженедельник, двухнедельный журнал, с 1925 г. - ежемесячный журнал политики и культуры под ред. В.И.Лебедева, М.Л.Слонима, Е.А.Сталинского и В.В.Сухомлина . Орган партии эсеров, с конца 1922 г. - ее левого крыла. Выходил в Праге с 1920 по1932 г. Статья была опубликована в «Воле России», 1929, кн. 5-6, 7, 8-9.

4 Цветаева отсылает к тому эпизоду своего очерка, где Гончарова говорит о песне своей няньки: «Вы говорите, первое воспоминание. А вот-самое сильное , без всяких событий. Песня. Нянька пела. Припев, собственно:

А молодость не вернется

Не вернется опять.

А знаете, в чем дело? В противузаконном “опять”. Если бы во-век -н е то было бы, не все было бы. Какое нам дело, что во-век ? Bo -век, это так далеко, во-век , это вперед, в будущее, то во-век , в которое мы не верим, до Которого нам дела нет, во-век , это ведь и после нас, i не с нами, после всех. Ведь во-век - это не только в наш век (жизнь), в наш век (столетие), а вообще-и во веки веков. Поэтому безразлично» (Цветаева М.И. Наталья Гончарова. С 76).

5 С р. у Цветаевой в главе «Уличка», описание улицы Висконти : «Не уличка, а ущелье, а еще лучше - теснина. Настолько не улица, что каждый раз, забыв и ожидая улицы - ведь и имя есть, и номер есть! - проскакиваю и спохватываюсь уже у самой Сены. И -н азад - искать. Но уличка уклоняется - уклончивость ущелий! спросите горцев - мечусь, тычусь - она? нет, дом, внезапно раздавшийся двором - с целую площадь, нет, подворотня, из которой дует веками, нет, просто - улица, с витринами, с моторами.

(Цветаева М.И. Наталья Гончарова. С.64-65).

6С р. у Цветаевой. «Лестница. Ступени - ибо надо же как-нибудь назвать! - деревянные. При первом заносе ноги, нога же, она же, узнает никогда не испытанные ступени пирамид. Если двор - великаны мостили, то лестницу они уже громоздили. Игра в кубики, здесь - кубы. Я выше, ты еще выше, я утес, ты - ничего. Следы той же игры, веселой для них, страшной для нас. (Так и большевики веселились, а мы боялись, так и большие веселятся, а дети...) Дерево ступеней оковано - окантовано железом. Если вглядеться-а чего не увидишь, ибо чего нет в старом дереве - ряд картин, взятых в железо, Гончарова к себе идет по старым мастерам, старейшему из них - времени.

Площадка за площадкой, на каждой провал - окно. Стекол нет и не было . Для выскока . Памятуя слова: “выше нельзя, потому что выше нет”, этажей не считаю. Этажи? Эпохи. По такой лестнице самый быстроногий идет сто лет» (Цветаева М.И . Наталья Гончарова. С 69).

7 О мастерской: «В первый раз я мастерскую увидела днем. Тогда ущелье было коридором, одним из бесчисленных коридоров старого дома - Парижа. А мастерская -п о жаре - плавильней. Терпение стекла под нестерпимостью солнца. Стекло под непрерывным солнечным ударом. Стекло, каждая точка которого зажигательное стекло. Солнце палило, стекло калилось, солнце палило и плавило. Помню льющийся пот и рубашечные рукава друзей, строгавших какую-то доску. Моя первая мастерская Гончаровой - совершенное видение труда, в поте лица, под первым солнцем (Цветаева М.И . Наталья Гончарова. С 69).

8 К письму приложены обращенные к Н.Н.Гончаровой стихотворения Цветаевой, переписанные ее рукой: «Счастье или грусть…» (1916), «Психея» (1920).

Ме udon (S. et O.)

2, Avenue Jeanne d’Ar с

Дорогая Наталья Сергеевна,

Мы не договорили. Назначьте мне […] (свободна все, кроме 10-го и 17-го). Тол<ько на> этот раз приеду раньше. Только […] раз поставим будильник.

Помню белую молочную лошадь 2 […] света.

Вас - пишу, и обязана Вам многими новыми мыслями.

Хочу, чтобы Вы мне рассказали о Вашей работе, как о детстве 3 , Вы даете как раз то, что мне нужно.

Шаль чудесная, буду в ней нынче (?) на елке, на которой - жалею, что не будете - Вы. Но ко мне идут по снегу, потому и не зову.

Итак, жду весточки и целую Вас.

МЦ.

1 У Цветаевой ошибочно - 1929 г.

2 Возможно, речь идет о лошади с картины Гончаровой «Ранняя весна» (1906).

3 Гончарова писала в дневниках о детстве: «Детство в деревне в Тульской губернии. Первые воспоминания - маленькие комнаты деревянного домика зимой, огромная книга с цветными картинками животных - такая же с растениями. Зима. Окна замерзли и покрыты ледяными кружевами - затапливают печку - ее топят не дровами и не углем, а золотистой соломой, пока печь не прогреется.

Ранняя весна. Снег почти стаял. Прогулка с матерью и братом на гумно. В солнечный день из-под льдинок выбиваются зеленые острые ростки ржи.

Первое впечатление человеческой красоты - Павел Перелетов - бородатый крестьянин, управляющий бабушкиным имением, похожий на цыгана.

Первое художественное впечатление - бабушка Ольга Львовна сделала из хлебного мякиша черного хлеба человеческую фигурку. Ее выбросили при уборке со стола, или, как мне сказали, ее съела кошка? Потоки слез пролила я по поводу этого утерянного произведения, поразившего мой детский ум.

Другое произведение, почти такое же дорогое моему сердцу, была оранжевая лилия, сделанная акварелью на кусочке белой бумаги. Это было тоже произведение бабушки - так же как и голубое, с черными цветами сатиновое стеганое одеяло, стеганное ею же по ее же рисунку» «Михаил Ларионов - Наталья Гончарова. Шедевры из парижского наследия. Живопись». М.: ГТГ, 1999. С.193.

Ср. с очерком Цветаевой о Гончаровой (сербский вариант): «Детство в природе и на свободе, в имении бабушки, среди крестьян, деревьев и животных, к которым - природе, свободе, крестьянам, деревьям, животным - потом, всю жизнь, рвется. Народ и природа - вот ее колыбель, вот ее учителя, вот тема и сила ее творчества, вот вся она: явление народное и природное. Показательное первое воспоминание. Маленькая Гончарова в белой комнате “белянке” с погодком-братом смотрит картинки. (Смотрит на то, что потом всю жизнь будет делать). “Книга толстая, картинок много”. Первое запечатление - зрительное. Это в ней помнит до-художник, тот кто пока еще картинки глядит. А вот второе. Маленькая Гончарова за руку с матерью идет по льду гумна, из-под которого первые острые зеленые ростки. Это в ней помнит - будущий художник, тот, кто уже, внутри себя, картинки «делает». Первые игры? Не куклы. Садик в цветочной картинке. Вырезаются из бумаги деревца и, деревцам в рост, цветы, бока картонки - ограда. Все так играли, не все таким стали» (РО ГТГ. Ф.4. Ед. хр.1349).

Ме udon (S. et O.)

2, Avenue Jeanne d’Ar с

<21> янв <аря > 1929 г., понедельник

Дорогая Наталья Сергеевна,

А я уже думала, что Вы на меня обиделись - только ломала голову за что - или уехали в Марокко. Случилось, как всегда, проще, - насущный хлеб гриппа.

Очень хочу с Вами повидаться, и больше чем хочу - нужно. Дописала вещь докуда могла , все, что пока, знала , дальше знаете Вы. Мне нужно только Ваш рассказ 1) о методе работы 2) о постепенности работ, этапах их.

– Игоря Вашего 1 люблю как редко что: попал в самое сердце.

Итак - когда? Мое посещение не будет утомительным, как никогда не утомляет - слух.

О Брюсове 2 , впрочем, расскажу. - Забавно. - Читала в Вашей шали. Целую Вас. МЦ.

Датировано по смыслу.

1 Речь идет об иллюстрациях Гончаровой к «Слову о полку Игореве» (1922). См в очерке: «Игорь. Иллюстрации к немецкому изданию Слова. Если бы я еще полгода назад узнала, что таковые имеются, я бы пожала плечами: 1) потому что Игорь (святыня, то есть святотатство); 2) потому что я поэт и мне картинок не надо; 3) потому что я никого не знаю Игорю (Слову) в рост. Приступала со всем страхом предубеждения и к слову, и к делу иллюстрации. Да еще - Слова!» (Цветаева М.И. Наталья Гончарова. С.127).

2 И меется в виду о черк Цветаевой о Брюсове «Герой труда» (1925).

Дорогая Наталья Сергеевна!

Я у Вас буду в среду в 8 ½ - 9 ч. , чтобы 1) сразу смотреть и просмотреть как можно больше 2) (оно же и в третьих) - не обедать и не объедать ( NB ! О пользе твердого знака).

Буду на Jacques Callot 1 .

До свидания. Вы у меня выходите замечательная - такая, какая Вы и есть. М.Цветаева.

Медон , каж <ется >, 19-го февр <аля >, наверное, понедельник 2 .

1 Н а ул. Жака Кало ( Jacques Callot ), 16 находилась квартира Гончаровой и Ларионова.

2 В этот же день, 19 февраля 1929 г., в письме к А.Тесковой Цветаева писала: «Пишу большую не-статью о Н.Гончаровой, лучшей русской художнице, а м. б., и художнике. Замечательный человек. Немолодая , старше меня лет на 15. Видаюсь с ней, записываю. < … > Ничего от внешнего. Никогда не встречала такого огромного я среди художников! (живописцев).

Из этого отношения может выйти дружба, может быть уже и есть, но - молчаливая, вся в действии. Я ее пишу (N В! как художник, именно портрет!), а она пишет иллюстрации к моему «Молодцу». Но ни я, ни она не показываем. Много сходства: демократичность физических навыков, равнодушие к мнению: к славе, уединенность, 3/4 чутья, 1/4 знания, основная русскость и созвучие со всем... Она правнучка Н.Н.Гончаровой, пушкинской роковой жены. - Есть глава и о ней...» (Цветаева М.И. Письма // Указ. с оч.Т.6. С.376).

Дорогая Наталья Сергеевна!

Если податель сего Вас застанет, назначьте ему, пожалуйста, вечер на этой неделе, когда встретимся - нынче не могу, мне взяли билет на Стравинского ( NB ! не предпочтение, а необходимость, о которой очень жалею).

Если же Вас не будет, чтобы не затруднять Вас писанием - давайте встретимся во вторник на следующей неделе, после Вашего обеда 8 ½ на Jacques Callot , - Сух o млин 2 тоже хочет быть, захвачу почитать из другой статьи, русской. Очень хотелось бы, чтобы был и М.Ф. 3

А если свободны завтра вечером (среда), могла бы дочесть Вам сербскую 4 , к<ото>рую в четверг сдаю. (Тот вторник с В.В. 5) - остается).

< В правом верхнем углу:> Целую Вас. Привет М.Ф. МЦ.

Датировано по смыслу. На конверте указано, как пройти к Гончаровой.

1 «Податель сего », видимо, Николай Павлович Гронский (1909–1934), поэт, молодой друг Цветаевой. Ср. ее письмо Гронскому : «Дорогой Николай Павлович, если будете нынче в городе, не могли бы завезти Гончаровой следующую записку, - крайне нужно. (Либо 13, Visconti, либо 16, Jacques Callot , - вернее первое.) В крайнем случае воткните в дверь мастерской, а в лучшем (случае) привезите мне ответ. М.б., с моего вокзала поедете? <…>» (Марина Цветаева - Николай Гронский . Несколько ударов сердца. М., 2003. С.197).

2 Василий Васильевич Сухомлин (1885–1963), журналист, переводчик, соредактор «Воли России», с 1907 по1954 г. жил за границей. В 1954 г. вернулся в Россию. Был близким приятелем Цветаевой и Гончаровой и Ларионова. Во время войны вместе с Гончаровой и Ларионовым оказался в Париже, когда туда вошли немцы. Описал первые месяцы войны в очерке «Гитлеровцы в Париже» (Новый мир. 1965. № 12).

3 М.Ф. - Ларионов.

4 С м. примеч.2 к письму 1.

5 В.В. - Сухомлин .

М eudon (S. et O.)

2, Avenue Jeanne d’Arc

Дорогая Наталья Сергеевна,

Мы не сговорились о часе. Буду у Вас в понедельник в 8 ½ - 9 ч. на Jacques Callot . Пишу Вас во всю (есть искушение так и назвать: живописание), на-черно для сербов 1 кончила. В воскресенье сдаю, так что к Вам приду уже отчасти налегке. Хороший конец 2 , хотя, боюсь, для сербов - сложно.

Итак, до понедельника в 9 ч. Целую Вас. Да! У меня одна чудная идея - предложение - только обещайте, что непременно!

МЦ.

1 С м. примеч.2 к письму 1.

2 Окончания в вариантах очерка, опубликованного в «Воле России» и в сербском журнале, совпадают: «...С творческой личностью - отчеркни всю живопись - все останется и ничто не пропадет, кроме картин.

С живописцем - не знай мы о ней ничего, все узнаем, кроме разве дат, которых и так не знаем.

Все? В той мере, в какой нам дано на земле ощутить «все», в той мере, как я это на этих многих листах осуществить пыталась. Все, кроме еще всего.

Но если бы меня каким-нибудь чудом от этого еще-всего , совсем-всего , всего-всего отказаться - заставили, ну просто приперли к стене, или разбудили среди ночи: ну?

Вся Гончарова в двух словах: дар и труд. Дар труда Труд дара.

И погашая уже пробудившуюся (да никогда и не спавшую) - заработавшую -з аигравшую себя - всю: Кончить с Гончаровой - пресечь. Пресекаю» (Цветаева М.И . Наталья Гончарова. С.129).

<Март 1929 г.>

Дорогая Наталья Сергеевна!

Рукопись кончена. - Когда мне у Вас быть?

Ряд вопросов:

1) Какую музыку Вы иллюстрировали кроме Равеля? 1

2) По дороге - куда? - сгорели декорации М.Ф.? 2

есть еще, но то - устно.

Да! Написала «Завтрак» 3 . Привезу и, кстати, посоветуюсь.

Возвращаю, с благодарностью, статью.

Не потеряйте - Вы.

Я все вечера свободна, черкните, с Алей - когда и куда. Хотелось бы поскорее. Целую Вас. Тороплюсь.

МЦ.

Датировано по смыслу.

1 Гончарова делала декорации к неосуществленному балету на музыку Равеля «Испанская рапсодия» (1916), который предполагался к постановке в дягилевской труппе (сообщено Г.Г.Поспеловым).

2 Цветаева приводит рассказ М.Ф.Ларионова о погубленных декорациях: «Печальная работа - декорации. Ведь хороши только в первый раз, в пятый раз... А потом начнут возить, таскать, - к двадцатому разу неузнаваемы ... И ведь ничего не остается - тряпки, лохмотья... А бывает - сгорают. Вот у нас целый вагон сгорел по дороге... (говорит Ларионов).

Я, испуганно: - Целый вагон?

Он, еще более испуганный: - Да нет, да нет, не гончаровских , моих... Это мои сгорели, к...» (Цветаева М.И . Наталья Гончарова. С.115).

3 Речь идет о картине Гончаровой «Завтрак»: «Большое полотно “Завтрак”. Зеленый сад, отзавтракавший стол. На фоне летних тропик - семейка. Центр внимания - усатый профиль, усо-устремленный сразу на двух: жену и не-жену , голубую и розовую, одну обманщицу, другую обманутую. Голубая от розовой закуривает, розовая спички - пухлой рукой - придерживает. Воздух над этой тройкой - вожделение. Напротив розовой , на другом конце стола, малохольный идиот в канотье и без пиджака. Красные руки вгреблись в плетеную спинку стула. Ноги подламываются. Тоже профиль, не тот же профиль. Усат. - Безус. Черен. - Белес. Подл. - Глуп. Глядит на розовую (мать или сестру), а видит белую, на которую не глядеть, ожидая того часа, когда тоже, как дитя, будет, глядит - сразу на двух. Белая возле и глядит на него. Воздух в этом углу еще -м ление. И, минуя всех и все: усы, безусости, и подстольные нажимы ног, и подскатертные пожимы рук, - с лицом непреклонным как рок, жестом непреклонным как рок,- поверх голов, голубой и розовой - почти им на головы - с белым трехугольником рока на черной груди (перелицованный туз пик) - на протезе руки и, на ней, подносе - служанка подает фрукты» (Цветаева М.И . Наталья Гончарова. С.126).

Дорогая Наталья Сергеевна,

Ждем Вас завтра на блины 1 . Позавтракайте пораньше, чтобы пораньше выехать, встретим Вас на вокзале и пойдем гулять в парк, в котором вы еще никогда не были - с чудными террасами ( La Terrasse de Bellevue ) - от нас совсем близко. Блины будут в 5 ч., сможете вернуться не поздно.

Сделайте все, чтобы именно завтра, у нас с Алей свободный день, и погода обещает быть чудной, - два дня совсем тепло , и уже есть цветы.

Почитаю Вам новое из Молодца 2 , за которого взялась. Если не можете завтра, то в четверг, в то же время и с теми же планами.

Моему английскому переводчику написала, скоро будет ответ.

На вокзале встретим. Аля Вам скажет поезд, которым выезжать с Инвалидов.

Целую Вас и жду. Очень рада буду, если и М.Ф. сможет. Привет ему.

МЦ.

1 С р. письмо Цветаевой к Тесковой от 17 марта 1929 г.: «У нас весна. Нынче последний день русской масленицы, из всех русских окон - блинный дух. У нас два раза были блины, Аля сама ставила и пекла. <…> В лесу чудно, но, конечно, несравненно с чешским . <…>

Одна работа о Гончаровой кончена и сдана, даю сербам, - 2 листа, немножко меньше (28 печ <атных > стр <аниц > формата «В<оли > Р<оссии >») - 8 чудесных иллюстраций (снимки с ее картин). Жизнь и творчество. Подумайте, нельзя ли было бы куда-нибудь устроить в Чехию? Или Чехия и Сербия - слишком близко? Пойдет в следующем № сербского Русского Архива. Другая работа, большая, пойдет в Воле Р <оссии ), начиная с апреля....» (Цветаева М.И. Письма // Указ. соч. Т.6. С.377).

2 С р. письмо к Ломоносовой о «Молодце»: «Перевод стихами, изнутри французского народного и старинного яз<ыка >, каким нынче никто не пишет,- да и тогда не писали, ибо многое - чисто-мое . Если встретимся - почитаю отрывочки. Как жаль, что всего на один день! (да еще неизвестно) - а то вместе пошли бы к Гончаровой, в ее чудесную мастерскую, посмотрели бы ее работы. Она замечательный человек и художник. Я в прошлом году живописала ее жизнь, целая книга получилась, - шло в Воле России, в 6-ти нумерах . Истоки и итоги творчества» (Цветаева М.И. Письма // Указ. с оч. Т.7. С.322).

Ср. в интервью 1931 г. «В гостях у Цветаевой»: «Правда ли,- вспоминаю я,- что вы пишете поэму по-французски?

Да. Знаете “Молодца”? Я попробовала перевести, а потом решила - зачем же мне самой себе мешать,- кроме того, многого французы не поймут, что нам ясно. Вышло, что вокруг того же стержня заново написала. У них, например, нет слова “вьюга” - пришлось говорить о снеге, чтобы подготовить,-а когда я, наконец, произношу « rafale » - ясно, что это не ветер, а метель... Я и сама никогда не думала, что возьмусь за такую работу. Вышло это почти случайно: Наталья Гончарова, знавшая вещь по-русски, сделала иллюстрации и пожалела, что нет французского текста. Я и начала - ради иллюстраций, а потом сама вовлеклась» (Цветаева М.И. В гостях у Цветаевой // Указ. с оч. Т.4. С.626).

Дорогая Наталья Сергеевна! Буду у Вас в пятницу, но не к 8 ½ ч., а, если разрешите, пораньше, часам к 7-ми на Viskonti : Я вас так давно не видела, что мне того сроку (под страхом поезда!) мало. (Вообще, я Вас гораздо больше люблю, чем Вы меня, - чему и радуюсь, ибо нет хуже, чем когда наоборот!) Да! Рукопись (для первой книги) 1 сдала и крайний срок говорит о неразбивке набора. Я боюсь. Вы тоже. Попросите М.Ф. А то скоро поздно будет . - Спасибо за деньги, получила и уплатила.

Итак, до пятницы. Целую Вас.

МЦ.

<Приписано сбоку:> Вернулся из Праги Сталинский 2 . Очень хочет пригласить Вас и М.Ф. к себе. Он вас обоих, очень любит, даже предан.

1 С р. письмо Цветаевой к Тесковой от 7 апреля 1929 г.: « Дорогая Анна Антоновна! Нынче кончила переписку своей большой работы о Гончаровой, пойдет в В <оле > России, в апрельском номере. Сербская уже переводится. В общей сложности - 7 печатных листов, очень устали глаза... <…>

Не знаю, что выйдет из дружбы с Гончаровой…» (Цветаева М.И . Письма // Указ. с оч. Т.6. С.379).

2 Евсей Александрович Сталинский (1880–1952), член партии эсеров, литератор. До Февральской революции находился в Париже, где был корреспондентом журнала «Русское богатство». Печатался в журнале «Северные записки». В 1917–1918 гг. - один из редакторов партийной газеты «Воля народа» в Петрограде и в Москве. Эмигрировал во Францию. С 1924 г. соредактор журнала «Воля России». Переводчик. Близкий приятель Гончаровой и Ларионова и Цветаевой и Эфрона (по Чехии). В 1925 г. в переписке Цветаевой проходит под дружеским именем «Невинный».

<Апрель 1929 г.>

Дорогая Наталья Сергеевна,

Очень прошу Вас: приезжайте скорей. Все цветет, а цвет короток.

Пишу - непосредственно после Вас - запоем Перекоп 1 . Думаю: самое большое после Троянской войны 2 . (Ведь там тоже - ахейцы с данайцами!).

Жалею, что не родилась мужчиной: столько гнева даром пропадает!

– Сговоритесь с Алей - когда. Invalides близко, сразу после завтрака, чтобы застать всю красоту. Если будет дождь - естественно отпадает.

У нас чудные места: лесные.

Жду также и М.Ф.

Целую Вас крепко. МЦ.

Датировано по смыслу.

1 «Перекоп» (август 1928 - май 1929) - поэма Цветаевой о Гражданской войне. В интервью 1931 г. «В гостях у Цветаевой» она рассказывала о работе над поэмой: «Поэма о стодневном перекопском сидении. Жизнь вала, работы по укреплению, аэропланный налет, приезд Врангеля и, наконец, - знаменитый прорыв, когда ночью служили молебен и “потушить огни” - двинулись. Прорвались и вышли - на Русь... Перетопили латышей. На этом я и кончила, но мне хотелось дать и последний Перекоп, последних два, три дня, конец всего. Тут-то и начинается. Не могу найти очевидца. Предлагают мне побеседовать со штабным генералом. Но мне ведь не генерал нужен, а рядовой офицер - мелочи важны, какая погода была, какие слова говорились. Наконец, отыскали мне какого-то дроздовца -т еперь работает на заводе. Пишу ему. Получаю ответ - в таком смысле: по субботам мы пьем, в иные же дни некогда. А так как при вас пить неловко, то, значит, потеряем мы свой единственный день отдыха... Так ничего и не вышло. “Документ” сохранила. <…>» (Цветаева М.И. В гостях у Цветаевой // Указ. с оч. Т.4. С.626).

2 Событие, а не мои стихи! (Примеч. М.И.Цветаевой.)

Дорогая Наталья Сергеевна! Я еще не поблагодарила Вас за те тюльпаны - чудные из всех красот Пасхи уцелели одни они. Жаль, что не повидались на праздниках, у нас все цветет, я так радовалась четвергу. Ваши телеграммы всегда огорчительны.

У меня к Вам большая просьба: на днях к Вам зайдет молодой чел<овек > […], завезет билеты на мой вечер […] м.б., предложите кому-нибудь? […] и М.Ф. Цена 25 фр., больше […] больше - трудно. Вечер моя единственная надежда на лето, а на входные билеты не уедешь. Буду читать на вечере отрывки из новой вещи - Перекопа, - к<отор >ый сейчас пишу.

Давайте сговоримся через Алю, когда повидаться. Хотите - приеду к Вам? Пишу Вам на собрании Кочевья 1 , докладчик мешает. Целую Вас нежно. Простите за возню с билетами. Сердечный привет МФ.

МЦ.

1 Цветаева имеет в виду заседание объединения писателей «Кочевье», устраивавшего еженедельные (по четвергам) литературные собеседования. «Кочевье» возникло весной 1928 г. в Париже по инициативе М.Слонима и группы молодых литераторов; объединяло преимущественно «левых» литераторов. Обычный порядок вечеров был такой: доклад одного из членов «Кочевья», чтение произведений разбираемого автора и прения, участие в которых принимали и писатели, не состоящие в «Кочевье». Устраивались также вечера «Устных рецензий» и «Устного журнала “Кочевье”».

Дорогая Наталья Сергеевна,

Вчера я была у Вас в гостях - во сне. Мастерская была песком 1 , в песке - кое-где - подрамники, стен не было видно, а может быть, просто не было.

Я кинулась в песок - как была - в берете. Вы уезжали в Польшу - «13 раз съезжу в Польшу, потом вернусь в Париж». В песке я нашла медное донце работы Челлини . Тут же на песке стоял стол, пили чай. С Вами были какие-то чужие девушки, очень красивые, Вам помогали.

До свидания! Когда увидимся? Хочу проверить. Песок был розовый.

МЦ.

Мёдон , 30 ап <реля >. 1929 г., вторник.

1 Э тот сон возвращает Цветаеву к началу очерка о Наталье Гончаровой: «Пол. Если от простора и света впечатление пустыни, то пол - совсем пустыня, сама пустыня. Не говоря уже о беспредметности его (ничего, кроме насущного ничего) - физическое ощущение песка, от стружек под ногами. А стружки от досок, строгаемых. Не стружки даже,-д еревянная пыль, пыльца, как песок, осуществляющая тишину. Что тише земли? Песок. <…> Пещера, пустыня и - не сон же все эти глиняные горшки и миски -г ончарня. Как хорошо, когда так спевается!» (Цветаева М.И. Наталья Гончарова. С.69).

Ме udon ( S . et O .)

2, Av . Jeanne d Arc

Дорогая Наталья Сергеевна! Сто лет не виделись. Назначьте через Алю вечер, когда Вы свободны, - хотите вместе пойдем в кинематограф? Есть одна чудная вещь - Solitude 1 - если еще не видели. А я с радостью посмотрю второй раз. Она сейчас всюду идет. Условимся сейчас о часе - 7 ч., в Вашей мастерской. А день (недели) сообщите Вы - через Алю.

Второе: [несколько слов зачеркнуто] если увидите В.В. 2 скажите (от себя!!!) , что моя вещь о Вас полна грубейших опечаток , совершенно искажающих смысл.

Продержали ее 4 месяца и не дали корректуры. Я в большом огорчении и негодовании. Если бы за каждую опечатку автору бы платили - их бы не было.

Привезу Вам расчерканный 3 номер. Очень зову Вас к себе. Сегодня чудный день, первый такой за неделю. Сомневаюсь, что продержится. М.б., Вы раньше соберетесь к нам? Как Вам удобнее. План. Хорошо бы устроить маленькое пиршество в честь выхода статьи. У Вас или у нас? Это также - как удобнее, п.ч. есть вся посуда. Но об этом сговоримся при встрече. Очень хочу Вас видеть. Целую.

МЦ.

Когда приду, буду уже знать, где-то идет Solitude . М.б., и М.Ф. соблазнится?

Вещь - чудная.

1 « Solitude » («Одиночество») - фильм П.Фейоша (США) 1928 г. Жорж Садуль в «Истории киноискусства» (М.,1957) характеризует фильм венгерского режиссера как забавный и очаровательный этюд из жизни мелких американских служащих - отдых в праздничные дни в Луна-Парке на Кони-айлэнд .

2 В.В. - Сухомлин .

3 Публикация очерка о Гончаровой доставляла Цвета e вой много волнений. Ср. письмо Цветаевой к сотруднику «Воли России», близкому знакомому, адресату многих ее писем В.Б.Сосинскому от 20 августа 1929 г.: « Милый Володя! Что сие означает?? Ведь Гончаровой еще 2 печатных листа, а в последнем № “В<оли > Р <оссии >” никакого “продолжение следует”. Куда ж Вы (вы) с ними теперь денетесь?? Или - трюк, чтобы не раздразнивать честного эсеровского читателя? Как бы то ни было - остаток рукописи получите на днях. Я бы советовала целиком в след<ующую >> книжку, чтобы не размазывать на 4 № (уже в двух!), но мое дело - написать...

Слонима уже известила, дивлюсь на него: отлично знал, что около 5-ти листов. Напечатано же меньше трех.

Почему мне не дают корректуры? Последнего № еще не просматривала, но в предыдущем зверские опечатки. Очень прошу корректуры хотя бы конца» (Цветаева М.И. Письма // Указ. с оч. Т.7. С.89).

Судя по раздраженным письмам Цветаевой, она была очень раздосадована большим количеством опечаток в публикации. К сожалению, известный ныне очерк «Наталья Гончарова» воспроизводит во всех изданиях именно те ошибки публикации 1929 г. («Воля России»), на которые сетовала Цветаева.

Между тем в Рукописном отделе ГТГ (Ф.180; Гончарова-Ларионов) хранятся беловые рукописи двух вариантов очерка Цветаевой «Наталья Гончарова», подаренные ею художнице после окончания работы. Одна из рукописей (127 страниц) - ждет текстологического исследования; вторая (43 страницы), так называемый сербский, сокращенный, вариант, - предполагается к публикации в текущем году впервые на русском языке в издательстве Дома-музея Цветаевой вместе с письмами М.И. к Гончаровой.

Ме udon (S. et O.)

2, Avenue Jeanne d’Ar с

Дорогая Наталья Сергеевна, собираемся к Вам с К н. Д.П. Святополком-Мирским 1 на следующей неделе. Напишите, когда можно? Три вечера на выбор: среда, четверг, пятница. (Днем не могу, мальчик 2 в постели.) Заехали бы к Вам часов в 7, вместе бы поужинали бы в том ресторанчике, а оттуда к Вам. Очень хотелось бы, чтобы Мирский посмотрел Ваши вещи. Поговорим и о Молодце (англ.т ексте) 3 в связи с иллюстрациями. Не позвали бы Вы в компанию Сухомлина , он ведь не может помешать? Если сможет, будет и Сергей Яковлевич. Ответьте мне, пож <алуйста >, телеграммой, одно слово ( jeudi 4 или какой день назначите), pneu 5 ко мне не ходят, а я должна успеть известить Мирского, к<отор >ый здесь только на неделю. До свидания. Люблю Вас.

МЦ.

1 В письме от 9 сентября 1928 г. О.Розенфельд, друг и секретарь Н.Гончаровой, пишет ей: «…получил для Вас пневмопочту от Эфрона (Евразийское издательство в Париже). Рекомендуется как муж Марины Цветаевой. Говорит, что получил от нее телеграмму с просьбой повидать Вас вместе с кн. Святополком-Мирским, который на днях уезжает в Лондон. Я ему ответил пневматически в качестве Вашего секретаря - и дал Ваш адрес» (РО ГТГ. Ф.180). Судя по публикуемому письму Цветаевой, все его герои к этому времени друг с другом хорошо знакомы.

Дмитрий Петрович Святополк-Мирский (1890–1939), литературный критик и историк литературы. Читал лекции по русской литературе в Лондонском университете. В Париже бывал наездами. Один из теоретиков «Евразийства », соредактор журнала «Версты» и еженедельника «Евразия». Позднее стал членом британской ком. п артии. В 1932 г. вернулся в СССР. В 1937 г. репрессирован, погиб в лагере на Колыме.

До личной встречи с Цветаевой он написал о ней в антологии поэзии как о «талантливой, но безнадежно распущенной москвичке». Личное знакомство сделало его поклонником таланта поэта. Святополк-Мирский написал несколько рецензий на поэмы «Молодец» (Современные записки. 1926. № 27. С.569-572) и «Крысолов» (Воля России. 1926. № 6/7. С.99-102), отвел ей заметное место в своей «Истории русской литературы», вышедшей в Лондоне на английском языке.

2 Цветаева пишет о сыне - Георгии Эфроне (1925–1944).

3 И меется в виду перевод Алека Броуна, английского поэта и переводчика, который так и не был издан. Броун был дружен со Святополком–Мирским, рекомендовавшим ему Цветаеву. В начале 1930 г. еще были надежды на издание поэмы отдельной книжкой. Ср. письмо к Тесковой от <21 апреля 1930> : «Не знаю, знаете ли, т. е. писала ли - мой Молодец сейчас переводится на английский язык, уже кончен - Гончаровские иллюстрации тоже - все дело за издателем, к<отор >ый , по всей вероятности, найдется. Тогда все-таки получу авторские, хоть что-нибудь» (Цветаева М.И. Письма // Указ. с оч. Т.6. С.386). Перевод на французский язык (к которому Гончарова выполнила 31 рисунок) Цветаева делала сама: «...За лето кончила перевод на франц <узский > (стихами) своего Молодца, к к <оторо >му Гончарова давно уже закончила иллюстрации...» (Письмо Цветаевой к Тесковой от <Сентября 1930> // Цветаева М.И. Указ. с оч. Т.6. Письма. С.387). Поэма «Молодец» с иллюстрациями Гончаровой с параллельным французским переводом Цветаевой вышла отдельным изданием в 2003 г. в С.-Петербурге.

4 четверг (фр. ).

5 пневматическая почта (фр. ).

15

Дорогая Наталья Сергеевна!

Итак, Аля заедет за Вами завтра между 4 ч. и 5 ч., чтобы вместе ехать к нам на елку 1 . Будете только Вы.

Радуюсь встрече.

Аля зайдет в мастерскую, а если Вас там не будет - на J а cques Callot .

Завтра - понедельник, 6-е - Сочельник.

Целую Вас. Мур 2 Вас очень ждет.

МЦ.

1 С м. в Приложении письмо 1 Ариадны Эфрон к Гончаровой.

2 Мур - домашнее имя Георгия Эфрона.

16

<Начало 1931 г.>

Дорогая Наталья Сергеевна! Большая просьба: устройте мне встречу с Авксентьевым 1 , с которым, единственным из редакторов Совр <еменных > Записок 2 , я не знакома, и на которого, говоря о культурности редакции, все ссылаются.

Мне необходимо видеть его по делу двух рукописей - чужой и «Перекопа», от которого Воля России окончательно отказалась 3 . А устроить его мне нужно, - жить совершенно не на что, а работала я над ним полгода. Всего этого Авксентьеву не сообщайте, и Перекопа не называйте, - просто: мне хотелось бы видеть его по делу. Трудности в том, что я ему своего Перекопа на прочтенье дать не могу; он у меня не переписан, а переписывать не наверняка слишком большая трата времени. Мне придется ему почитать, как - помните - на вечере. Нельзя ли было бы устроить встречу у Вас? Пусть назначит, условившись с Вами, день и час на той неделе. Лучше вечером, но могу уже с 5 ч. Словом - дело Ваше и его. В Медон мне его звать не хочется [зачеркнуты полторы строчки], он, наверное, очень занят. А в редакции встречаться - дело гиблое . На удачу с Перекопом у меня мало надежды, не приняли уже в двух местах. Совр <еменные > Записки, наверное, будут - третье. Но попытаться нужно - для очистки деловой совести.

Когда же Вы к нам соберетесь?

Сегодня, например, дивный день.

Лес ждет. Целую Вас.

МЦ.

<Приписано сбоку по вертикали:> Ваши «Мрамора» и «Раздорожье » 4 вспоминаю, как зачарованная . Вычеркнутое - начало письма Пастернаку 5 .

1 Николай Дмитриевич Авксентьев (1878–1943), политический деятель, один из идеологов партии эсеров, входил в состав редколлегии журнала «Современные записки» в 1920-1939 гг.

2 «Современные записки» - общественно-политический и литературный журнал, издаваемый при ближайшем участии Н.Д.Авксентьева , И.И.Бунакова , М.В.Вишняка, А.И.Гуковского и В.В.Руднева. Выходил три-четыре раза в год. В нем печатались стихи, проза, мемуарные очерки практически всей эмиграции. Тесное сотрудничество с журналом у Цветаевой начинается в 1933 г., когда из номера в номер в журнале начинают публиковаться ее крупные прозаические вещи - «Живое о живом», «Дом у старого Пимена», «Пленный дух», «Мать и музыка».

3 П о поводу поэмы «Перекоп» М.Слоним писал: «...в начале 1929 года МИ заканчивала свой “Перекоп” и дала мне прочесть эту “белогвардейскую поэму”, как она называла ее с усмешкой. При ближайшей встрече она спросила, стоит ли предложить ее “Воле России”. Я сказал, что если “Перекоп” нельзя устроить в другом журнале, мы можем его напечатать, ведь мы ни одной ее вещи не отвергли - но, честно говоря, сделаем это без особого энтузиазма, она сама должна решить. “Это значит по дружбе и снисхождению, а не по убеждению”, - заметила МИ... Затем, подумав, прибавила: “Ну, ничего, пускай полежит”. Сергей Яковлевич, как я узнал впоследствии, посоветовал ей не торопиться с “Перекопом», и - редкий случай - она его послушалась» (Слоним М. О Марине Цветаевой // Указ. и зд. С.91).

Ср. письмо к Тесковой от <1929 г.>: «Вот я полгода писала Перекоп (поэму гражданской войны) - никто не берет, правым - лева по форме, левым - права по содержанию. Даже Воля России отказалась - мягко, конечно, - не задевая, - скорее отвела , чем отказалась. Словом, полгода работы даром, - не только не заплатят, но и не напечатают, т.е. не прочтут» (Цветаева М.И . Письма // Указ. с оч. Т.6. С.385).
Усилия Цветаевой напечатать поэму не увенчались успехом. Впервые поэма «Перекоп» была опубликована в альманахе «Воздушные пути» (Нью-Йорк, 1965). В СССР: Цветаева Марина. Сб. стихотворений и поэм. М., 1990.

4 О каких картинах идет речь, выяснить не удалось.

5 Возможно, идет речь о письме Пастернаку, сохранившемся в черновой тетради Цветаевой за 1931 г. См.: Цветаева М.И . Письма // Указ. с оч. Т .7. С .740).

17

Clamart (Seine)

101, Rue Condorcet

1- го мая 1932. 1- й день Пасхи

Христос Воскресе , дорогая Наталья Сергеевна!

Когда же мы, наконец, увидимся?

Ведь это не Париж и Москва, а только всего Париж и Кламар .

Слышала от Лебедевых 1 , что Вы пишете для сербов свою рабочую автобиографию - страшно соблазнительно (прочесть). А я - для них же - Искусство при свете совести 2 , где есть главка: Состояние творчества - должно быть о том же, и м.б ., и то же (что - Вы).

Не соберетесь ли к нам или не позовете ли к себе?

Аля отлично работает в школе, особенно гравюру, есть чудесные вещи.

Подкармливает (безработных) родителей figurin ’ами 3 - 10 фр <анков > штука.

Мур очень вырос, немного говорит по-французски и отлично, со страстью, рисует. Недавно впервые были на исповеди (7 л<ет > уже - отрок).

- Черти. - Злопамятность. - Ругань. - Драка.

Это все, что он сказал батюшке.

Обнимаю Вас и люблю и все еще помню, несмотря и вопреки.

Сердечный привет Михаилу Федоровичу.

МЦ.

1 Владимир Иванович Лебедев (1884–1956), один из соредакторов «Воли России». Цветаева дружила с ним и его женой М.Н.Лебедевой с 1922 г. Касаясь своей дружбы с «волероссцами », Цветаева писала 20 октября 1927 г. Тесковой : «Самым преданным оказался Лебедев, с которым я меньше всего водила дружбу. Он действительно искренне расположен, единственный из них откликнулся на все наши беды…» (Цветаева М.И . Письма // Указ. с оч. Т.6. С.360).

2 Статья «Искусство при свете совести» была опубликована в № 16/17 сербского журнала «Русски архив» (под названием «Поэт и время») и (продолжение - под своим названием) - в № 18/19 за 1932 г.

3 Figurine (фр .) - фигурка, статуэтка.

Приложение

Письма Ариадны Эфрон - Наталье Гончаровой

1

Ме udon . 2 янв <аря > 1930

Дорогая Наталья Сергеевна,

Сочельник, оказывается, не 5-го, а 6-го в понедельник. Поэтому ждем Вас 6-го 1 , когда стемнеет, как сговорились. Если не сможете, тогда предупредите, а если письма не будет, будем Вас ждать. Целую Вас крепко.

Ваша Аля.

1 С

2

St. Pierre de Runilly

5 сентября 1930

Дорогая Наталья Сергеевна,

сижу на солнце и думаю, что я ужасная свинья и что Вы на меня очень сердитесьже два месяца как я в Савойе, и еще не собралась Вам написать. Надо сказать, что думала я об этом каждый день, и каждый день собиралась … но вот, наконец, собралась.

Первым делом, где Вы находились, дорогая Наталья Сергеевна? Пишу Вам на J а cques Callot , надеюсь, что Вам перешлют. Думаю, что как в прошлом году, Вы на юге. Я же сижу на пне, а за мной одна гора Coux , другая гора Andey , передо мной гора Mole , вдалеке река Агле , за ней Женева и озеро, которое видно только в очень ясную погоду.

Живем мы в маленьком домике в одном километре от деревни.

Тут очень хорошо, кругом сплошной сад, никого нет. Изредка приезжает сосед - косит сено - и это все.

Я много рисую, у меня уже полной альбом пейзажей - карандашом, акварелью, тушью. Из головы рисую довольно мало, больше с натуры. Я бы хотела Вам их послать, но не знаю Вашего летнего адреса. Мама окончила свой перевод Молодца, осталось только 5 страниц. Мур все растет и все сокрушает: взялся рукой за столб балкона, и тот обрушился, чуть ли не на голову ему. (Совсем как Самсон!) Недавно решил согнуть ногой гвоздь на доске и до тех пор сгибал, пока гвоздь не порвал ему подошву и не вошел в его ногу. После этого происшествия он лежал несколько дней, но теперь все, слава Богу, обошлось, и он бегает по-прежнему. Узнавши, что я Вам пишу, он порывался Вам написать тоже, но так как он умеет изображать всего лишь одну букву А , то его послание было бы не очень разнообразно.

Я благополучно сдала свой экзамен в Ecole du Louvre 1 , и этот год у меня будет гораздо свободнее, чем прошлый. 18 сентября мне будет 17 лет, и я с грустью отношусь к этому замечательному событию - ибо мне кажется, что чем старше я становлюсь, тем делаюсь глупее. Это все-таки очень печально! Целую Вас крепко, крепко, и Михаила Федоровича тоже.

Мой адрес : Chateau d’Аreine, St. Pierre de Runilly, Hte Savoie.

Аля.

1 Ecole du Louvre (фр. ) - школа при Лувре, где училась Ариадна Эфрон. С.Я. Эфрон в 1931 г. сообщал сестре: «...недавно меня обрадовала Аля. Она учится во французской школе по классу иллюстраций. Там недавно был годовой конкурс, и Алины рисунки прошли первыми. Благодаря этому ей предложили бесплатно обучаться гравюре» (Эфрон А. О Марине Цветаевой: Воспоминания дочери. М., 1989. С.14). У Цветаевой возникло подозрение, что охлаждение Гончаровой к ней, возможно, было связано с тем, что Ариадна стала занималась живописью в школе. См. в письме к Тесковой от 22 января 1931 г.: «Друзей у меня, кроме Е.А.Извольской , нет. С Гончаровой что-то остыло. М. б., в обиде, что Аля поступила в школу? Держалось - моей заботой о ней и ее с Алей, обе кончились. Приду - рада. Не зовет - никогда» (Цветаева М.И . Письма // Указ. с оч. Т.6. С.389).

3

Ме udon 17 ноября 1931

Дорогая Наталья Сергеевна,

мама только что получила письмо, которое ее куда-то спешно вызывает в четверг, поэтому мне завтра придется сидеть дома, и я никак не смогу у Вас быть. Простите меня, пожалуйста, что извещаю Вас так поздно, но я сама-то не знала! А в четверг я поставлю себе натюрморт и постараюсь хорошенько поработать. Целую Вас нежно, мама шлет привет Вам и М.Ф.

Ваша Аля.

4

Ме udon 7 января 1932

Дорогая Наталья Сергеевна,

не думайте, что я пропала или настолько упала духом, что бросилась с какого-нибудь моста! Не сердитесь на меня за то, что я так исчезла и ничего Вам не писала, кроме какого-то отчаянного и странного письма (мне кажется, что оно было очень странным!). Сейчас у меня есть надежда попасть к m - m е Vogel и делать figurines 1 , поэтому я стараюсь сейчас приобрести эту самую технику figurine . Это, м.б ., даст маленький заработок, который даст мне возможность заработать. За школу еще не заплачено, я говорила с директоршей, она не торопит. Но так как я первая ученица, она мне обещала не брать платы за ателье иллюстрации. Милая Наталья Сергеевна, мы Вас очень ждем на елку (она у нас маленькая, но славная!). Мы почти все вечера дома, напишите, когда сможете приехать, у меня есть для Вас маленький подарочек. Очень Вас хотим видеть у нас, а я к Вам приду после школы, показать что сделала (работала все это время). Целую Вас нежно. Привет М.Ф.

Ваша Аля.

1 С м. письмо 15 Цветаевой к Гончаровой.

Составление, предисловие, подготовка текста и примечания Н.А.Громовой

ПЕРЕПИСКА М.ЦВЕТАЕВОЙ-Б.ПАСТЕРНАКА-Р.РИЛЬКЕ В 1926 г. (Извлечение)

1. В отличие от переписки Рильке с Цветаевой, где интервал между отправкой и получением составлял от силы два дня (корреспонденты, как правило, успевали получить и прочесть письма друга друга прежде, чем написать ответ), переписка Цветаевой и Пастернака обнаруживает иную закономерность.

Письма идут из Франции в Москву пять-шесть дней, и за это время, не дожидаясь ответа, один пишет другому вдогонку, продолжая и развивая ранее затронутые темы.

Так, письмо Цветаевой от 22 мая никак не ответ на то, о чем писал Пастернак 19 мая. Следующее письмо Пастернака - продолжение его предыдущего письма. Пастернак с грустью думает о том, что молчаливой пересылкой ответа из Швейцарии Цветаева не одобрила задуманную им высокую дружбу трех поэтов, и у него появляется горькое чувство, точно она «отстраняет» его от Рильке.

2. ЦВЕТАЕВА-РИЛЬКЕ.

Милый Райнер, Гёте где-то говорит, что на чужом языке невозможно создать ничего значительного,- это всегда казалось мне неверным. (В целом Гёте всегда прав, в суммарном итоге это закономерность, потому-то сейчас я с ним и не согласна.)

Сочинение стихов - уже перевод, с родного языка - на все другие, будь то французский или немецкий, все равно. Ни один язык - не есть родной язык. Сочинять стихи - значит перелагать их (Dichten ist nachdichten). Поэтому я не понимаю, когда говорят о французских или русских и т. д. поэтах. Поэт может писать по-французски, но он не может быть французским поэтом. Это смешно.

Я вовсе не русский поэт и всегда удивляюсь, когда меня таковым считают и рассматривают. Потому и становятся поэтом (если вообще этим можно стать, если бы этим не являлись отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т. д., но чтобы быть всем. Или: являешься поэтом, ибо не являешься французом. Национальность - замкнутость и закрытость. Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и является собственно языком. Потому-то ты звучишь на французском иначе, нежели на немецком,- потому-то ты и писал по-французски!

3. ЦВЕТАЕВА-РИЛЬКЕ.

Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно - для него. Потому я и послала письма. Райнер, я люблю тебя и хочу к тебе.

4. ПАСТЕРНАК-ЦВЕТАЕВОЙ.

Растущее беспокойство Пастернака приводит его в начале апреля к намерению незамедлительно ехать к Цветаевой в надежде затем, вместе с нею, навестить Рильке. «Что бы мы стали делать с тобой - в жизни? Поехали бы к Рильке», - цитирует Цветаева 22 мая 1926 года строки, написанные Пастернаком в те дни. Получив копию письма Рильке, Пастернак одновременно со своим письмом к нему пишет Цветаевой о своем желании приехать к ней. О Рильке он упоминает только вскользь.

Марина, позволь мне прервать это самомучительство, от которого никому не будет никакого проку. Я задам тебе сейчас вопрос, без всяких пояснений со своей стороны, потому что я верю в твои основанья, которые у тебя должны быть, должны быть неизвестны мне и составляют часть моей жизни. Ты на него ответь, как никому никогда не отвечала, - как себе самой. Ехать ли мне к тебе сейчас или через год?

Эта нерешительность у меня не абсурдна, у меня есть настоящие причины колебаться в сроке, но нет сил остановиться на втором решеньи (т. е. через год).

Если ты меня поддержишь во втором решеньи, то из этого проистечет следующее. Я со всем возможным напряженьем проработаю этот год. Я передвинусь и продвинусь не только к тебе, но и к какой-то возможности быть для тебя (пойми широчайшим образом) чем-то более полезным в жизни и судьбе (объяснять - это томы исписать), чем это было бы сейчас.

Ни о чем больше нет речи. У меня есть цель в жизни и эта цель - ты. Вернувшись незадолго перед тем из Лондона, куда она ездила по приглашению Д. П. Святополка-Мирского, устроившего ей два литературных вечера, М. Цветаева холодно отнеслась к этому внезапному и безоглядному порыву.

Она собиралась с детьми на лето в Вандею, в приморскую деревню Сен-Жиль, и приезд Пастернака явно не вписывался в ее планы…..

…..Прости, что я так невозможно разлетелся тогда. Этого не следовало делать. Это должно было остаться моей возрождающей тайной до самого свиданья с тобой. Я мог и должен был скрыть от тебя до встречи, что никогда теперь не смогу уже разлюбить тебя что ты мое единственное законное небо, и жена до того, до того законная, что в этом слове, от силы, в него нахлынувшей, начинает мне слышаться безумье, ранее никогда в нем не обитавшее. Марина, у меня волосы становятся дыбом от боли и холода, когда я тебя называю…..
….И все-таки, что я не поехал к тебе - промах и ошибка. Жизнь опять страшно затруднена. Но на этот раз - жизнь, а не что-нибудь другое….

….Голос здравого смысла взял верх над романтикой первого непосредственного жеста. Б. Пастернаку казалось невозможным явиться к Рильке, не написав чего-нибудь нового, достойного, оправдывающего это вторжение. Уже 20 апреля он вверил судьбу их встречи в руки Цветаевой: «Если ты меня не остановишь, то тогда я еду с пустыми руками только к тебе и даже не представляю себе куда еще и зачем еще. Не поддавайся живущей в тебе романтике. Это плохо, а не хорошо».

Ее ответ его обрадовал: она не только предоставляла ему свободу выбора, но и напоминала о его долге, что явно отодвигало встречу на год. Об этом своем письме Цветаева пишет Тесковой через пять лет: «Летом 26-го года, прочтя где-то мою Поэму Конца, Б<орис> безумно рванулся ко мне, хотел приехать - я отвела: не хотела всеобщей катастрофы».

5. ЦВЕТАЕВА-ПАСТЕРНАКУ.

Ответ Цветаевой на письмо Пастернака от 1 июля - об искушениях, с которыми связано для него одинокое лето в городе, раскрывает одну из существенных противоположностей их жизненных установок. Для Пастернака евангельское положение о преодолении соблазна было законом существования духовной вселенной.

Он считал, что на восприимчивости человеческой совести к словам: «А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем», «держится как на стонущих дугах все последующее благородство духа». Его жалоба на то, во что обходится ему преодоление соблазна, неожиданно возмутила Цветаеву. Кроме этого ее ответное письмо - своеобразный итог размышлений о возможности реальной жизни с любимым человеком.

Знаю. По той же причине, по тем же обеим причинам (С<ережа> и я) <...>: трагическая невозможность оставить С<ережу> и вторая, не менее трагическая, из любви устроить жизнь, из вечности - дробление суток. С Б. П. мне не жить, но сына от него я хочу, чтобы он в нем через меня жил. Если это не сбудется, не сбылась моя жизнь, замысел её»…..
……Я бы не могла с тобой жить не из-за непонимания, а из-за понимания. Страдать от чужой правоты, которая одновременно и своя, страдать от правоты - этого унижения я бы не вынесла….

……У меня другая улица, Борис, льющаяся, почти что река, Борис, без людей, с концами концов, с детством, со всеми, кроме мужчин. Я на них никогда не смотрю, я их просто не вижу. Я им не нравлюсь, у них нюх. Я не нравлюсь полу. Пусть в твоих глазах я теряю, мною завораживались, в меня почти не влюблялись. Ни одного выстрела в лоб - оцени…..
…..Разные двигатели при равном уровне - вот твоя множественность и моя. Ты не понимаешь Адама, который любил одну Еву. Я не понимаю Еву, которую любят все. Я не понимаю плоти как таковой, не признаю за ней никаких прав - особенно голоса, которого никогда не слышала…..

6. ПАСТЕРНАК-ЦВЕТАЕВОЙ.

Мне что-то нужно сказать тебе о Жене. Я страшно по ней скучаю. В основе я её люблю больше всего на свете. В разлуке я её постоянно вижу такой, какою она была, пока нас не оформило браком, т. е. пока я не узнал её родни, и она - моей. Тогда то, чем был полон до того воздух, и для чего мне не приходилось слушать себя и запрашивать, потому что это признанье двигалось и жило рядом со мной в ней, как в изображеньи, ушло в дурную глубину способности, способности любить или не любить.

7. ЦВЕТАЕВА-ПАСТЕРНАКУ.

В двадцатых числах июля Цветаева приходит к выводу, что их переписка с Пастернаком зашла в тупик, что она не может ему больше писать, и просит его тоже ей не писать. Цветаева писала ему 1 февраля 1925 года: «Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это - доля. Ты же воля моя, та, пушкинская, взамен счастья» («На свете счастья нет, но есть покой и воля»).

8. ПАСТЕРНАК-ЦВЕТАЕВОЙ.

Пастернак вкладывал в понятие совместной жизни, следующее: «Любить Вас так, как надо, мне не дадут, и всех прежде, конечно, - Вы. О, как я Вас люблю, Марина! Так вольно, так прирожденно, так обогащающе ясно. Так с руки это душе, ничего нет легче!

Вы видите, как часто я зачеркиваю? Это оттого, что я стараюсь писать с подлинника. О, как меня на подлинник тянет! Как хочется жизни с Вами! И прежде всего, той ее части, которая называется работой, ростом, вдохновеньем, познаньем».

9. ЦВЕТАЕВА-РИЛЬКЕ (письмо от 2 августа).
Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер,- не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою - засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит.

Просто - спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку - на твое правое - и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И - его целовать…..
Райнер, вечереет, я люблю тебя. Воет поезд. Поезда это волки, а волки - Россия. Не поезд - вся Россия воет по тебе, Райнер. Райнер, не сердись на меня или сердись сколько хочешь - этой ночью я буду спать с тобой.

В темноте - разрыв; оттого что звезды, я убеждаюсь: окно. (Об окне я думаю, когда думаю о тебе и себе, - не о постели). Глаза мои широко раскрыты, ибо снаружи еще черней, чем внутри. Постель - корабль, мы отправляемся в путешествие. Можешь не отвечать мне - целуй еще.

Дорогой Райнер, Борис мне больше не пишет. В последнем письме он писал: все во мне, кроме воли, называется Ты и принадлежит Тебе. Волей он называет свою жену и сына, которые сейчас за границей. Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы - хватит! Двух заграниц не бывает. Есть то, что в границах, и то, что за границей. Я - за границей! Есмь и не делюсь. Пусть жена ему пишет, а он - ей. Спать с ней и писать мне - да, писать ей и писать мне, два конверта, два адреса (одна Франция!) - почерком породненные, словно сестры...

Ему братом - да, ей сестрой - нет.
Райнер, этой зимой мы должны встретиться. Где-нибудь во французской Савойе, совсем близко к Швейцарии, там, где ты никогда еще не был (найдется ль такое никогда? Сомневаюсь). В маленьком городке, Райнер. Захочешь - надолго. Захочешь - недолго.

Пишу тебе об этом просто, потому что знаю, что ты не только очень полюбишь меня, но и будешь мне очень рад. (В радости - ты тоже нуждаешься). Или осенью, Райнер. Или весной. Скажи: да, чтоб с этого дня была и у меня радость - могла бы куда-то всматриваться (оглядываться?). Уже очень поздно и я устала, поэтому обнимаю тебя.

Молчание Бориса беспокоит и огорчает меня; значит, все-таки мое появление преградило путь его бурному стремлению к тебе? И хотя я вполне понимаю, что ты имеешь в виду, говоря о двух «заграницах» (исключающих друг друга), я все же считаю, что ты строга и почти жестока к нему (и строга ко мне, желая, чтобы никогда и нигде у меня не было иной России, кроме тебя!) Протестую против любой исключенности (она коренится в любви, но деревенеет вырастая...): принимаешь ли меня и таким, еще и таким?

Райнер, вполне серьезно: если ты в самом деле, глазами, хочешь меня видеть, ты должен действовать, т. е. - «Через две недели я буду там-то и там-то. Приедешь?» Это должно исходить от тебя. Как и число. И город. Взгляни на карту. Не лучше ли, если это будет большой город? Подумай.

Маленькие города иногда обманчивы. Да, еще одно: денег у меня нет совсем, гроши, что я зарабатываю, тут же улетучиваются (из-за моей «новизны» меня печатают только в «новейших» журналах, а их - в эмиграции - всего два).

Хватит ли у тебя денег для нас обоих? Райнер, я пишу и невольно улыбаюсь: вот так гость! Итак, любимый, если когда-нибудь ты вправду захочешь, напиши мне (заранее, ведь мне нужно найти кого-то, кто побудет с детьми) - и тогда я приеду.

В Сен Жиле я пробуду до 1-15 октября, затем - Париж, где всё сначала: ни денег, ни квартиры, ничего. В Прагу я не вернусь, чехи сердятся на меня за то, что я так много и горячо писала о Германии и так упорно молчала о Чехии. А ведь три с половиной года я жила на чешскую «субсидию» (900 крон ежемесячно). Итак, между 1 и 15 октября - Париж.

Ранее ноября нам не увидеться. Кстати - можно ведь и где-нибудь на Юге? (Франции, разумеется). Где, как и когда ты хочешь (начиная с ноября). Теперь это в твоих руках. Можешь, если хочешь... разъять их. Я все равно буду любить тебя - ни больше, ни меньше. Я радуюсь тебе так, словно ты - целая и всецело новая страна.

13. РИЛЬКЕ-ЦВЕТАЕВОЙ.

Цветаева не могла понять, что Рильке смертельно болен (белокровие); впрочем, серьезность его положения оставалась тайной даже для самых близких и за три с половиной месяца - от начала мая до середины августа - отношение Рильке к Цветаевой несколько изменилось.

Переломным моментом в их переписке стало письмо Цветаевой от 2 августа. Цветаевская безудержность и категоричность, нежелание считаться с какими бы то ни было обстоятельствами и условностями, ее стремление быть для Рильке «единственной Россией», оттеснение Бориса Пастернака - все это казалось Рильке неоправданно преувеличенным и даже жестоким.

На большое письмо Цветаевой от 22 августа он, видимо, не ответил, как не откликнулся и на ее открытку из Бельвю под Парижем, хотя и в Сьер, где он жил до конца ноября, и в санатории Валь-Мон, где вновь оказался в декабре, он все еще писал письма. Переживая его молчание как потерю, Цветаева шлет ему в Мюзо открытку с видом пригорода Парижа Бельвю, куда она в середине сентября переехала из Вандеи:

Дорогой Райнер! Здесь я живу. Ты меня еще любишь? Марина.

14. ЦВЕТАЕВА-РИЛЬКЕ-ПАСТЕРНАК.

Смерть Рильке страшно поразила Цветаеву. Это было для нее ударом, от которого она никогда уже не смогла оправиться. Все то, что Цветаева горячо любила (поэзия, Германия, немецкий язык), - все это, воплотившись для нее в образе Рильке, внезапно перестало существовать.

«...Рильке - моя последняя немецкость. Мой любимый язык, моя любимая страна (даже во время войны!), как для него Россия (волжский мир). С тех пор, как его не стало, у меня нет ни друга, ни радости», - признавалась она в 1930 году Н. Вундерли-Фолькарт, близкой приятельнице Рильке в последние годы его жизни.

Можно сказать, что это трагическое событие отчасти определило дальнейшую судьбу Цветаевой и ее творческую биографию. Во многом видоизменило оно и взаимоотношения Пастернака с Цветаевой.

Переписка, прервавшаяся в июле и понемногу возобновившаяся в феврале 1927 года, неумолимо замирала и охладевала…..

Фото из интернета

Поскольку нельзя объять необъятного, какие-то адресаты Марины неизбежно останутся за рамками поста. Назову их хотя бы вкратце.
Это Маврикий Минц , муж сестры Цветаевой, Анастасии , которому адресовано знаменитое «Мне нравится, что Вы больны не мной... », ставшее широко известным благодаря фильму "Ирония судьбы".

Маврикий Минц вверху справа

Это Эллис (Лев Кобылинский) - поэт, переводчик, теоретик символизма, христианский философ и историк литературы, который больше известен сегодня как учитель и первый литературный вдохновитель сестер Цветаевых.

Марина прозвала его Чародеем.

Полу во сне и полу-бдея,
По мокрым улицам домой
Мы провожали Чародея.

В апогее их дружбы втроем Эллис неожиданно сделал семнадцатилетней Марине предложение — отзвук этого слышен в ее стихотворении «Ошибка».

Оставь полет снежинкам с мотыльками
И не губи медузу на песках!
Нельзя мечту свою хватать руками,
Нельзя мечту свою держать в руках!

Нельзя тому, что было грустью зыбкой,
Сказать: "Будь страсть! Горя безумствуй, рдей!"
Твоя любовь была такой ошибкой, -
Но без любви мы гибнем, Чародей!

«Чародей» получил отказ: «Слово «жених» тогда ощущалось неприличным, а «муж» (и слово и вещь) просто невозможным».
Раздел «Любовь» первой книги Цветаевой «Вечерний альбом» посвящён другому другу юности — Владимиру Нилендеру . С ним была связана её первая попытка самоубийства в 16 лет, когда, по словам Аси, она решила застрелиться, но вроде бы револьвер дал осечку.
Нилендер был очень увлечен Мариной, но роман не состоялся. В сущности, вся книга была письмом к Нилендеру, с которым она решила не встречаться.

По тебе тоскует наша зала, -
ты в тени видал ее едва -
По тебе тоскуют те слова,
Что в тени тебе я не сказала…

***
Не любила, но плакала. Нет, не любила, но всё же
Лишь тебе указала в тени обожаемый лик.
Было всё в нашем сне на любовь не похоже:
Ни причин, ни улик.

Только нам этот образ кивнул из вечернего зала,
Только мы — ты и я — принесли ему жалобный стих.
Обожания нить нас сильнее связала,
Чем влюблённость — других.

Но порыв миновал, и приблизился ласково кто-то,
Кто молиться не мог, но любил. Осуждать не спеши!
Ты мне памятен будешь, как самая нежная нота
В пробужденьи души.

В этой грустной душе ты бродил, как в незапертом доме...
(В нашем доме, весною...) Забывшей меня не зови!
Все минуты свои я тобою наполнила, кроме
Самой грустной — любви.

(«Кроме любви»)

Среди малоизвестных адресатов Цветаевой и тамбовский поэт Тихон Чурилин , о котором Марина писала: «Мой выкормыш, лебедёнок, хорошо ли тебе лететь? », «пойду и встану в церкви и помолюсь угодникам о лебеде молоденьком » (если Мандельштам в её стихах был «орлёнок», то Чурилин, с которым она встречалась в то же самое время, - «лебедёнок»).

Тихон Чурилин

Один из немногих, Тихон Чурилин будет отвергнут самой Цветаевой (обычно бывало наоборот), и, уязвлённый этим, увековечит её в своей фантастической повести «Конец Кикапу », где в облике Марины предстаёт его коварная мартовская любовь («лже-мать», «лже-дева», «лже-дитя», «морская жжженщщина жжосткая », что «лик свой неизменно розовый держит открыто »).

В 1919 году Цветаева переживёт огромный творческий подъём, вызванный новой встречей с 24-летним поэтом Евгением Ланном , внешне напоминавшим конненковскую скульптуру Паганини : порыв, демонизм и страсть во всём облике.

Евгений Ланн

Тонкий орлиный нос, разлёт чёрных как смоль волос в обе стороны, подобно крыльям. Он был высок, худ, с оригинальным и изысканным некрасивым лицом. Жёсткие глаза и мягкий, «вползающий в душу» голос. «Мучительный и восхитительный человек! » Цветаева пишет Ланну три стихотворения, где представляет его образ — недоступный чувствам, одетый в нежную, но непробиваемую броню бархатной куртки - «он».

Я знаю эту бархатную бренность
- верней брони! - вдоль зябких плеч сутулых,
я знаю эти впадины: две складки
вдоль бархата груди,

к которой не прижмусь - хотя так нежно
щеке -- к которой не прижмусь я, ибо
такая в этом грусть: щека и бархат,
а не -- душа и грудь!

И «она»: Душа, распахнувшая было ему руки, но застывшая в этом движении, поняв, что она ему не нужна.

Не называй меня никому:
я серафим твой, - радость на время!
Ты поцелуй меня нежно в темя
и отпусти во тьму.
И обещаю: не будет биться
в окна твои — золотая птица!

«Вы мне чужой , - пишет она. - Вы громоздите камни в небо, а я — из танцующих душ ».

Им вдохновлены её поэма "На красном коне ", стихи "Разговор с гением ".

Немой соглядатай
живых бурь -
лежу и слежу — тени.
Доколе меня не умчит в лазурь
на красном коне — мой гений!

Гений поэтического вдохновения, мужское воплощение Музы. Единственное божество, которому подвластен поэт, высоты, на которых обитает гений поэзии — это не рай, не царство небесное. Это — небо поэта, которое Цветаева много позже так и назовёт в статье «Искусство при свете совести »: «третье царство, первое от земли небо, вторая земля ».

А в 1921 году в жизни Марины появится 18-летний русский добрый молодец с румянцем во всю щёку, настоящий богатырь Илья Муромец, - красноармеец Борис Бессарабов , который вдохновит её на поэму «Царь-девица », стихотворение «Большевик »:

От Ильменя - до вод Каспийских
Плеча рванулись в ширь.
Бьет по щекам твоим - российский
Румянец-богатырь.

Дремучие - по всей по крепкой
Башке - встают леса.
А руки - лес разносят в щепки,
Лишь за топор взялся!

Два зарева: глаза и щеки.
- Эх, уж и кровь добра! -
Глядите-кось, как руки в боки,
Встал посреди двора!

Весь мир бы разгромил - да проймы
Жмут - не дают дыхнуть!
Широкой доброте разбойной
Смеясь - вверяю грудь!

И земли чуждые пытая,
- Ну, какова мол новь? -
Смеюсь, - все ты же, Русь святая.
Малиновая кровь!

Он же станет прототипом поэмы «Егорушка », который перекликается с образом Егора Храброго, народного Георгия Победоносца. Характером Егорушка напоминает Ивана-дурака, с какими-то чертами былинных богатырей:

Где меж парней нынешних
столп — возьму — опорушку?
Эх, каб мне, Маринушке,
да тебя, Егорушку!

За тобой, без посвисту -
вскачь — в снега сибирские!
И пошли бы по свету
парни богатырские!

(Правда, позже, разочаровавшись, скажет о прототипе, что это «просто зазнавшийся дворник»). Поэма эта была незакончена, Цветаева написала только три главы и остыла к ней.

Австрийский поэт Райнер Мария Рильке — адресат Марины, занимавший в её жизни и творчестве слишком большое место, что требует отдельного разговора.

Эфрон и Родзевич



Родзевич внизу справа

Дорогой Макс! Жизнь моя сплошная пытка. Не знаю, на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное одиночество вдвоем. Марина сделалась такой неотъемлемой частью меня, что и сейчас, стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодраности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Но нужно было каким-то образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и прочими ядами. Я так и порешил. Сделал бы это раньше, но все боялся, что факты мною преувеличены, что Марина мне лгать не может...»

«Узнал я об этом случайно », - признавался Сергей. Большинство их знакомых уже были в курсе, что Цветаева встречается с Родзевичем в пражских отелях и кафе. Тогда впервые в жизни Сергей проявил твёрдость. И сказал Марине, что они должны разъехаться.

Из письма к М. Волошину: «Две недели Марина была в безумии. Рвалась от одного к другому. Бегала к гадалке, не спала ночей, похудела, даже как-то почернела лицом. Никогда она не была в таком отчаянии... (На это время она переехала к знакомым). И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве, не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, — я знал, что это так и будет). Быть твердым здесь — я мог бы, если бы Марина попадала к человеку, которому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю Марину бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.


Марина рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног... Сейчас живет стихами к нему. По отношению ко мне слепость абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг, и жернов на шее. Освободить ее от жернова нельзя, не вырвав последней соломинки, за которую она держится... Последнее время мне почему-то чудится скорое возвращение в Россию. Может быть, потому что раненный зверь заползает в свою берлогу ».

Через много лет, в конце жизни Цветаева скажет, что любовь к Константину Родзевичу была самой главной в ее жизни.

Ты, меня любивший фальшью
Истины - и правдой лжи,
Ты, меня любивший - дальше
Некуда! - За рубежи!

Ты, меня любивший дольше
Времени. - Десницы взмах! -
Ты меня не любишь больше:
Истина в пяти словах.

В 70-е годы состоялся разговор Родзевича с Верой Трайл , хорошо знавшей всех участников той драмы. Она спросила: «Почему вы расстались? Ведь Марина любила тебя ». Он ответил:
- Любила? Не знаю. Она меня выдумала. Быть таким героем, каким она меня придумала, я не мог. Кроме того, главное, - Серёжа был мой друг, я его предал, и потом мне стало стыдно.

В январе 1925 года Родзевич уехал из Праги. А 1 февраля у Цветаевой родился сын — Георгий. Долгожданный. С первой минуты обожаемый (в семье его стали называть Мур). Кто был его отцом? Мнения как современников, так и исследователей расходятся. Послушаем Константина Родзевича : «К рождению Мура я отнесся плохо. Я не хотел брать никакой ответственности. Да и было сильное желание не вмешиваться. Думайте, что хотите. Мур — мой сын или не мой, мне все равно. Эта неопределенность меня устраивала… Я тогда принял наиболее легкое решение: Мур — сын Сергея Яковлевича. Я думаю, что со стороны Марины оставлять эту неясность было ошибкой… Сын мой Мур или нет, я не могу сказать, потому что я сам не знаю ».

А вот свидетельство близкой подруги Цветаевой А.З. Туржанской : "Марина Ивановна при ней сказала: «Говорят, что это сын КБ. Но этого не может быть. Я по датам рассчитала, что это неверно".

"Марина Ивановна действительно была уверена, что Мур — сын ее мужа. После родов она писала Пастернаку : «…не ревнуй, потому что это не дитя услады» . Но в математике есть такое понятие — «малая разность». Если в цепочке вычислений вычитание производится между очень близкими величинами, конечный результат получается неверным. Расчеты могли и подвести. Тем более что фотография юного Родзевича очень похожа на фотографию Мура в том же возрасте. Но природа иногда откалывает шутки. Во всяком случае, кто бы ни был биологическим отцом Мура, Сергей Яковлевич принял его как своего сына".(Л. Поликовская)

А что же Эфрон?
«О Серёже думаю всечасно. Любила многих, никого не любила », - записывает Марина в своём дневнике.
«Была ли я хоть раз в жизни равнодушна к одному, потому что любила другого? По чистой совести — нет. Бывали бесстрастные поры, но не потому что так уж нравился один, другие мало нравились. Не люби я никого, они бы мне все равно не нравились. Одна звезда для меня не затмевает другой — других — всех! — Да это и правильно. — Зачем тогда Богу было бы создавать их — полное небо!»
Эти записи многое проясняют в отношении Цветаевой к мужу.


Параллельно с циклом Н.Н.Н. (Николаю Вышеславцеву ) пишутся и стихи, посвященные Сергею Эфрону и обращенные к нему. «Всякая моя любовь, кроме Сережи, обязательно кончается », — об этом и о неиссякаемой любви к мужу стихотворение от 18 мая 1920 года — в самый разгар увлечения Вышеславцевым.

Писала я на аспидной доске,
И на листочках вееров поблеклых,
И на речном, и на морском песке,
Коньками по льду и кольцом на стеклах, —

И на стволах, которым сотни зим,
И, наконец — чтоб было всем известно! —
Что ты любим! любим! любим! — любим! —
Расписывалась — радугой небесной.

Как я хотела, чтобы каждый цвел
В веках со мной! Под пальцами моими!
И как потом, склонивши лоб на стол,
Крест-накрест перечеркивала имя.

Но ты, в руке продажного писца
Зажатое! Ты, что мне сердце жалишь!
Непроданное мной! Внутри кольца!
Ты — уцелеешь на скрижалях.

Жизнь Сергея Эфрона сгорела на том огне, из которого рождалась поэзия Марины Цветаевой и из которого она сама каждый раз возрождалась, как птица Феникс. В этом отличие обычного человека от поэта. Хотя Эфрон был не совсем обычным человеком, он был человеком обострённой восприимчивости, чувства долга и совести, он не мог, как Родзевич, отряхнуться от пепла и отойти, хотя имел на это полное право. Даже это отчаянное письмо буквально кричит о его любви к жене. Но эта история его сломала.

«Изо всех сил стремлюсь выкарабкаться. Но как и куда?» Ему стало ясно, что «разрушительная сила» Цветаевой уничтожает его личность, что необходима иная точка опоры в жизни, независимая от семейных отношений, иная возможность приложения своих сил. Не тогда ли родилась у Эфрона идея возвращения на родину? Возможно, крах безусловной веры в жену заставил его обратиться к тому, что он считал абсолютно незыблемым — к России. Этот путь привёл его в евразийство и оттуда — к гибели.

Это кадр из фильма 1927 года, где С. Эфрон снимался в роли заключённого, которого ведут на расстрел. Через 14 лет он сыграет эту роль в жизни.

Им обоим уже было не вырваться из рокового круга взаимопритяжения и взаимоотталкивания. Он почти всегда отсутствует: война, бегство за границу, потом занятия в пражском университете, приезжает в деревню к ночи, измученный, потом экзамены, болезни, вспышки туберкулёза, санатории, поездки в Бельгию, ещё куда-то. Он в доме — гость.
Но и она в доме тоже гость — душою. Она всегда увлечена, в полёте, в стихах... Она готовит, штопает, стирает, ждёт, пишет, выбивает деньги из редакций, пытается свести концы с концами. Мечется, пытается найти себя, но не может, не умеет обеспечить семье достаток.
Он с головой ушёл в политику, она — в поэзию, две разные державы, два разных подданства... и всё же — вместе. «Союз одиночеств» - так сказала Аля о своей семье. Но каждый из них понимал, что необходим другому. В чём-то главном необходим.

Сверхбессмысленнейшее слово:
Расстаемся. — Одна из ста?
Просто слово в четыре слога,
За которыми пустота.

Стой! По-сербски и по-кроатски,
верно, Чехия в нас чудит?
Рас-ставание. Расставаться...
Сверхъестественнейшая дичь!

В «Поэме конца » этот рвущийся из глубины души монолог обращён к её герою — Родзевичу . В действительности, Цветаева могла бы так сказать только о муже:

Расставаться — ведь это врозь,
мы же — сросшиеся...

Она приносит ему покаяние — на жизнь вперёд:

Самозванцами, псами хищными
я дотла расхищена.
У палат твоих, царь истинный,
стою нищая!


А Константин Родзевич дожил до глубокой старости.

Вспоминая о прошлом, он признавался, что Цветаева была главной зарницей его жизни. По памяти он создан несколько портретов Марины, в которых, по его словам, было «не столько строго портретных черт, сколько чисто субъективных отображений». Его Цветаева утверждает, принимает жизнь, а не отвергает её.


Она грустит, она едва заметно улыбается, словом, живёт, именно на это обращает внимание Ариадна Эфрон , очень высоко ценившая работы Родзевича. Свои рисунки он переслал в московский архив Цветаевой после встречи в 1967 году с Ариадной в Москве и в Тарусе. Аля говорила, что «он плакал, вспоминая маму».
Умер Родзевич на 93-м году жизни весной 1988-го в доме для престарелых под Парижем.

Пастернак


А у Марины — новая заочная заоблачная любовь. Это Борис Пастернак . Она называла его своим «мечтанным вершинным братом в пятом времени года, шестом чувстве и четвёртом измерении» . А началось всё с того, что в июне 1922 года Пастернаку случайно попала в руки книга Марины Цветаевой «Вёрсты» , которая его потрясла.

Он пишет ей в Берлин восторженное и покаянное письмо, сокрушаясь, что проглядел её талант прежде. И посылает свою книгу «Сестра моя, жизнь...» . Так началась горячая эпистолярная дружба-любовь между двумя великими поэтами. Цветаева пишет восхищённый отклик на книгу Пастернака — статью «Световой ливень», с которым сравнивала его поэзию.

В 1926 году между ними завязывается переписка, которая далеко завела их отношения. Это целая эпоха в русской эпистолярной прозе.
Многие цветаевские стихи были вдохновлены перепиской с Пастернаком, такие, как «Поэт издалека заводит речь...», «Есть в мире лишние, добавочные...», «Что же мне делать, слепцу и пасынку» , а некоторые прямо обращены к нему: «В час, когда мой милый брат...», «Брожу — не дом же плотничать...», «Занавес», «Сахара» .
Пастернак пишет за границу Цветаевой: «Я тебе написал сегодня пять писем. Не разрушай меня, я хочу жить с тобой долго, долго жить...»

Марина была влюблена в Пастернака, он единственный, кто соответствовал масштабу её личности, градусу её чувств и страстей.

В мире, где всяк
Сгорблен и взмылен,
Знаю -- один
Мне равносилен.

В мире, где столь
Многого хощем,
Знаю -- один
Мне равномощен.

В мире, где всe --
Плесень и плющ,
Знаю: один
Ты -- равносущ

Возлюбленный Цветаевой идеален, совершенен, не сравним ни с кем в этой жизни.

По набережным -- клятв озноб,
По загородам -- рифм обвал.
Сжимают ли -- "я б жарче сгреб",
Внимают ли -- "я б чище внял".

Все ты один, во всех местах,
Во всех мастях, на всех мостах..

В письме подруге Черновой-Колбасиной Цветаева пишет: «Мне нужен Пастернак — Борис — на несколько вечерних вечеров — и на всю вечность. Если меня это минует — то жизнь и призвание — всё впустую» . Но в этом же письме отрезвлённо сознаёт: «Наверное, минует. Жить бы я с ним всё равно не сумела, потому что слишком люблю».

Из письма Цветаевой Пастернаку:
«Борис, сделаем чудо. Когда я думаю о своём смертном часе, я всегда думаю: кого? Чью руку? И только — твою! Я не хочу ни священников, ни поэтов, я хочу только того, кто только для меня одной знает слова, из-за меня, через меня их узнал, нашёл. Я хочу твоего слова, Борис, на ту жизнь. Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это — доля. Ты же — воля моя, та, пушкинская, взамен счастья. О своих не говорю, другая любовь с болью и заботой, часто заглушённая и искажённая бытом, я говорю о любви на воле, под небом, о вольной любви, тайной любви, не значащейся в паспортах, о чуде чужого. О там, ставшем здесь...»
В 2000 году в издательстве «Вагриус » вышла книга «Переписка М. Цветаевой с Б.Пастернаком », куда вошли неопубликованные ранее письма, закрытые Ариадной Эфрон до 2000-го года. Читать их и сладко, и больно. Это язык небожителей, разговор душ, речь, переведённая в высший регистр, взявшая с первых же слов самые высокие ноты.


Из письма Цветаевой Пастернаку от 14 февраля 1925 года : «Борис! 1 февраля, в воскресенье, в полдень, родился мой сын Георг .

Борисом он был 9 месяцев в моём чреве и 10 дней на свете, но желание Сергея (не требование) было назвать его Георгием — и я уступила. И после этого — облегчение. Знаете, какое чувство во мне сработало? Смута, некая неловкость: Вас, Любовь, вводить в семью, приручать дикого зверя — любовь, обезоруживать барса... »
Трудно даже вообразить себе, сколько же надо было Сергею Яковлевичу понять и простить...
Из письма Цветаевой Р. Н. Ломоносовой : «С Борисом у нас вот уже 8 лет тайный уговор: дожить друг для друга. Я, зная себя, наверное, от своих к Борису бы не ушла, но если б ушла — то только к нему» .
Она знает, что им не суждено быть вместе. И хотя в письмах она продолжает надеяться на встречу, сама лирика как бы возражает этим несбывшимся надеждам, пророчески суля «невстречу в мире сём ».

Русской ржи от меня поклон,
Полю, где баба застится...
Друг! Дожди за моим окном,
Беды и блажи на сердце...

Ты в погудке дождей и бед —
То ж, что Гомер в гекзаметре.
Дай мне руку — на весь тот свет!
Здесь мои — обе заняты.

Заняты они были и у него.


Пастернак тоже сознавал их несовместимость (при всей «равновеликости», а, может быть, именно в силу её) и в ответ на шутливый совет жениться на Цветаевой с содроганием говорил: “Не дай Бог. Марина - это же концентрат женских истерик”. И это при всём их запредельном понимании душевных глубин друг друга, многолетней переписке на самой высокой ноте... И когда Пастернак несколько лукаво спрашивает у неё в письме, когда ему к ней приехать, сейчас или через год (когда любят - не спрашивают!), Цветаева великодушно отпускает его. (Знает - всё равно бы не приехал).
Переписка с Цветаевой, накал их эпистолярного романа вызывает ревность жены Пастернака, осложняет отношения в семье.

Из письма Пастернака Цветаевой : “Не старайся понять. Я не могу писать тебе, и ты мне не пиши... Успокойся, моя безмерно любимая, я тебя люблю совершенно безумно... Я тебе не могу рассказать, зачем так и почему. Но так надо ”.
Из письма Цветаевой Пастернаку :
«Последний месяц этой осени я неустанно провела с Вами, не расставаясь... Я одно время часто ездила в Прагу, и вот, ожидание поезда на нашей крохотной сырой станции. Я приходила рано, в сумерки, до фонарей. Ходила взад и вперед по темной платформе — далеко!

И было одно место — фонарный столб — без света, сюда я вызывала Вас. — “Пастернак!” И долгие беседы бок о бок — бродячие.
Тогда, осенью, я совсем не смущалась, что все это без Вашего ведома и соизволения.
“На вокзал” и “к Пастернаку” было тождественно. Я не на вокзал шла, а к Вам. И поймите: никогда, нигде, вне этой асфальтовой версты. Уходя со станции, верней: садясь в поезд — я просто расставалась: здраво и трезво. Вас я с собой в жизнь не брала.
И всегда, всегда, всегда, Пастернак, на всех вокзалах моей жизни, у всех фонарных столбов моих судеб, вдоль всех асфальтов, под всеми “косыми ливнями” (перекличка с первой строкой стихотворения Б. Пастернака “Косых картин, летящих ливмя...”) — это будет: мой вызов, Ваш приход».

Терзание! Ни берегов, ни вех!
Да, ибо утверждаю, в счёте сбившись,
что я в тебе утрачиваю всех
когда-либо и где-либо не бывших!

Ничего не вышло, не выросло из этого романа. Они перегорели в письмах. Повторение его в жизни уже оказалось невозможным. Когда в 1935 году Пастернак и Цветаева наконец увиделись — это были уже совсем не те люди, которые в 1926 году так любили друг друга.

При всей лавине сходств, при массе общих увлечений и привязанностей, в главном, в творчестве — они всегда были врозь. «На твой безумный мир ответ один — отказ» , - вот манифест поздней Цветаевой. «Я тихо шепчу: «благодарствуй, ты больше, чем просишь, даёшь» , - вот кредо позднего Пастернака. Они были антиподами в отношении к жизни.

Керенский и Луначарский

В 1922 году Цветаева знакомится с Александром Керенским — министром, председателем Временного правительства. В Чехии он читал тогда два доклада, на которых Цветаева вручила ему свои стихи о нём 1917 года:

И кто-то, упав на карту,
Не спит во сне.
Повеяло Бонапартом
В моей стране.

Кому-то гремят раскаты:
— Гряди, жених!
Летит молодой диктатор,
Как жаркий вихрь.

Глаза над улыбкой шалой —
Что ночь без звезд!
Горит на мундире впалом —
Солдатский крест.

Народы призвал к покою,
Смирил озноб —
И дышит, зажав рукою
Вселенский лоб.

Керенский был искренне взволнован. В письме Роману Гулю Марина пишет: «Мне он понравился. Несомненность чистоты. Только жаль, жаль, что политик, а не скрипач. Нота бене! Играет на скрипке ».
Спустя полвека, в 1978 году, Нина Берберова опубликовала письма 3инаиды Гиппиус к Владиславу Ходасевичу, где та клевещет на Марину Цветаеву, притом в таких выражениях, которые нормальная женщина ни в какие времена при мужчине не употребляет. По-видимому, письма Ходасевича содержали отголоски грязных сплетен об увлечении Марины Керенским. Можно лишь дивиться тем эпитетам, которыми Гиппиус наградила Цветаеву, воздвигнув тем самым незавидный памятник самой себе.

Для Цветаевой человек всегда значил больше, чем идеология. Она воспевала «Лебединый стан» Белой гвардии и она же любила Маяковского за поэтическую силу, не обращая внимания на трескотню лозунгов в его советских стихах, любила красноармейца Бориса Бессарабова («Егорушку» ). Чувства перевешивали принципы, политические убеждения, жили своей жизнью, «поверх барьеров».
Так же в 1919 году она была увлечена А. Луначарским , к которому пришла на приём с письмом Волошина , просившего оказать помощь голодающим Крыма, и, очарованная его тёплым приёмом и готовностью помочь, придя домой, записывает в дневнике: «Невозможность зла. Настоящий рыцарь и человек» . Казалось бы, что общего — красный комиссар, человек из другого стана...

Эта встреча вдохновляет Марину на стихотворение «Чужому» :

Твои знамена - не мои!
Врозь наши головы.
Не изменить в тисках Змеи
Мне Духу - Голубю.

Не ринусь в красный хоровод
Вкруг древа майского.
Превыше всех земных ворот -
Врата мне - райские.

Твои победы - не мои!
Иные грезились!
Мы не на двух концах земли -
На двух созвездиях!

Ревнители двух разных звезд -
Так что же делаю -
Я, перекидывая мост
Рукою смелою?!

Есть у меня моих икон
Ценней - сокровище.
Послушай: есть другой закон,
Законы - кроющий.

Пред ним - всe клонятся клинки,
Всe меркнут - яхонты.
Закон протянутой руки,
Души распахнутой.

И будем мы судимы - знай -
Одною мерою.
И будет нам обоим - Рай,
В который — верую.

1926 год пройдёт у Цветаевой под знаком Рильке , переписки с ним, а весной 1928 года во Франции она увлечётся молодым поэтом Николаем Гронским .

Гронский

Ему всего 18, почти мальчик. Цветаева только что написала трагедию «Федра» и, как это часто с ней бывало, «наколдовала» себе этими стихами новую любовь к юноше, который мог бы послужить прототипом Ипполита . Это был серьёзный, вдумчивый мальчик несколько аскетичной внешности с высоким лбом и глубокими глазницами (если судить по единственному известному нам портрету).

Они жили по соседству, и однажды Николай пришёл к ней за книгой её стихов, поскольку в продаже их не было. Марина была рада тому, что кому-то нужна, хотя бы и в виде её книг. Они стали встречаться.
Гронский мог бы быть сыном Цветаевой — всего на три года старше Али. Они встречаются в Париже .

Набережная. Место встреч Цветаевой с Гронским

Затем она ждёт его в Пантайяке , где проводит лето с Муром.

Гронский вполне соответствовал цветаевской формуле: «Друг есть действие» . Он исполнял множество поручений и просьб Марины Ивановны — поехать с нею в чешское в консульство, передать записку знакомой, встретить её с летнего отдыха, помочь снять комнату в горах, где отдыхал Гронский, различные поручения бытового характера, требующие мужских рук.
У Гронского произошёл разрыв с невестой, он несчастен, разочарован, и Марина врывается в эту душевную трещину со всей своей безмерностью: «до чужой души мне всегда есть дело». Гронский стал её спутником в прогулках по Медонскому лесу .

Они часто проводят вечера в долгих беседах и чтениях стихов, увлекаются фотографированием: сохранилась целая россыпь любительских фотографий той поры, сделанных Гронским и Цветаевой. Вот некоторые из них:


Гронский находился под безусловным влиянием Марины и, вероятно, любил её, как может любить ученик великого учителя. Он был безотказен и надёжен со своим старинным отношением к женщине, почти годившейся ему в матери, да ещё и поэту. Но Цветаевой, как всегда, виделось нечто большее. И, как всегда, напрасно. К весне 1931 года их пути с Гронским разошлись окончательно, а осенью 34-го Марина узнаёт из газет о трагической и нелепой гибели юноши под колёсами элекрички. У могилы она скажет надгробную речь, а 1935 год начался для неё реквиемом — которым по счёту?

За то, что некогда, юн и смел,
Не дал мне заживо сгнить меж тел
Бездушных, замертво пасть меж стен
Не дам тебе - умереть совсем!

За то, что за руку, свеж и чист,
На волю вывел, весенний лист -
Вязанками приносил мне в дом! -
Не дам тебе - порасти быльем!

За то, что первых моих седин
Сыновней гордостью встретил - чин,
Ребячьей радостью встретил - страх, -
Не дам тебе - поседеть в сердцах!

Что остаётся от человека на земле? Где теперь то, что именуется душой, духом? Возможно ли предугадать роковой финал?

Гронский вовсе не думал умирать. По рассказам родных, он, прервав работу за письменным столом, вышел из дома, направляясь к товарищу. «Иду на несколько минут», - были его последние слова. И Цветаева взяла их как первую строку своего стихотворения. Она пытается проникнуть в тайну молодого человека, которую он навсегда унёс с собой, ища слова для выражения безнадёжного вопроса:

Живешь - не переубедишь!
Ведь в книгах лишь, ведь в сказках лишь
Проваливаются сквозь пол...
Отставив стул - куда ушел?

В рабочем хаосе - с пером
Наперекос - оставив стол,
Отставив стул - куда ушел?

Ее реквием Гронскому, в отличие от "Стихов к Блоку" и "Новогоднего" , - это плач по земному человеку. Те обожествленные поэты улетели ввысь: один - лебедем - в небо, в бессмертье, другой - в "новый свет, край, кров"; этого - нет нигде: ни под землей, ни в небесах:

Опрашиваю весь Париж.
Ведь в сказках лишь да в красках лишь
Возносятся на небеса!
Твоя душа - куда ушла?

В шкафу - двустворчатом, как храм,
Гляди: все книги по местам.
В строке - все буквы налицо.
Твое лицо - куда ушло?

Твое лицо,
Твое тепло,
Твое плечо -
Куда ушло?

Напрасно глазом - как гвоздем,
Пронизываю чернозем:
В сознании - верней гвоздя:
Здесь нет тебя - и нет тебя.

Напрасно в ока оборот
Обшариваю небосвод:
- Дождь! дождевой воды бадья.
Там нет тебя - и нет тебя.

Нет, никоторое из двух:
Кость слишком - кость, дух слишком - дух.
Где - ты? где - тот? где - сам? где - весь?
Там - слишком там, здесь - слишком здесь.

Не подменю тебя песком
И паром. Взявшего - родством
За труп и призрак не отдам.
Здесь - слишком здесь, там - слишком там.

Не ты - не ты - не ты - не ты.
Что бы ни пели нам попы,
Что смерть есть жизнь и жизнь есть смерть,
Бог - слишком Бог, червь - слишком червь.

В душе Цветаевой возникает новый миф — о молодом поэте, который любил её — первую, а она его — последним. Всё было,конечно, по-другому, они уже давно не встречались, и он любил её — не первую, и она его — не последнего, но ей нужен был этот миф для самоутверждения. Ей так хотелось, чтобы её любили — хотя бы в прошлом...
Марина замыслила издать свою переписку с Гронским под названием «Письма того лета» . Когда она узнала, что отец Гронского собирается издать три тома его стихов, сказала: «А лучший том — когда-нибудь будет наша переписка, - письма того лета... Самые невинные и, может быть, самые огненные из всех «Письма о любви» .
В 2003 году в издательстве «Вагриус» была издана переписка М. Цветаевой и Н. Гронского под названием «Несколько ударов сердца».

В нынешнем обществе, заражённом прагматизмом, грубой материалистичностью, постмодернистским ёрничаньем, трудно представить понимающего читателя этих писем. Время совершенно другое. Читая эти письма, понимаешь, как же всё изменилось — быт, бытие, язык, сознание.
Николай Гронский — тот редкий тип русских культурных молодых людей, который практически исчез в катаклизмах 20 века, был перемолот войнами, революциями, репрессиями. В результате такие чудесные качества как душевная тонкость, интеллектуальная чуткость, врождённое чувство чести были почти утрачены. А культура! Какие имена мелькают в этих письмах: Апулей, Рильке, Гёте, Спиноза, Овидий ... Интеллектуальная изысканность, обычная для образованного человека того времени и ныне ушедшая в небытие.
А какой полёт мысли в этих письмах — это и во сне не привидится никому, такие все стали приземлённые, даже поэты. Любовь в союзе с мощным интеллектом — это совсем другая эротика, это для тех, кто понимает.

Окончание

Марина Цветаева. Девять писем
с десятым, невернувшимся,
и одиннадцатым, полученным,
— и послесловием

К столетию Марины Цветаевой
Журнал «Октябрь», №10, 1992
Сканирование и spellcheck – Е. Кузьмина http://bookworm-e-library.blogspot.com/

В основу публикуемой повести Марины Цветаевой в письмах была положена ее непродолжительная переписка с Абрамом Григорьевичем Вишняком.

А. Г. Вишняк (1895 — 1943) был редактором и управляющим делами небольшого литературного и художественного книгоиздательства «Геликон», которое в сентябре 1921 г. возобновило свою деятельность в Берлине. С концом гражданской войны, введением нэпа и установлением дружественных отношений между Советской Россией и Веймарской республикой в Берлине возникает целый ряд издательских предприятий, которые печатали книги русских авторов, живших как в России, так и вне её, обслуживая одновременно и советский, и эмигрантский рынок. Некоторые издательства, в том числе и «Геликон», проставляли на титульных листах своих книг: «Москва/Берлин». Еще в Москве издававшиеся «Геликоном» с 1918 г. книги привлекли внимание критики высококачественным художественным и полиграфическим исполнением. Эту репутацию издательство старалось сохранить и в Берлине. За два с небольшим года берлинского существования «Геликоном» было выпущено около 50 названий книг и журналов, включая произведения А. Белого, Б. Пастернака, И. Эренбурга, А. Ремизова, М. Цветаевой.

Однако экономические условия деятельности издательств в Берлине скоро начали осложняться и в конце 1923 г. настолько ухудшились, что издательства стали одно за другим закрываться. Тяжелый удар по издательствам нанес и введенный российским правительством запрет на ввоз в страну заграничных изданий. После краха своего издательства А. Г. Вишняк переезжает в конце 1925 г. с семьей в Париж, где живет вплоть до немецкой оккупации. 22 июня 1941 г. его арестовывают и отправляют в концентрационный лагерь в Германии, находившийся на границе с Чехословакией. Он погиб от силикоза легких в 1943 г. в Чехословакии, где узники лагеря работали на соляных копях.

(на фото - А.Г.Вишняк с сыном, 1925 г.)

М. И. Цветаева впервые услышала о Вишняке скорее всего от И. Г. Эренбурга, дружившего с издателем и активно сотрудничавшего с ним. По рекомендации Эренбурга «Геликон» выпустил в начале 1922 г. книжку стихов Цветаевой «Разлука», дабы помочь ей собрать деньги на поездку к мужу, попавшему после поражения Белой армии в Прагу.

Личное знакомство Цветаевой с Вишняком состоялось буквально на другой день по приезде Цветаевой 15 мая 1921 г. в Берлин. Эренбург пригласил его отобедать в пансионе «Траутенау-Хаус», где остановилась Цветаева и где жили сами Эренбурги. С этого дня у Цветаевой завязались с Геликоном (в Берлине было принято называть издателей именами их заведений) близкие отношения. Она часто приходила в контору «Геликона», неизменно с дочерью Алей, иногда читала сотрудникам восхитительные записи из Алиного дневника (см. описание Геликоновой конторы глазами девятилетней Али в книге: А. Эфрон. О Марине Цветаевой. М., 1989).

А. Г. Вишняк, не лишенный поэтического вкуса, восхищался Цветаевой как поэтом. Он с энтузиазмом взялся за издание ее сборника стихов «Ремесло», предложил ей перевести повесть «Флорентийские ночи» Г. Гейне, убеждал Цветаеву сделать книгу прозы из ее дневниковых зарисовок московской жизни 1917—1919 гг.
Однажды Вишняк посвятил Цветаеву в свою семейную драму — увлечение жены, которую он обожал, другим,— рассказал ей о своих душевных муках, ища сочувствия и утешения. Он, по-видимому, не предполагал, на какую благодатную почву падут его исповеди. Цветаевой, движимой всепоглощающей страстью любить, показалось, что она нужна человеку. Да и Вишняк давал понять, что не равнодушен к ней. Трудно сказать, насколько искренне Вишняк был увлечен Цветаевой. Человек аристократической стати и мягкой обходительности, столь импонировавших женщинам, он, по некоторым свидетельствам, пользовался репутацией сердцееда.
Как бы то ни было, возникшее взаимное притяжение перешло в почти ежевечерние долгие прогулки с чтением стихов, беседами, признаниями. Полетели цветаевские письма, писанные ночами после встреч, полились стихи, обращенные к возлюбленному.

Влюбленность поэта длилась всего несколько недель. Все произошло (и будет еще не раз случаться впоследствии) по как бы заданному кругу: Цветаева влюблялась в выдуманного человека, пыталась оторвать его от земли и унести в свои заоблачные духовные выси, а потом вдруг обнаруживала, что этот человек вовсе иной породы. Наступали горькое прозрение и расплата за «попытку жить». Этот трагический жизненный сюжет и составляет пафос «Девяти писем...», как, впрочем, и многих других цветаевских произведений.

31 июля Цветаева, разочарованная и опустошенная, уезжает с дочерью в Прагу. После непродолжительной спорадической переписки с Геликоном (в основном делового характера) Вишняк, к которому, кроме неприязни, Цветаева уже больше ничего не испытывает, исчезает из ее поля зрения. Однако спустя чуть более десяти лет Цветаева воскрешает его в образе одного из двух (правда, безымянных) действующих лиц «Девяти писем...».

Как упоминалось, в основу этого короткого повествования о трагическом разминовении душ легли девять писем Цветаевой к Вишняку лета 1922 г. и одно его ответное письмо, присланное в конце октября того же года. «Девять писем...» были частью более широкого замысла автора: издать по-французски небольшой сборничек из двух вещей, объединенных общей темой обреченности поисков абсолюта в «земной, любви».

К реализации замысла Цветаева приступает в 1932 году. Как раз в этот период она пытается пробиться к французскому читателю. В сборник мыслилось включить «Девять писем...» и «Письмо к Амазонке» — написанное по-французски эссе, обращенное к американской писательнице Натали Клиффорд Барни, известной парижской «амазонке». Французский язык, который не был для Цветаевой каждодневным, давал ей, по-видимому, какую-то дополнительную свободу выражения.

Из отобранных писем она составляет русский текст повести и переводит его на французский язык, снабдив письма в ряде мест ремарками и комментариями, отразившими ее реакцию на события десятилетней давности. Цветаева дополнила повествование сценой «Последняя флорентийская ночь» и послесловием. Однако эта работа так и осталась неопубликованной при жизни поэта.
7 марта 1933 г. Цветаева пишет своему чешскому другу А. Тесковой:
«Стихов за зиму писала мало: большая работа о М. Волошине и перевод своей собственной вещи на французский: 9 (своих собственных настоящих) писем и единственное, в ответ, мужское — и послесловие: Postface ou Face Posthume de choses (Послесловие, или Посмертное слово вещей, фр. — Ю. К.) — и последняя встреча с моим адресатом, пять лет спустя, в Новогоднюю ночь. Получилась цельная вещь, написанная жизнью. Но с моим обычным везением — похвалы (французов) со всех сторон, а рукопись лежит. И очевидно будет лежать, — как мой французский Мóлодец, иллюстрированный Гончаровой».

Эта французская миниатюра увидела свет лишь в 1983 г. благодаря стараниям итальянской славистки Серены Витале, которая осуществила первоначальный цветаевский замысел — издать по-французски под одной обложкой «Девять писем...» (повести публикатором было дано название «Флорентийские ночи») и «Письмо к Амазонке».

Двумя годами позднее под тем же названием — «Флорентийские ночи» — повесть была опубликована в русском переводе в журнале «Новый мир» (1985, № 8) по тексту французской машинописи с авторской правкой, хранящемуся в ЦГАЛИ.

Новый перевод сделан по копии той же машинописи. Он впервые выполнен с учетом дневниковых записей Цветаевой и, в сущности, воспроизводит в основной своей части оригинальный русский текст с его особенным языком, от которого отталкивалась Цветаева, создавая французский вариант.

Письмо первое


17-го июня 19...

Мой родной! Книга, которая сейчас — Вашей рукой — врезалась в мою жизнь — не случайна* (*«Флорентийские ночи» (сноска М. Цветаевой). Прочтя на обложке его имя — обмерла.
Вы сами не знаете — Вы ничего не знаете — до чего всё правильно. Но Вы ничего не знаете, Вы только очень чутки (не сочувственно, чувствуя не душой,— как волк: всем востромордием, не сердцем,— ощупью) — в какие-то минуты Вы безошибочны.
Я не преувеличиваю Вас, все это в пределах темнот (которые беспредельны: самое беспредельность) — мехов и шкур (все тот же волк приходит на ум — видите?)
Я знаю Вас, Вашу породу, Вы больше вглубь, чем ввысь, всегда будет погружение в Вас: не подъем — говорю лишь об ощущении направленности.
Погружение в ночь (точно по лестнице — с одной ступеньки на другую,— которой никогда не будет конца).

Погружение в самое ночь. Поэтому мне с Вами так хорошо, без света. («Деревня в сорок светильников...» С Вами — я деревня без единого огонька, может, большой город, а может, и ничто — «была когда-то...» Я Вам ничем себя не обнаружу, ибо гасну дотла.) ...Без света: в голосах (как в мехах!). Поэтому во все такие часы Вашей жизни Вы будете — со мной, присутствующим в отсутствии.

Есть люди страстей — чувств — ощущений — Вы человек дуновений. Мир Вы воспринимаете накожно: это не меньше чем: душевно. Через кожу Вы воспринимаете и чужие души, и это верней. Ибо в своей области Вы — виртуоз. Вам не надо всей руки в руку, достаточно одного — даже смутного — желания. Чуткость на умыслы. Гений умысла. Мгновенное схватывание умысла. Инстинкт. Звериный инстинкт. (Если бы знала, что все так просто!)

Возле Вас я, бедная, чувствую себя оглушенной и будто насквозь промороженной (привороженной). (Не делайте из меня глухую или немую: я не есмь, что же до слепости — вспомните Гомера.)

Я не преувеличиваю Вас в своей жизни — Вы легки даже на моих пристрастных, милосердных, неправедных весах. Я даже не знаю, есть ли Вы в моей жизни? В просторах души моей — нет. Но в том возле-души, в каком-то между: небом и землей, душой и телом, в сумеречном, во всем пред-сонном, после-сновиденном, во всем, где «я — не я и лошадь не моя» — там Вы не только есть, но только Вы и есть.

Вы слегка напоминаете мне одного моего друга — несколько лет назад — благодаря которому я написала много стихов, враждебных всем как не мои и близких только — всей его породе. Но я не хочу сейчас говорить о нем, я его давно и совсем забыла, я хочу сейчас радоваться Вам и тем темным силам, которые Вы из меня выколдовываете. Колдун-открыватель родников может и не сознавать: ни своей силы, ни достоинства ключа. Это — случайный дар и посему чаще всего достается неведающим и неблагодарным. Как все дары: кроме дара души, которая есть не что иное как сознавание и узнавание. (Для смеха: если Вы — ключелов, то я Крысолов из немецкой легенды, уводящий своей флейтой крыс и детей, а, может, заодно и ключи!)

Последние годы я жила такой другой жизнью, так круто, в таких ледяных задыханиях, что сейчас руками развожу: я???
Мне от Вас нежно (человечно, женственно, зверино) как от меха. Другие будут говорить Вам о Ваших высоких духовных качествах, еще другие — о прекрасной внешности. Может быть. — А для меня — огненность (лисьего хвоста). Но мех — разве меньше? Мех — ночь — логово — звезды — завывающий голос (голос-волос ) — и опять просторы...
Мой нежный... (от присутствия которого мне нежно: дающий мне это великое блаженство: быть нежной, нежить руки...).

Письмо второе


19 июня, ночь.

Вы высвобождаете во мне мою женскую сущность, самое темное и скрытое во мне. Я не становлюсь менее зоркой.. Зоркость не убита, но блаженное право на слепость.

Мой нежный (от которого мне...), всей моей двуединой сущностью, вдвойне и неразрывно единой, всей моей сущностью двуострого лезвия (одаренного утешающей добродетелью ранить только себя) я хочу к Вам — в Вас : как в ночь. — «Стихи и сон!» а проще: прочесть и уснуть — (Ваши слова,— все помню). Как многие увидели во мне только стихи.

Всё через душу, дружок, и всё обратно в душу. (Самопитающийся фонтан. Великие фонтаны Великого Короля.) Только шкуры — нет. Вы это знаете, с Вашей звериной, гениальной ощупью. (Мой «сплошной мех».) Мех не только зверь,— и хвоя, ель, любимый можжевельник...
А если в окрасках: Вы — карий. Как Ваши глаза.

Мой родной, таких писем я не писала никому (с тех пор как перо стала держать — нет, как перо держит меня,— нет, даже до пера, когда на мне еще были ангельские перышки! — всем, всегда. Поверьте мне).

Все знаю, Человече, — и Вашу поверхностность, и легковесность, и пустоту, но Ваша безграничная звериность мне безгранично дороже других душ. Вы так хорошо знаете, что такое холодно, жарко, хотеть есть, пить, спать. За Вашей пустотой — пустота, которую нельзя представить иначе как заполненную звездами или атомами, то есть населенную живыми мирами. Будьте пусты сколь Вам будет хотеться и мочься: я — жизнь, не терпящая пустоты.

Моё дитя (позвольте так...) — мой мальчик! Если я иногда не отвечаю в упор, то потому что иных слов в иных стенах нельзя говорить, не терпит, в иных стенах, сам воздух. Стены — всё терпят и ничего им не делается, они — единственное, чего я не терплю и от чего я больше всего натерпелась. Ибо знайте: та, которую Вы видите только словесницей, в большие часы жизни — тот спартанец с лисенком: помните? (Позвольте повеселиться: с целым выводком лисенят!)

Не знаю, залюблены ли Вы (закормлены любовью) в жизни — скорей всего: да. Но знаю — (и пусть в тысячный раз слышите!) — что никто (ни одна!) никогда Вас так не....... И на каждый тысячный есть свой тысяча первый раз. Моё так — не мера веса, количества или длительности, это — величина качества: сущности. Я люблю Вас ни так сильно, ни настолько, ни до..., — я люблю Вас так именно. (Я люблю Вас не настолько, я люблю Вас как .) О, сколько женщин любили и будут любить Вас сильнее. Все будут любить Вас больше. Никто не будет любить Вас так. Если моя любовь остается исключительной во всех жизнях, то исключительно благодаря двуединству в ней любимого и меня. Поэтому ее никогда и не принимают за любовь.

«Любите меня великим, любите меня красивым, любите меня всяким!». Я же всегда хотела, больше — требовала, чтобы любили меня — такой, какая я есть,— за то, что я есть,— потому, что я есть. Не за то, какой, по-Вашему, я могла бы, должна бы, должна была быть. Пусть во мне любят — меня, а не идеальное и ложное существо, плод воображения того новоявленного поэта третьего разряда, который именно так и любит, коль скоро не отродясь — поэт, не отродясь — мыслитель. По мне, лучше быть сфотографированной, отраженной, повторенной, данной в невыгодном свете равнодушным объективом, чем написанной, то есть данной в выгодном свете, одушевленной художником, у которого не известно, есть ли душа? и рука которого зачастую в руках какой-нибудь одной мании.

Не делайте меня хуже, чем создала природа — или делает зеркало — это всё, о чем я смиреннейше прошу художника и любящего. — «Лицо — лишь отправная точка».— Да, но хорошо ли Вам известна моя (своя) направленность? Чем бы я в конце концов стала, до чего бы я в конце концов поднялась, если бы..? Можете ли Вы хотя бы следовать за мной — Вы, хотящий обогнать меня, чтобы вести за собой? Великий мастер может явить идеальное, ибо он являет то, что долженствует быть, реальное в потенции. Высокую реальность. Всем же остальным, заурядным мастерам в искусстве и любви, дано только списывать (живописуя, любя) с натуры. Явите «меня» — если можете.

Я всегда предпочитала быть узнанной и посрамляемой, нежели придуманной и любимой. Посмотрите на меня всею зоркостью Ваших глаз или идите «творить» Вашу подругу, которая будет Вам за это только признательна и которая будет узнавать себя в каждом из Ваших «портретов», ибо она не знает самое себя — просто потому, что в ней нечего знать. Ничто, годное для любых форм. А я, я уже сотворена и сотворил меня Бог. Довольно и одного творения. Такого творца.

Меня могла бы осуществить только любовь того, кто избрал бы меня из всех существ — прошлых, настоящих, будущих; мужских, женских; водяных, огненных, воздушных, земных, небесных. И прочих - на других планетах!
Вот я какая. Если я Вас огорчаю — простите, что я есмь.

Подумать только, если бы мы были вместе, я бы так и не знала того, о чем только что Вам поведала!
Как всё находит разлука. Как всё сводит отдаленность!

Мой маленький! Сейчас четыре часа утра, я с Вами, лбом в плечо, я бы все свои стихи (бывшие и будущие) отдала Вам: не как ценности,— как вещи, которые Вам нравятся.
— И еще это — хотите?
Верность: невозможность иначе. Остальное — Люцифер (гордыня) и Лютер (долг). Как видите, учусь у сердца.

И возьмите меня как-нибудь на целый вечерок с собой. Чтобы я немного забыла Вас, обретя. Чтобы мы несли Вас вдвоем.

Письмо третье


Когда я только что сидела с Вами на той бродяжной скамейке — скорее поврозь, чем рядом — у меня душа разрывалась от нежности, мне хотелось взять Вашу руку к губам, держать, так, долго — так долго...
Скамья отказная,
Скамья бродяжная...
(Отказ. Это богатство бедности, так чудно дающее одним только словом две вещи, одним только звуком — два смысла, расширяя его и обогащая!)

Но Вы видите: мы расстались... галантно (Первые птицы! Наш невозможный час!). Я могу без Вас, я не девочка и не женщина, мне не нужны ни куклы, ни мужчины. Я могу без всех, но, может, в первый раз мне хочется не мочь.

Может быть Вы скажете: — Такой мне Вас не нужно (слабой, как все другие, и куда менее миловидной). Иду и на это! На одно не пойду: обман. Я хочу, чтобы ты любил меня всю, какая я есть. Это единственное средство быть любимой — или нелюбимой. Чувствую себя Вашей (Вас не чувствую моим). Уже не боюсь слов, не бойтесь и Вы, ибо это важно только для меня и никогда не будет — для Вас. Когда возобновятся все ваши перекрестные крутежи, я сделаю прыжок, как прыгают с лодки, которая потом вальсирует. О боли моей Вы не будете знать. Не останется даже пустоты, потому что я не занимала никакого места в Вашей жизни. Что до «душевной пустоты»,— чем душа пустее, тем полнее наполняется. Имеет значение лишь пустота физическая. Пустота вот этого стула. В жизни Вашей не будет стула, пустующего мной.

Наш век с Вами — час, который уже проходит. И мне нужно от Вас только одного: Вашего разрешения любить Вас: только вот этих сухих слов: «Люби меня как хочешь и как не хочешь: всей собой».

Я ведь говорю не о жизни, не о беге часов. Знаю, что всё жизни и все часы заняты, и я вовсе не хочу посягать на право собственности (одинаково презираю и права и собственников). Любовь моя не соответствует никакому времени, никакому месту. Она никогда не будет вхождением в такую-то комнату в такой-то час. Она есть выход из всего, начиная с моей собственной кожи! Когда она кончается, наступает великое возвращенье в себя самое. Пока я Вас люблю, Вы всегда будете находить меня между собою и мной; никогда в Вас или во мне. В пути, как струя фонтана или поезд. Какое время когда вмещало любовь, ведь сама душа изливает ее целыми потоками (я тебя люблю невместно! — где? в моем теле!), ведь ее первое слово — «всегда», а последнее — «никогда». Полночь не более её час, чем полдень, — все это из словаря влюбленных, из обихода — такого расхожего! То, что время вмещает, думая что вмещает любовь — нечто иное. Отказ любить. Дорога, кончающаяся комнатой — ложна, и именно по ней я никогда не давала бежать своим ногам.
Я говорю о Вашем разрешении на внутренний разбег, ибо и его могу сдерживать. Сдерживаю. (Уже не сдерживаю!)
Мне нужно от Вас: моя свобода к Вам. Мое доверие. Мне нужно от Вас: моя любовь к Вам, Вами принятая. — И еще: знать, что Вам от этого не смутно.

Небо совсем светлое. Над колоколенкой слева — заря. Это невинно и вечно. Я тебя люблю сейчас, как могла бы любить твоего сына, кем ты должен был бы быть.
Не думай, что я миную в тебе простое земное. Люблю тебя всего — с глазами, с улыбкой, с повадками, с твоей исконной, родной, прирожденной ленью, со всем твоим темным (для тебя, не для меня) началом души: жаления, страдания, отдачи. Что это не на меня, не из-за меня идет — ничего. Я для себя от тебя хочу так многого, что ничего не хочу. (Лучше не начинать!)

Только знай — мой недолгий гость — что никто и никогда тебя...(не настолько, а так. Таким образом, так именно, так по-моему ). И что я отступив от тебя, уступив тебя: как всё всем, всякому — дорогу, никогда от тебя не отступлюсь.

Рассвет. Я сейчас совсем спокойна, как мертвая, и в этой полной ясности утра и головы говорю тебе: «с тобой мне нужны все тесноты логова и все просторы ночи. Вся ночь вне и вся ночь внутри».
Какое бесправье — земная жизнь! Какое сиротство!

Жму твою руку к губам. Пиши мне, пиши больше. Буду спать с твоим письмом. Мне необходимо от тебя что-нибудь живое. Все небо в розовых раковинах. Если небо — пляж, что тогда море? Это самый нежный час. Спи спокойно. Первые шаги на улице, наверное рабочий. — И птицы.

Рассвет какого-то июньского дня, суббота.

Письмо четвертое


Несколько слов в Ваш утренний сон: только что рука от нежности все-таки не удержала пера.

У меня к Вам еще два камня, две блаженных горы на сердце — колеблюсь — нужно, чтоб знали, но — если Вы человек — Вам не может не сделаться больно. Буду ждать. Не камни: две лютые мечты, неосуществимые в сей жизни, немыслимые в той, врожденная; до меня рожденная жажда, самая тайная жажда моего существа, запечатанная, как колодец камнем Рёнгштаттена, дабы Ундина не смогла возвратиться в лоно свое: обрести себя . (Все врожденное есть до-рожденное. Наша врожденная жажда — наше родимое море.)

Эти две жажды теснейше связаны: нет одной без другой. То для чего я на свет родилась и без чего мне надо будет уйти.

Кто знает? — Было однажды у Вас — при мне — слово, которое уже тогда (мы увиделись мельком) ожгло меня болью. (Не забудьте: живу наперед, опережаю жизнь!)
Когда-нибудь это письмо будет для Вас так же ясно, как эти буквы. Но будет уже поздно.

Утро того же июньского рассвета.

(Только у большого человека такое письмо не вызовет самодовольной улыбки. У большого — вообще и у большого в любви. Казановы, от меньшего — плакавшего!) Посмертная пометка.

Письмо пятое


25 июня, воскресение.

Дружочек! Рвусь сейчас между двумя искушениями: Вами и солнцем. Две поверхности: песчаная — этого листа, и каменная — балкона. Обе чистые, обе жесткие и обе усыпляют. И одолевает песчаная!

Вчера не горел свет, и я руки себе грызла от желания писать Вам (от ярости, что не могу). У меня были такие верные, такие вещие — в упор — слова о Вас, к Вам. Неслось и неслось, как поток. Это был самый мой час с Вами, час, который у меня отобрали, украли, с клочьями вырвали. Я лежала на полу — и рычала, как собака.
Я сейчас поняла — с другим у меня было р, моя любимая (мужественность!) буква:
мороз, гора, герой, Спарта (зверенок-лисенок!): все прямое, твердое, крепкое во мне.

А с Вами: шепотá, жжение, малодушие, тишина и — больше всего — «дружочек»!

Мой родной дружочек, знаю, что это безобразие с утра: любовь вместо рукописей. Но это со мной так редко, так никогда ! Все боюсь, что это мне во сне снится, что проснусь и опять: гора, герой...

Письмо шестое


26 июня, ночь.

Родной, то, что сегодня слетело на пол и чего Вы даже не увидели — так скоро я его спрятала, было письмо к Б.

Сейчас, когда я пишу это, Вы спите. Боже, до чего я умиляюсь всеми земными приметами в Вас! Усталостью (тигрино-откровенными зевками), зябкостью («не знаю почему — зубы стучат» — у подъезда,— я же знаю: потому что три часа бродил со мной по пустым улицам города и не менее пустынным проспектам моих мыслей. Без единой чашечки «обычного кофе» для тела и без единой улыбки — для души.).

До чего Вы меня умиляете внезапной, еженощной (но непременной) прожорливостью и...
— Но Вы из меня делаете какое-то животное!
Не знаю. Люблю таким.

И еще — меня сейчас осенило. Вы добры: Вам часто жаль того, что необязательно случается с Вами. И еще в Вас есть болевая возбудимость: Вам часто больно и необязательно от чего-то физического. (У меня болит. Что у меня болит? Палец? Нет. Голова? Нет. Зубы? Нет. Тело не болит. Вот что: душа.)

Мой родной мальчик, беру в обе ладони Вашу дорогую головочку — как странно чувствовать вечность черепа через временность волос, вечность горы через временность травы... Теперь слушайте, это настоящая жизнь. Вы спите, я вхожу. Сажусь на край этой огромной кровати — русла реки нашего сна, этой огромной реки сновидений, замечаю свешивающуюся руку, завладеваю ею (такой не мой глагол), несу ее (такое мое действие!) к губам... Вы приоткрываете глаза.

Я Вам рассказываю — всякие нелепости, вы смеетесь, я смеюсь, смеёмся. Ничего любовного: ночь наша, что хотим, то и делаем. И счастливая — такая счастливая, что не влюблена — что могу говорить — что не надо целоваться — из чистейшей благодарности: я Вас целую.

Вы прелестно целуете (уничтожьте мои письма!) — так человечно. В этом больше всего ощущается Ваша душа. (Как я не догадалась раньше: зверь — что может быть одушевленнее зверя? 1) ведь стоит только в animal убрать l , чтобы получилась душа . 2) ведь он на целую букву больше души. А если серьезно: зверь — по самой своей сути существо одушевленное. Почти душа.).

С вами не смутно (тяжелой смутой), ничего муторного. Мы не в неведомой стране. Хорошо, очень хорошо, еще лучше, сверх-сил хорошо... Оставаясь при этом собой. Это не зло-деяние, а добро-чувствие и раньше всего: добродушие. Да, Вы добродушны. Вы не враг, не сопреступник. Товарищ. Тьмы Вы сюда не вносите. Только темноты.

Как я бы хотела, как я бы хотела — ведь это нежнейшее, что есть! — Вашего засыпания, какой-нибудь недоконченной фразы, вязнущей во сне, всей предсонной нежности с Вами. Чтобы лучше любить. Ибо тогда души безоружнее и значит более достойны любви.
(«Предсонье..... разоруженье душ»...).

Милый друг, я только в самом начале любви к Вам — еще ничего не было (всё будет!) Я только учусь. Вслушиваюсь!

Я бы хотела многих Ваших слов, никогда не скажу каких. Чувство: ничего не опережать, заострить внимание (напряжение ума), замереть, чтоб услышать Вашу жизнь (рожденье?). Вся любовь — огромное ухо (меня подмывает сказать: слух — рыб) и как раз поэтому она слепа: ничего не видеть (не знать), чтобы все слышать (понимать). («Бабушка, бабушка, отчего у Вас такие длинные уши? — Чтобы лучше слышать тебя, дочка». О, какие у любви длинные, предлинные уши!)
Уши в сторону — из этого может вырасти подлинно огромное, но все можно повернуть самовольно, исказить. Посему давайте замрем.

Придет час, когда мне будет не до смеха — ах, знаю! — но это еще не скоро, и ни от чего в мире, включая Вас,— ни от Вас самих не зависит отдалить или приблизить его.
Это — будет еще одной ступенью бесконечной лестницы: ночи.

Дружочек, загодя предупреждаю: не обманывайтесь внешними признаками: руки и губы нетерпеливы, это — дети, им нужно давать волю (чтобы не мешали!), но не они (губы и руки) играют главную роль: выигрывают. Это будет только переход к.

Спокойной ночи. Прочтите это письмо на ночь, и тут же — выпадающим от сна карандашом — несколько слов мне, не думая.
Сегодня вечером в кафэ мне на секунду было очень больно. Вы невинны, это я безмерна, Вам этого не нужно знать.

Спите. Не хочу ввинчиваться в Вас как штопор, ничего не хочу преодолевать, ничего не хочу хотеть. Если всё это — замысел, а не случайность, не будет ни Вашей воли, ни моей, вообще — не будет, не должно будет быть — ни Вас, ни меня. Иначе — ни складу, ни ладу. «Милых мужчин» — сотни, «милых дам» — тысячи.

Письмо седьмое


28 июня, ночь.

Мой дорогой друг! — Ибо сейчас обращаюсь к безразличной привязанности. Хотите правду о себе, правду, которую Вы никогда не услышите от любящей Вас души, тем менее от не любящей.

Мы сейчас сидели за столиком. Вы слушали музыку, и стихи, и меня. Теперь я дома и одна и думаю. И первая мысль: это человек прежде всего наслаждения. О, не думайте: «наслаждение» — я беру это слово во всей его
тяжести и оттого, что я его так беру — мне больно, ибо это — неизлечимо. Не наслаждение: женщины, бега и прочие плотские банальности, а: растение, звук, свет. Всё доходит, но исключительно через шкуру, которая у Вас бесконечно глубока и которая, боюсь, у Вас вместо души. Всё Вас гладит, всё по Вас — как ладонью. Мне любопытно: чем Вы слушаете Бетховена? Не говорите: не люблю. Боюсь слишком явной расщелины, ибо бетховенское: «через страдание — к радости» — моё первое и последнее на земле и на не-земле!

Ладонь — люблю, вся жизнь — в ладони, но поймите меня! — нельзя — только ладонь! И есть вещи больше «жизни»!

Служат ли Вам твердая тыльная часть ладони, сила пальцев, упругость кисти? Любить тёплое, гладкое, мягкое — велика заслуга! Лучше уж оставаться в материнской утробе.
Стихи Вы любите — даже не как цветы: как духи: приятность, без которой можно обойтись. Разрывается у Вас от них душа? Боль — что она в Вашей жизни? (В моей — всё.) Мой любимый! Если бы это окончательно было так на все дни Вашей жизни, я бы нынче не говорила этих слов, как ничего не говорят стихотворцу, у которого все стихи — одинаковые нули. Но я еще в Вас верю! Я хочу для Вас боли, но не грубой, когда поленом или железкой по голове и человек тупеет или погибает, а такой: по жилам как по струнам. Как смычок! И чтобы Вы за этот смычок — отдали последнюю душу. — Чтоб Вы жили в ней, поселились в ней совершенно по своей воле, чтоб Вы дали ей в себе волю, отдали все то место в Вас, занимаемое наслаждением, чтоб Вы не разделывались с ней в два счета (вечно-мужским): «больно — не хочу». Чтобы Вы, сплошная кожа (со всей глубью Вашего кожного покрова), в какой-то час жизни стояли — без кожи. С содранной кожей, живым мясом наружу.

Я не хочу, чтобы Вы — такой — такой — такой — (все восторженные эпитеты, какие только найдете) в искусстве, миновали что бы то ни было «потому, что оно причиняет боль». (Должно быть больно, иначе это «оно» — чем бы оно ни было — не существует, не имеет права называться «оно», оно меньше, чем ничто.) Вы не любите (не хотите) Бетховена и Вам чужд Микеланджело — пусть это будет сила в Вас, а не слабость, преодоление через знание, а не закрывание глаз и затыкание ушей — жалким страусом в пустыне наслаждения! (Ничто так не вызывает у меня представления о наслаждении, как песок, и ощущения песка, как наслаждение. Думал утонуть в море, в целом море, а стал задыхаться в сухом, бесконечно раздробленном, чему никогда не быть целым.)

Ах, мой маленький! Перечисляя Ваши звериные качества («Вы так хорошо знаете, что такое холодно, жарко...»), я забыла одну существенность: что-такое-страшно. Ибо именно страх заставляет Вас не любить Бетховена, тот самый страх, заставляющий выть волка на луну, собаку — под роялем.

Я не могу Вас слабым, потому что не смогла бы Вас любить. (Любить презирая — для других!)
Будьте слабым в проявлениях, что называется, личной жизни, но есть жизнь без проявлений, и она не терпит ни слабости, ни личных вольностей. Вспомните, что эпикурейцы из всех искусств жизни лучше всего умели умирать. Эпикурейство обязывает. Будьте...

Это слово случайно осталось последним. Это слово не случайно осталось последним.

Бесконечно (не вдоль времени, а вглубь того, у чего нет времени, что не есть время, что есть не-время) — бесконечно! Вы мне дали так много: всю возможность человеческой нежности во мне, столько сожалений, столько желаний... Сделайте так, чтобы Ваша грудь — эта клетка из прутьев ваших ребер — меня вынесла, — нет! — чтобы мне было просторно в ней, — нет! — чтобы я растворилась в ней, расширьте ее, раздвиньте себя — не ради меня: случайности, а ради всего того, что через меня в Вас рвется.

Возьми меня с собой в твой самый сонный сон, я буду очень тиха: только сердце. Мне так бы хотелось однажды — («однажды жила-была» — всю мою жизнь только и было что «однажды жить-будет», однажды, которое будет так же сомнительно, как было до него...). Слушай, я непременно хочу, понимаешь? — (я — нет: глагол, время, наклонение так мало мои!). Я непременно хочу в какой-то день увидеть тебя спящим — день, который был бы ночью, — иначе это будет жечь меня (тоска по тебе, спящему, Спящему красавцу) до самого моего последнего часа.
Поцелуй за меня мою вторую тоску.

Пометка на полях: («У надежды есть крылья». Мои же надежды — камни на сердце: желания, которые, не успев стать надеждами, были отродясь, дородясь — безнадежностями, грузом, груженым грузовиком,
Дай мне Бог никогда ни на что больше не надеяться!).

Письмо восьмое

2-го июля, ночь.

Милый друг! Как Вы похожи на Ваше письмо (читала его более внимательно, чем Вы — писали). Все та же линия наименьшего сопротивления.
Мне нравится Ваше письмо: перечитывала его за два дня — четыре раза. Я бы одно только хотела знать: для меня ли Вы его писали или для себя?

Не гребя, по течению, на спине — Вашей и волны. Как это у Вас еще хватило силы держать перо? (Не силы — действенности!).

Все места, которых сразу не разобрала, так и остались темными. Утешаюсь тем, что там, должно быть,— самое любовное. Вы зря считаете Ваше письмо «косноязычным». Все абсолютно связно, плавно, плывуще. Не заика тот, кто запинается нарочно. Ничего темного, кроме почерка. — А вы уже вообразили, что тонете в лирическом потоке?

Вы любите слова, Вы к ним нежны, и Ваша нежность ко мне — на самом деле к ним. Я не знаю, любите ли Вы глагол, требующий большего, требующий всё. Но точно знаю: Вы любили меня через мои стихи. Другие любили мои стихи через меня. В обоих случаях скорее терпели, чем любили. Чтоб было совсем ясно: меня всегда было несколько больше для людей, со мной соприкасавшихся: «несколько» — читайте: на бóльшую половину, на еще одну меня или меня живущую или живущее во мне моими стихами. Никому не приходило в голову, что это — два лика одной и той же силы, силы, способной принимать тысячи ликов и быть тем не менее единым целым. Но у Вас уже напрягается чело — от благородного усилия сосредоточиться — и также напрягаются желваки — от не менее похвального усилия подавить неудержимую зевоту.

Впрочем, как говорят немцы, «ich schenke es Ihnen » (по-французски: я Вам это прощаю). Подарите мне в ответ мундштук — только чтоб ни из янтаря, ни из серебра, ни из пенки, ни из слоновой кости, ни из всего, что пахло бы обладанием. Я свой вчера потеряла, во время большой прогулки с Б. Список моих просьб растет (По слову одной женщины-поэта: «Сколько просьб у любимой всегда! У разлюбленной просьб не бывает»... В данном случае — сколько просьб у любящей !).

Вчера с иронической рыцарственностью весь вечер защищала Вас. Все упреки к Вам — справедливы, но это мое дело, а не их — ведь ни у кого не хватило души (простодушия!) пострадать от Вас, кроме меня. «Из-за него мы теряем время!» «Из-за него» я теряю — большее.

Есть нежные слова в Вашем письме, гладящие по сердцу: слова-ладони. С таким письмом хорошо спать. — Спасибо. И праведные слова — в моём: которые должны выправить Ваше сердце: слова-вербные ветви. С таким письмом хорошо бодрствовать. Благодарите.

По Вас не скучаю — пока, но (знаю себя) через три дня бы заскучала. (У меня свой счетчик разлук.) И потом — Вы дома, очень думать о Вас значило бы — и Вас заставить подумать обо мне, то есть из дому — увести на воздух, высвободить Вас. А я против даже самого освободительного насилия.

А если сами думаете обо мне — Вам меня уводить не приходится, я уже уведена из всех земных мест и из самой себя к единственному, до которого мне никогда не дойти. (Какое малодушие говорить Вам такое!) И для вящей точности и дабы не обременять Вас — даже тенью ответственности: я уродилась уведенной !
Продолжайте писать мне. Второе письмо — испытание. Испытайте себя!

«Нежность на исходе» (от растраты). Это глубоко и правильно, но это не все. И смотрите: от «на исходе» (нежности или всякой другой силы) — неизбывность. Чем больше даём, тем больше остается, начинаем растрачивать — тут же прибывает! Вскрываем жилы — свои — и вот мы — живой родник.

Я бы хотела прочесть Ваши стихи.— Дадите? — Прочту внимательно и скажу правду. (Правда! какой прелестный соблазн для любителя и любимого, которые только и живут тем, что скрывают её от себя. Оттого, видно, и не дал. Пометка на полях.)
Вы, конечно, не напишете мне ни строчки — потому что у Вас есть мои стихи. Вы вроде ребенка, которого учат ходить, соблазняя яблоком — протягивают, но не дают, так как стоит ему завладеть яблоком, он больше не сделает ни шагу. Вы это яблоко заполучили.
Вы не напишете мне: днём — море, вечером — сон.
Когда я уеду — и вот, не знаю, что дальше. Вижу себя, глядящую (согласно Вашему определению, возможно, это так и есть) вполоборота, через плечо, но не на Вас, дружочек: на себя — эту, которую я уже начинаю преодолевать.

Мой родной! Завтра или послезавтра спрошу Вас, что в точности Вам снилось во втором часу ночи, нынче, в воскресение. Мне приснилось, что Вы умерли.
Помню Ваши утренние волосы: кудрявые, и дневные: проборные, и ночные: лохматые — самые юные. И всю Вашу небрежную нежность. Но слишком думать о Вас нельзя.

Спокойной ночи. Если Вам сейчас мирно спится — то, конечно, моей милостью. Я бы могла быть коварной, как другие, но это не была бы я, и если бы Ваша любовь ко мне была результатом моего коварства, Вы любили бы не меня. (Смогла бы я быть коварной, подобно другим?).

Я отродясь больше любила убаюкивать, а не лишать сна, кормить, а не лишать аппетита, образумливать, а не заставлять терять голову. Мне отродясь было дороже давать, чем лишать, давать, чем получать, давать, чем — иметь.

Р. S. (Внезапная мысль) Подлинный палач, палач средневековья, имевший право поцеловать свою жертву, — тот, кто предает смерти, а не тот, кто лишает жизни. Это не одно и то же. Подумайте над этим.

Письмо девятое


9 июля, полночь.

От сосредоточения (напряжения) мне страшно захотелось спать. Я ждала Ваших шагов, мне не хотелось, чтобы я когда-нибудь смогла сказать себе, что проглядела Вас — в трижды печальном смысле: упустить случай, не заметить Его Высочества и, — как ребенку — проглядеть глаза в ожидании матери, — хоть раз по своей вине. Я легла на пол — головой в дверях балкона, на совершенно плоском и твердом, чтобы не заснуть.
Подымаю глаза: две створки двери — и все небо. Шагов было много, я скоро перестала слушать, где-то играла музыка, я вдруг почувствовала свою низость (всех последних дней с Вами — о, обиды нет! — я была малодушной, Вы были собой). Я знаю, что я не такая,— это только потому, что я пытаюсь — жить.

Жить — это кроить и неустанно кривить и потом выправлять — и ни одна вещь не стоúт (да и не стóит! простите эту грустную, серьезную игру слов).

Как только я пытаюсь жить, я ощущаю себя последней, захолустной швеей: ей никогда не сшить ничего красивого, она только портит работу ранит пальцы, и вот, бросив всё: ножницы, лоскутья, нитки, она пускается петь. У окна, за которым льет вековечный дождь.

Я еще полна этим пустым небом. Оно плыло, я лежала неподвижно, я знала, что я, лежащая, пройду, а оно, плывущее, останется, пребудет. Небо плывет вечно и безостановочно: и я всё прохожу безостановочно и
вечно. Я — это все те, которые так лежали и смотрели, будут так лежать и смотреть. Видите — я тоже «вечна».

Я ли — этим утром? Это была просто не я. Разве я — могу кроить и рассчитывать? Я могу рваться — да! — как ребенок: к тебе - раскинуть руки: одну — к востоку, другую — к западу, но больше... но меньше... Нет, это жизнь — насильница душ — заставляет меня силой играть этот фарс.

Подбирать на коленях лоскутья (урезки) после такой кройки?.. Нет и еще раз — нет. Завожу руки за спину. И — прямость хребта!

Разве могла я искать — даже ради Царства Небесного! — такого осуществления — такой ценой? Мой дорогой друг, должно быть небо — и для любви. Не над-ложное. А радужное.

Мой дорогой друг, Вы не пришли сегодня вечером, потому что писали письма (своим). Мне уже не больно от таких вещей — приучили — Вы и все, Вы ведь тоже вечны: неисчислимы (как та я: на полу и в небе). Всё тот же Вы, не идущий к всё той же мне, все так же ждущей его.

Когда Вы когда-нибудь, на досуге, перечтете мои записные книжки — не только ради формулы и анекдота — когда Вы их перечтете, чтоб найти там меня живую, Вы заново увидите нашу встречу.

В жизни со мной поступали обычно, а я чувствовала, как было обычно для меня . Поэтому никого не сужу.

От Вас как от близкого я видала много боли, как от чужого — только доброту. Никогда не чувствовала Вас ни тем, ни другим, боролась в себе за каждого — значит: против каждого.

Это скоро кончится — чую — уйдет назад, под веки, за губы. — Вы ничего не потеряете, стихи останутся. Жизнь прекрасно разрешит задачу, Вам не придется стоять распятием между своими и «другой» (да простят мне Бог и Ваше чувство меры — от которого я так безмерно страдала! — непомерность сравнения).

Родной! Вне всех любезностей, ласковостей, нежностей, бренностей, низостей — Вы мне дороги. Но мне с Вами просто нечем было дышать.

Я знаю, что в большие часы жизни (когда Вам станет дышать нечем, как зверю, задохнувшемуся в собственном меху) — минуя мужские дружбы, женские любови и семейные святыни — придете ко мне. По свою бессмертную душу.
А теперь — спокойной ночи. Целую Вашу черную головочку.

Письмо десятое и последнее, невозвращенное



Письмо одиннадцатое, полученное


29 октября 19...

Вы поймите, мой друг, как мне трудно писать: я сознаю себя кругом виноватым, виноватым прежде всего в отсутствии той воспитанности, внутренней и внешней, которую Вы так цените. Но постигает же людей чума, и я впал на многие месяцы в состояние жестокой прострации, полного оглушения и онемения.
Все проходило мимо, и никакие силы не могли бы заставить меня делать то, что делать было необходимо. Сейчас, когда я Вам пишу, всё это — позади, и я чувствую какую-то особенную, послеболезненную бодрость. Мне очень тяжело, что мое молчание могло Вас навести на ложные предположения. Спящие не ходят на почту. (Пометка на полях: но всё же ходят в ресторан!) Прошу этому верить.

Я возвращаю Вам письма, дабы у Вас была полная уверенность в том, что они — не у меня. Я оставил только одно — последнее, переданное Вами в день отъезда. Оно мне дорого, как завершение какого-то пути, как последнее слово удаляющегося голоса. Впрочем, если Вам не по себе от этого листочка в моих руках — верну его тотчас.

Я шлю Вам (заказным):
1) 2 конверта с письмами
2) толстую синюю тетрадь
3) стихи 19...
4) стихи 19...
5) две записных книжки
6) книжки с автографами X
7) Buch der Lieder [Книга песен, нем.]

Книжечку цвета замши, куда Вы записывали стихи, посвященные мне, я оставил. Не в виде документа или памятки, а просто как кусок жизни, переплетенный в кожу. Если это не по праву, если это вопреки Вашим «законам»,— у Вас они есть на всё! — напишите, пришлю.
Ради Бога вышлите как можно спешнее книгу Б. с посвящением, которую я забыл у Вас взять перед Вашим отъездом. Вы знаете, сколь я дорожу автографами! Экспресс-заказным, пожалуйста! Не буду спать спокойно, пока её не получу.

Если напишете — отвечу без промедления. Я проснулся. У меня отшибло память на события личной жизни. Помню человеческое и общее. И Вас помню на балконе, лицом вверх и глазами в ночное небо, равно безжалостное для всех.

X. шлет Вам привет и просит прислать что-нибудь для его журнала. Что пишете нового? Продолжаете ли переводить «Флорентийские ночи»? Из записных книжек не хотите чего-нибудь смастерить? Много ли новых стихов? Пришлите, пожалуйста, в память о былом.
Желаю Вам всяческого добра. —
— Пометка на полях:
«Все люди берегли мои стихи. Все — возвращали мне мою душу (возвращали меня к моей душе)». —

Кстати, о коже: «кусок жизни, переплетенный в кожу» — противная ассоциация. И еще: плохо сказано — три слова вместо одного — сердце. (Сердце в коже). Кроме того, не сомневаюсь, что наряду с остальными, моему корреспонденту сильно нравилась сама видимость «книжечки» («толстую-то синюю тетрадь» он мне вернул!) — замша столь же приятна на вид, как и на ощупь и на запах.
Так, и на этот раз оправдалась — с почти нежданной естественностью и негаданной очевидностью — моя о нем «кожа».

Последняя флорентийская ночь


Новогодняя ночь. Бал-маскарад. Залы, гостиные. В одной из них с притушенным светом и удушливой мебелью — нищая заемная роскошь! — я, без маски, в кругу нескольких знакомых.
Врывается шумный хоровод в костюмах, один отделяется от группы, подходит, кланяется. Белый бурнус, тюрбан. Маски нет.
— Вы меня узнаете?
— Нет.
— Вглядитесь, разве костюм может так изменить меня? (Я «вглядываюсь»).
— Неужели Вы меня и впрямь не узнаете? (Его голос, сперва радостный, все больше выдает уязвленное самолюбие.)
Молодое, довольно привлекательное лицо. Смуглые волосы.
Я, нетвердо: — Да-да, у меня сейчас такое впечатление, что мне действительно, кажется, приходилось, быть может, Вас однажды где-то видеть... Скорее слышать... Мне кажется, что Ваш голос для меня не...
(Смотрю еще раз.) — Нет-нет, я решительно вижу Вас впервые!
Вокруг оживленно-изумленные смешки, возгласы, и из глубины всего этого гула — явственно:
— Я — (такой-то).
— Вы? Господи! Извините ради Бога, но я так плохо вижу, и у меня нет никакой зрительной памяти, да и не виделись мы очень давно, и к тому же у Вас были тогда усы.
— У меня усы? Я в жизни не носил усов!
— Не может быть! Я точно помню: маленькие такие усики, щеточкой.
— Уверяю Вас, клянусь, что я в жизни не...
Другие, вмешиваясь: — Вы ошибаетесь, мадам, Вы его принимаете за кого-то другого, он действительно никогда не носил усов!
— Странно. Я точно помню. Вот такие маленькие, щеточкой.
Он, в отчаянии: — Я никогда не носил никаких усов — маленьких или больших, щеточкой или под Вильгельма!
Я, тронутая тем, что незнакомец так огорчился из-за меня:
— Ну что Вы! Успокойтесь! Я Вам верю! И все-таки — странно: я точно помню: черненькие усики. Впрочем — постойте, постойте! — не могли ли это быть очки? Наверняка это было что-то, чего сейчас нет — да, конечно, очки, а усики щеточкой — это были брови. (И соотнося): Большие брови. Так оно, должно быть, и было. Только все равно удивительно — я точно помню...
— И в самом деле удивительно.
Он, уязвленный, удаляется.

Руку на сердце: узнала ли я его или нет? Неужели я его так напрочь не узнала?
В первое мгновенье — да (то есть нет), во второе — что-то мелькнуло, в третье — я уже знала (узнала) голос, не лицо (которое, кстати, я так и не узнала), но под воздействием моего первого правдивого «нет», уже взятого тона, я продолжала не узнавать до последнего.

С тех пор — ни слова. Иногда я слышу о нем — всегда одно: дела идут скверно, сын взрослеет.

Ну а усы? В усы я верила совершенно искренне. Я не только их помнила, но едва он назвался, я их увидела и увидела, что их не хватает. И эти «щеточки бровей» вовсе не были выдумкой ради забавы. Было видение чего-то над чем-то. А было ли это два уса над парой губ или пара бровей над очками — это уже деталь, знать которую должен он, а не я. Довольно с него и «щеточки».

Надо ли еще говорить, что он никогда не носил очков?

После-словие,
или
Посмертное слово вещей


Мое полное забвение и мое абсолютное неузнавание сегодня — лишь тождественность твоего абсолютного присутствия и моей полной поглощенности вчера. Насколько ты был — настолько тебя нет. Абсолютное присутствие с обратной стороны. Абсолютное может быть только абсолютным. Такое присутствие может стать только таким отсутствием. Вчера — всё, сегодня — ничего.

Моё полное забвение и моё абсолютное неузнавание — лишь эхо (увеличенное!) Вашего собственного забвения и неузнавания — неважно, узнаёте ли Вы меня на улице или нет, справляетесь ли обо мне или нет.

Если Вы не забыли меня, как я забыла Вас, то это потому, что Вы никогда не болели мной так, как болела Вами я. Если Вы меня не забыли абсолютно, то это потому, что в Вас нет ничего абсолютного, даже равнодушия. Я кончила тем, что не узнала Вас; Вы же и не начинали меня узнавать. Я кончила тем, что забыла Вас, в Вас же никогда не было меня настолько, чтобы было что забывать. Что такое забыть кого-то? Это забыть причиненные им страдания.

Я больше не знаю о Вашем существовании, Вы же никогда не знали, что я существую.

Чтобы мне, не знавшей вчера ничего, кроме Вас, не узнать Вас сегодня, надо было именно не знать вчера ничего, кроме Вас. Моё забвение Вас — еще один патент на благородство. Удостоверение Вашего достоинства в прошлом.

Посмертная месть? Нет. Во всяком случае — не моя. Какая-то сила (великая сила!) мстит за меня и через меня. Вас интересует её имя, которое я еще не знаю? Любовь? Нет. Дружба? Тоже нет, но совсем близко: душа. Раненая душа во мне и во всех других женщинах. — Раненная Вами и всеми другими мужчинами, вечно ранимая, вечно возрождающаяся и в итоге неуязвимая.

Неизлечимая неуязвимость.

Это душа мстит за себя, покинув Вас, в ком она находила кров и кого укрывала лучше, чем море укрывает берег, — и вот Вы наги, как пляж с оставшимся от моего прилива: башмаками, досками, пробками, обломками, щебнем — моими стихами, в которые Вы, до сих пор ребенок, играете — это она мстит за себя, ослепив меня настолько, что я забыла Ваши черты, прояснив мне Ваши настоящие , которые я бы никогда не полюбила.

Вступление и перевод с французского Юрия Клюкина

Марина Цветаева. Девять писем
с десятым, невернувшимся,
и одиннадцатым, полученным,
— и послесловием

К столетию Марины Цветаевой
Журнал «Октябрь», №10, 1992
Сканирование и spellcheck – Е. Кузьмина

В основу публикуемой повести Марины Цветаевой в письмах была положена ее непродолжительная переписка с Абрамом Григорьевичем Вишняком.

А. Г. Вишняк (1895 — 1943) был редактором и управляющим делами небольшого литературного и художественного книгоиздательства «Геликон», которое в сентябре 1921 г. возобновило свою деятельность в Берлине. С концом гражданской войны, введением нэпа и установлением дружественных отношений между Советской Россией и Веймарской республикой в Берлине возникает целый ряд издательских предприятий, которые печатали книги русских авторов, живших как в России, так и вне её, обслуживая одновременно и советский, и эмигрантский рынок. Некоторые издательства, в том числе и «Геликон», проставляли на титульных листах своих книг: «Москва/Берлин». Еще в Москве издававшиеся «Геликоном» с 1918 г. книги привлекли внимание критики высококачественным художественным и полиграфическим исполнением. Эту репутацию издательство старалось сохранить и в Берлине. За два с небольшим года берлинского существования «Геликоном» было выпущено около 50 названий книг и журналов, включая произведения А. Белого, Б. Пастернака, И. Эренбурга, А. Ремизова, М. Цветаевой.

Однако экономические условия деятельности издательств в Берлине скоро начали осложняться и в конце 1923 г. настолько ухудшились, что издательства стали одно за другим закрываться. Тяжелый удар по издательствам нанес и введенный российским правительством запрет на ввоз в страну заграничных изданий. После краха своего издательства А. Г. Вишняк переезжает в конце 1925 г. с семьей в Париж, где живет вплоть до немецкой оккупации. 22 июня 1941 г. его арестовывают и отправляют в концентрационный лагерь в Германии, находившийся на границе с Чехословакией. Он погиб от силикоза легких в 1943 г. в Чехословакии, где узники лагеря работали на соляных копях.

(на фото - А.Г.Вишняк с сыном, 1925 г.)

М. И. Цветаева впервые услышала о Вишняке скорее всего от И. Г. Эренбурга, дружившего с издателем и активно сотрудничавшего с ним. По рекомендации Эренбурга «Геликон» выпустил в начале 1922 г. книжку стихов Цветаевой «Разлука», дабы помочь ей собрать деньги на поездку к мужу, попавшему после поражения Белой армии в Прагу.

Личное знакомство Цветаевой с Вишняком состоялось буквально на другой день по приезде Цветаевой 15 мая 1921 г. в Берлин. Эренбург пригласил его отобедать в пансионе «Траутенау-Хаус», где остановилась Цветаева и где жили сами Эренбурги. С этого дня у Цветаевой завязались с Геликоном (в Берлине было принято называть издателей именами их заведений) близкие отношения. Она часто приходила в контору «Геликона», неизменно с дочерью Алей, иногда читала сотрудникам восхитительные записи из Алиного дневника (см. описание Геликоновой конторы глазами девятилетней Али в книге: А. Эфрон. О Марине Цветаевой. М., 1989).

А. Г. Вишняк, не лишенный поэтического вкуса, восхищался Цветаевой как поэтом. Он с энтузиазмом взялся за издание ее сборника стихов «Ремесло», предложил ей перевести повесть «Флорентийские ночи» Г. Гейне, убеждал Цветаеву сделать книгу прозы из ее дневниковых зарисовок московской жизни 1917—1919 гг.
Однажды Вишняк посвятил Цветаеву в свою семейную драму — увлечение жены, которую он обожал, другим,— рассказал ей о своих душевных муках, ища сочувствия и утешения. Он, по-видимому, не предполагал, на какую благодатную почву падут его исповеди. Цветаевой, движимой всепоглощающей страстью любить, показалось, что она нужна человеку. Да и Вишняк давал понять, что не равнодушен к ней. Трудно сказать, насколько искренне Вишняк был увлечен Цветаевой. Человек аристократической стати и мягкой обходительности, столь импонировавших женщинам, он, по некоторым свидетельствам, пользовался репутацией сердцееда.
Как бы то ни было, возникшее взаимное притяжение перешло в почти ежевечерние долгие прогулки с чтением стихов, беседами, признаниями. Полетели цветаевские письма, писанные ночами после встреч, полились стихи, обращенные к возлюбленному.

Влюбленность поэта длилась всего несколько недель. Все произошло (и будет еще не раз случаться впоследствии) по как бы заданному кругу: Цветаева влюблялась в выдуманного человека, пыталась оторвать его от земли и унести в свои заоблачные духовные выси, а потом вдруг обнаруживала, что этот человек вовсе иной породы. Наступали горькое прозрение и расплата за «попытку жить». Этот трагический жизненный сюжет и составляет пафос «Девяти писем...», как, впрочем, и многих других цветаевских произведений.

31 июля Цветаева, разочарованная и опустошенная, уезжает с дочерью в Прагу. После непродолжительной спорадической переписки с Геликоном (в основном делового характера) Вишняк, к которому, кроме неприязни, Цветаева уже больше ничего не испытывает, исчезает из ее поля зрения. Однако спустя чуть более десяти лет Цветаева воскрешает его в образе одного из двух (правда, безымянных) действующих лиц «Девяти писем...».

Как упоминалось, в основу этого короткого повествования о трагическом разминовении душ легли девять писем Цветаевой к Вишняку лета 1922 г. и одно его ответное письмо, присланное в конце октября того же года. «Девять писем...» были частью более широкого замысла автора: издать по-французски небольшой сборничек из двух вещей, объединенных общей темой обреченности поисков абсолюта в «земной, любви».

К реализации замысла Цветаева приступает в 1932 году. Как раз в этот период она пытается пробиться к французскому читателю. В сборник мыслилось включить «Девять писем...» и «Письмо к Амазонке» — написанное по-французски эссе, обращенное к американской писательнице Натали Клиффорд Барни, известной парижской «амазонке». Французский язык, который не был для Цветаевой каждодневным, давал ей, по-видимому, какую-то дополнительную свободу выражения.

Из отобранных писем она составляет русский текст повести и переводит его на французский язык, снабдив письма в ряде мест ремарками и комментариями, отразившими ее реакцию на события десятилетней давности. Цветаева дополнила повествование сценой «Последняя флорентийская ночь» и послесловием. Однако эта работа так и осталась неопубликованной при жизни поэта.
7 марта 1933 г. Цветаева пишет своему чешскому другу А. Тесковой:
«Стихов за зиму писала мало: большая работа о М. Волошине и перевод своей собственной вещи на французский: 9 (своих собственных настоящих) писем и единственное, в ответ, мужское — и послесловие: Postface ou Face Posthume de choses (Послесловие, или Посмертное слово вещей, фр. — Ю. К.) — и последняя встреча с моим адресатом, пять лет спустя, в Новогоднюю ночь. Получилась цельная вещь, написанная жизнью. Но с моим обычным везением — похвалы (французов) со всех сторон, а рукопись лежит. И очевидно будет лежать, — как мой французский Мóлодец, иллюстрированный Гончаровой».

Эта французская миниатюра увидела свет лишь в 1983 г. благодаря стараниям итальянской славистки Серены Витале, которая осуществила первоначальный цветаевский замысел — издать по-французски под одной обложкой «Девять писем...» (повести публикатором было дано название «Флорентийские ночи») и «Письмо к Амазонке».

Двумя годами позднее под тем же названием — «Флорентийские ночи» — повесть была опубликована в русском переводе в журнале «Новый мир» (1985, № 8) по тексту французской машинописи с авторской правкой, хранящемуся в ЦГАЛИ.

Новый перевод сделан по копии той же машинописи. Он впервые выполнен с учетом дневниковых записей Цветаевой и, в сущности, воспроизводит в основной своей части оригинальный русский текст с его особенным языком, от которого отталкивалась Цветаева, создавая французский вариант.

Письмо первое


17-го июня 19...

Мой родной! Книга, которая сейчас — Вашей рукой — врезалась в мою жизнь — не случайна* (*«Флорентийские ночи» (сноска М. Цветаевой). Прочтя на обложке его имя — обмерла.
Вы сами не знаете — Вы ничего не знаете — до чего всё правильно. Но Вы ничего не знаете, Вы только очень чутки (не сочувственно, чувствуя не душой,— как волк: всем востромордием, не сердцем,— ощупью) — в какие-то минуты Вы безошибочны.
Я не преувеличиваю Вас, все это в пределах темнот (которые беспредельны: самое беспредельность) — мехов и шкур (все тот же волк приходит на ум — видите?)
Я знаю Вас, Вашу породу, Вы больше вглубь, чем ввысь, всегда будет погружение в Вас: не подъем — говорю лишь об ощущении направленности.
Погружение в ночь (точно по лестнице — с одной ступеньки на другую,— которой никогда не будет конца).

Погружение в самое ночь. Поэтому мне с Вами так хорошо, без света. («Деревня в сорок светильников...» С Вами — я деревня без единого огонька, может, большой город, а может, и ничто — «была когда-то...» Я Вам ничем себя не обнаружу, ибо гасну дотла.) ...Без света: в голосах (как в мехах!). Поэтому во все такие часы Вашей жизни Вы будете — со мной, присутствующим в отсутствии.

Есть люди страстей — чувств — ощущений — Вы человек дуновений. Мир Вы воспринимаете накожно: это не меньше чем: душевно. Через кожу Вы воспринимаете и чужие души, и это верней. Ибо в своей области Вы — виртуоз. Вам не надо всей руки в руку, достаточно одного — даже смутного — желания. Чуткость на умыслы. Гений умысла. Мгновенное схватывание умысла. Инстинкт. Звериный инстинкт. (Если бы знала, что все так просто!)

Возле Вас я, бедная, чувствую себя оглушенной и будто насквозь промороженной (привороженной). (Не делайте из меня глухую или немую: я не есмь, что же до слепости — вспомните Гомера.)

Я не преувеличиваю Вас в своей жизни — Вы легки даже на моих пристрастных, милосердных, неправедных весах. Я даже не знаю, есть ли Вы в моей жизни? В просторах души моей — нет. Но в том возле-души, в каком-то между: небом и землей, душой и телом, в сумеречном, во всем пред-сонном, после-сновиденном, во всем, где «я — не я и лошадь не моя» — там Вы не только есть, но только Вы и есть.

Вы слегка напоминаете мне одного моего друга — несколько лет назад — благодаря которому я написала много стихов, враждебных всем как не мои и близких только — всей его породе. Но я не хочу сейчас говорить о нем, я его давно и совсем забыла, я хочу сейчас радоваться Вам и тем темным силам, которые Вы из меня выколдовываете. Колдун-открыватель родников может и не сознавать: ни своей силы, ни достоинства ключа. Это — случайный дар и посему чаще всего достается неведающим и неблагодарным. Как все дары: кроме дара души, которая есть не что иное как сознавание и узнавание. (Для смеха: если Вы — ключелов, то я Крысолов из немецкой легенды, уводящий своей флейтой крыс и детей, а, может, заодно и ключи!)

Последние годы я жила такой другой жизнью, так круто, в таких ледяных задыханиях, что сейчас руками развожу: я???
Мне от Вас нежно (человечно, женственно, зверино) как от меха. Другие будут говорить Вам о Ваших высоких духовных качествах, еще другие — о прекрасной внешности. Может быть. — А для меня — огненность (лисьего хвоста). Но мех — разве меньше? Мех — ночь — логово — звезды — завывающий голос (голос-волос ) — и опять просторы...
Мой нежный... (от присутствия которого мне нежно: дающий мне это великое блаженство: быть нежной, нежить руки...).

Письмо второе


19 июня, ночь.

Вы высвобождаете во мне мою женскую сущность, самое темное и скрытое во мне. Я не становлюсь менее зоркой.. Зоркость не убита, но блаженное право на слепость.

Мой нежный (от которого мне...), всей моей двуединой сущностью, вдвойне и неразрывно единой, всей моей сущностью двуострого лезвия (одаренного утешающей добродетелью ранить только себя) я хочу к Вам — в Вас : как в ночь. — «Стихи и сон!» а проще: прочесть и уснуть — (Ваши слова,— все помню). Как многие увидели во мне только стихи.

Всё через душу, дружок, и всё обратно в душу. (Самопитающийся фонтан. Великие фонтаны Великого Короля.) Только шкуры — нет. Вы это знаете, с Вашей звериной, гениальной ощупью. (Мой «сплошной мех».) Мех не только зверь,— и хвоя, ель, любимый можжевельник...
А если в окрасках: Вы — карий. Как Ваши глаза.

Мой родной, таких писем я не писала никому (с тех пор как перо стала держать — нет, как перо держит меня,— нет, даже до пера, когда на мне еще были ангельские перышки! — всем, всегда. Поверьте мне).

Все знаю, Человече, — и Вашу поверхностность, и легковесность, и пустоту, но Ваша безграничная звериность мне безгранично дороже других душ. Вы так хорошо знаете, что такое холодно, жарко, хотеть есть, пить, спать. За Вашей пустотой — пустота, которую нельзя представить иначе как заполненную звездами или атомами, то есть населенную живыми мирами. Будьте пусты сколь Вам будет хотеться и мочься: я — жизнь, не терпящая пустоты.

Моё дитя (позвольте так...) — мой мальчик! Если я иногда не отвечаю в упор, то потому что иных слов в иных стенах нельзя говорить, не терпит, в иных стенах, сам воздух. Стены — всё терпят и ничего им не делается, они — единственное, чего я не терплю и от чего я больше всего натерпелась. Ибо знайте: та, которую Вы видите только словесницей, в большие часы жизни — тот спартанец с лисенком: помните? (Позвольте повеселиться: с целым выводком лисенят!)

Не знаю, залюблены ли Вы (закормлены любовью) в жизни — скорей всего: да. Но знаю — (и пусть в тысячный раз слышите!) — что никто (ни одна!) никогда Вас так не....... И на каждый тысячный есть свой тысяча первый раз. Моё так — не мера веса, количества или длительности, это — величина качества: сущности. Я люблю Вас ни так сильно, ни настолько, ни до..., — я люблю Вас так именно. (Я люблю Вас не настолько, я люблю Вас как .) О, сколько женщин любили и будут любить Вас сильнее. Все будут любить Вас больше. Никто не будет любить Вас так. Если моя любовь остается исключительной во всех жизнях, то исключительно благодаря двуединству в ней любимого и меня. Поэтому ее никогда и не принимают за любовь.

«Любите меня великим, любите меня красивым, любите меня всяким!». Я же всегда хотела, больше — требовала, чтобы любили меня — такой, какая я есть,— за то, что я есть,— потому, что я есть. Не за то, какой, по-Вашему, я могла бы, должна бы, должна была быть. Пусть во мне любят — меня, а не идеальное и ложное существо, плод воображения того новоявленного поэта третьего разряда, который именно так и любит, коль скоро не отродясь — поэт, не отродясь — мыслитель. По мне, лучше быть сфотографированной, отраженной, повторенной, данной в невыгодном свете равнодушным объективом, чем написанной, то есть данной в выгодном свете, одушевленной художником, у которого не известно, есть ли душа? и рука которого зачастую в руках какой-нибудь одной мании.

Не делайте меня хуже, чем создала природа — или делает зеркало — это всё, о чем я смиреннейше прошу художника и любящего. — «Лицо — лишь отправная точка».— Да, но хорошо ли Вам известна моя (своя) направленность? Чем бы я в конце концов стала, до чего бы я в конце концов поднялась, если бы..? Можете ли Вы хотя бы следовать за мной — Вы, хотящий обогнать меня, чтобы вести за собой? Великий мастер может явить идеальное, ибо он являет то, что долженствует быть, реальное в потенции. Высокую реальность. Всем же остальным, заурядным мастерам в искусстве и любви, дано только списывать (живописуя, любя) с натуры. Явите «меня» — если можете.

Я всегда предпочитала быть узнанной и посрамляемой, нежели придуманной и любимой. Посмотрите на меня всею зоркостью Ваших глаз или идите «творить» Вашу подругу, которая будет Вам за это только признательна и которая будет узнавать себя в каждом из Ваших «портретов», ибо она не знает самое себя — просто потому, что в ней нечего знать. Ничто, годное для любых форм. А я, я уже сотворена и сотворил меня Бог. Довольно и одного творения. Такого творца.

Меня могла бы осуществить только любовь того, кто избрал бы меня из всех существ — прошлых, настоящих, будущих; мужских, женских; водяных, огненных, воздушных, земных, небесных. И прочих - на других планетах!
Вот я какая. Если я Вас огорчаю — простите, что я есмь.

Подумать только, если бы мы были вместе, я бы так и не знала того, о чем только что Вам поведала!
Как всё находит разлука. Как всё сводит отдаленность!

Мой маленький! Сейчас четыре часа утра, я с Вами, лбом в плечо, я бы все свои стихи (бывшие и будущие) отдала Вам: не как ценности,— как вещи, которые Вам нравятся.
— И еще это — хотите?
Верность: невозможность иначе. Остальное — Люцифер (гордыня) и Лютер (долг). Как видите, учусь у сердца.

И возьмите меня как-нибудь на целый вечерок с собой. Чтобы я немного забыла Вас, обретя. Чтобы мы несли Вас вдвоем.

Письмо третье


Когда я только что сидела с Вами на той бродяжной скамейке — скорее поврозь, чем рядом — у меня душа разрывалась от нежности, мне хотелось взять Вашу руку к губам, держать, так, долго — так долго...
Скамья отказная,
Скамья бродяжная...
(Отказ. Это богатство бедности, так чудно дающее одним только словом две вещи, одним только звуком — два смысла, расширяя его и обогащая!)

Но Вы видите: мы расстались... галантно (Первые птицы! Наш невозможный час!). Я могу без Вас, я не девочка и не женщина, мне не нужны ни куклы, ни мужчины. Я могу без всех, но, может, в первый раз мне хочется не мочь.

Может быть Вы скажете: — Такой мне Вас не нужно (слабой, как все другие, и куда менее миловидной). Иду и на это! На одно не пойду: обман. Я хочу, чтобы ты любил меня всю, какая я есть. Это единственное средство быть любимой — или нелюбимой. Чувствую себя Вашей (Вас не чувствую моим). Уже не боюсь слов, не бойтесь и Вы, ибо это важно только для меня и никогда не будет — для Вас. Когда возобновятся все ваши перекрестные крутежи, я сделаю прыжок, как прыгают с лодки, которая потом вальсирует. О боли моей Вы не будете знать. Не останется даже пустоты, потому что я не занимала никакого места в Вашей жизни. Что до «душевной пустоты»,— чем душа пустее, тем полнее наполняется. Имеет значение лишь пустота физическая. Пустота вот этого стула. В жизни Вашей не будет стула, пустующего мной.

Наш век с Вами — час, который уже проходит. И мне нужно от Вас только одного: Вашего разрешения любить Вас: только вот этих сухих слов: «Люби меня как хочешь и как не хочешь: всей собой».

Я ведь говорю не о жизни, не о беге часов. Знаю, что всё жизни и все часы заняты, и я вовсе не хочу посягать на право собственности (одинаково презираю и права и собственников). Любовь моя не соответствует никакому времени, никакому месту. Она никогда не будет вхождением в такую-то комнату в такой-то час. Она есть выход из всего, начиная с моей собственной кожи! Когда она кончается, наступает великое возвращенье в себя самое. Пока я Вас люблю, Вы всегда будете находить меня между собою и мной; никогда в Вас или во мне. В пути, как струя фонтана или поезд. Какое время когда вмещало любовь, ведь сама душа изливает ее целыми потоками (я тебя люблю невместно! — где? в моем теле!), ведь ее первое слово — «всегда», а последнее — «никогда». Полночь не более её час, чем полдень, — все это из словаря влюбленных, из обихода — такого расхожего! То, что время вмещает, думая что вмещает любовь — нечто иное. Отказ любить. Дорога, кончающаяся комнатой — ложна, и именно по ней я никогда не давала бежать своим ногам.
Я говорю о Вашем разрешении на внутренний разбег, ибо и его могу сдерживать. Сдерживаю. (Уже не сдерживаю!)
Мне нужно от Вас: моя свобода к Вам. Мое доверие. Мне нужно от Вас: моя любовь к Вам, Вами принятая. — И еще: знать, что Вам от этого не смутно.

Небо совсем светлое. Над колоколенкой слева — заря. Это невинно и вечно. Я тебя люблю сейчас, как могла бы любить твоего сына, кем ты должен был бы быть.
Не думай, что я миную в тебе простое земное. Люблю тебя всего — с глазами, с улыбкой, с повадками, с твоей исконной, родной, прирожденной ленью, со всем твоим темным (для тебя, не для меня) началом души: жаления, страдания, отдачи. Что это не на меня, не из-за меня идет — ничего. Я для себя от тебя хочу так многого, что ничего не хочу. (Лучше не начинать!)

Только знай — мой недолгий гость — что никто и никогда тебя...(не настолько, а так. Таким образом, так именно, так по-моему ). И что я отступив от тебя, уступив тебя: как всё всем, всякому — дорогу, никогда от тебя не отступлюсь.

Рассвет. Я сейчас совсем спокойна, как мертвая, и в этой полной ясности утра и головы говорю тебе: «с тобой мне нужны все тесноты логова и все просторы ночи. Вся ночь вне и вся ночь внутри».
Какое бесправье — земная жизнь! Какое сиротство!

Жму твою руку к губам. Пиши мне, пиши больше. Буду спать с твоим письмом. Мне необходимо от тебя что-нибудь живое. Все небо в розовых раковинах. Если небо — пляж, что тогда море? Это самый нежный час. Спи спокойно. Первые шаги на улице, наверное рабочий. — И птицы.

Рассвет какого-то июньского дня, суббота.

Письмо четвертое


Несколько слов в Ваш утренний сон: только что рука от нежности все-таки не удержала пера.

У меня к Вам еще два камня, две блаженных горы на сердце — колеблюсь — нужно, чтоб знали, но — если Вы человек — Вам не может не сделаться больно. Буду ждать. Не камни: две лютые мечты, неосуществимые в сей жизни, немыслимые в той, врожденная; до меня рожденная жажда, самая тайная жажда моего существа, запечатанная, как колодец камнем Рёнгштаттена, дабы Ундина не смогла возвратиться в лоно свое: обрести себя . (Все врожденное есть до-рожденное. Наша врожденная жажда — наше родимое море.)

Эти две жажды теснейше связаны: нет одной без другой. То для чего я на свет родилась и без чего мне надо будет уйти.

Кто знает? — Было однажды у Вас — при мне — слово, которое уже тогда (мы увиделись мельком) ожгло меня болью. (Не забудьте: живу наперед, опережаю жизнь!)
Когда-нибудь это письмо будет для Вас так же ясно, как эти буквы. Но будет уже поздно.

Утро того же июньского рассвета.

(Только у большого человека такое письмо не вызовет самодовольной улыбки. У большого — вообще и у большого в любви. Казановы, от меньшего — плакавшего!) Посмертная пометка.

Письмо пятое


25 июня, воскресение.

Дружочек! Рвусь сейчас между двумя искушениями: Вами и солнцем. Две поверхности: песчаная — этого листа, и каменная — балкона. Обе чистые, обе жесткие и обе усыпляют. И одолевает песчаная!

Вчера не горел свет, и я руки себе грызла от желания писать Вам (от ярости, что не могу). У меня были такие верные, такие вещие — в упор — слова о Вас, к Вам. Неслось и неслось, как поток. Это был самый мой час с Вами, час, который у меня отобрали, украли, с клочьями вырвали. Я лежала на полу — и рычала, как собака.
Я сейчас поняла — с другим у меня было р, моя любимая (мужественность!) буква:
мороз, гора, герой, Спарта (зверенок-лисенок!): все прямое, твердое, крепкое во мне.

А с Вами: шепотá, жжение, малодушие, тишина и — больше всего — «дружочек»!

Мой родной дружочек, знаю, что это безобразие с утра: любовь вместо рукописей. Но это со мной так редко, так никогда ! Все боюсь, что это мне во сне снится, что проснусь и опять: гора, герой...

Письмо шестое


26 июня, ночь.

Родной, то, что сегодня слетело на пол и чего Вы даже не увидели — так скоро я его спрятала, было письмо к Б.

Сейчас, когда я пишу это, Вы спите. Боже, до чего я умиляюсь всеми земными приметами в Вас! Усталостью (тигрино-откровенными зевками), зябкостью («не знаю почему — зубы стучат» — у подъезда,— я же знаю: потому что три часа бродил со мной по пустым улицам города и не менее пустынным проспектам моих мыслей. Без единой чашечки «обычного кофе» для тела и без единой улыбки — для души.).

До чего Вы меня умиляете внезапной, еженощной (но непременной) прожорливостью и...
— Но Вы из меня делаете какое-то животное!
Не знаю. Люблю таким.

И еще — меня сейчас осенило. Вы добры: Вам часто жаль того, что необязательно случается с Вами. И еще в Вас есть болевая возбудимость: Вам часто больно и необязательно от чего-то физического. (У меня болит. Что у меня болит? Палец? Нет. Голова? Нет. Зубы? Нет. Тело не болит. Вот что: душа.)

Мой родной мальчик, беру в обе ладони Вашу дорогую головочку — как странно чувствовать вечность черепа через временность волос, вечность горы через временность травы... Теперь слушайте, это настоящая жизнь. Вы спите, я вхожу. Сажусь на край этой огромной кровати — русла реки нашего сна, этой огромной реки сновидений, замечаю свешивающуюся руку, завладеваю ею (такой не мой глагол), несу ее (такое мое действие!) к губам... Вы приоткрываете глаза.

Я Вам рассказываю — всякие нелепости, вы смеетесь, я смеюсь, смеёмся. Ничего любовного: ночь наша, что хотим, то и делаем. И счастливая — такая счастливая, что не влюблена — что могу говорить — что не надо целоваться — из чистейшей благодарности: я Вас целую.

Вы прелестно целуете (уничтожьте мои письма!) — так человечно. В этом больше всего ощущается Ваша душа. (Как я не догадалась раньше: зверь — что может быть одушевленнее зверя? 1) ведь стоит только в animal убрать l , чтобы получилась душа . 2) ведь он на целую букву больше души. А если серьезно: зверь — по самой своей сути существо одушевленное. Почти душа.).

С вами не смутно (тяжелой смутой), ничего муторного. Мы не в неведомой стране. Хорошо, очень хорошо, еще лучше, сверх-сил хорошо... Оставаясь при этом собой. Это не зло-деяние, а добро-чувствие и раньше всего: добродушие. Да, Вы добродушны. Вы не враг, не сопреступник. Товарищ. Тьмы Вы сюда не вносите. Только темноты.

Как я бы хотела, как я бы хотела — ведь это нежнейшее, что есть! — Вашего засыпания, какой-нибудь недоконченной фразы, вязнущей во сне, всей предсонной нежности с Вами. Чтобы лучше любить. Ибо тогда души безоружнее и значит более достойны любви.
(«Предсонье..... разоруженье душ»...).

Милый друг, я только в самом начале любви к Вам — еще ничего не было (всё будет!) Я только учусь. Вслушиваюсь!

Я бы хотела многих Ваших слов, никогда не скажу каких. Чувство: ничего не опережать, заострить внимание (напряжение ума), замереть, чтоб услышать Вашу жизнь (рожденье?). Вся любовь — огромное ухо (меня подмывает сказать: слух — рыб) и как раз поэтому она слепа: ничего не видеть (не знать), чтобы все слышать (понимать). («Бабушка, бабушка, отчего у Вас такие длинные уши? — Чтобы лучше слышать тебя, дочка». О, какие у любви длинные, предлинные уши!)
Уши в сторону — из этого может вырасти подлинно огромное, но все можно повернуть самовольно, исказить. Посему давайте замрем.

Придет час, когда мне будет не до смеха — ах, знаю! — но это еще не скоро, и ни от чего в мире, включая Вас,— ни от Вас самих не зависит отдалить или приблизить его.
Это — будет еще одной ступенью бесконечной лестницы: ночи.

Дружочек, загодя предупреждаю: не обманывайтесь внешними признаками: руки и губы нетерпеливы, это — дети, им нужно давать волю (чтобы не мешали!), но не они (губы и руки) играют главную роль: выигрывают. Это будет только переход к.

Спокойной ночи. Прочтите это письмо на ночь, и тут же — выпадающим от сна карандашом — несколько слов мне, не думая.
Сегодня вечером в кафэ мне на секунду было очень больно. Вы невинны, это я безмерна, Вам этого не нужно знать.

Спите. Не хочу ввинчиваться в Вас как штопор, ничего не хочу преодолевать, ничего не хочу хотеть. Если всё это — замысел, а не случайность, не будет ни Вашей воли, ни моей, вообще — не будет, не должно будет быть — ни Вас, ни меня. Иначе — ни складу, ни ладу. «Милых мужчин» — сотни, «милых дам» — тысячи.

Письмо седьмое


28 июня, ночь.

Мой дорогой друг! — Ибо сейчас обращаюсь к безразличной привязанности. Хотите правду о себе, правду, которую Вы никогда не услышите от любящей Вас души, тем менее от не любящей.

Мы сейчас сидели за столиком. Вы слушали музыку, и стихи, и меня. Теперь я дома и одна и думаю. И первая мысль: это человек прежде всего наслаждения. О, не думайте: «наслаждение» — я беру это слово во всей его
тяжести и оттого, что я его так беру — мне больно, ибо это — неизлечимо. Не наслаждение: женщины, бега и прочие плотские банальности, а: растение, звук, свет. Всё доходит, но исключительно через шкуру, которая у Вас бесконечно глубока и которая, боюсь, у Вас вместо души. Всё Вас гладит, всё по Вас — как ладонью. Мне любопытно: чем Вы слушаете Бетховена? Не говорите: не люблю. Боюсь слишком явной расщелины, ибо бетховенское: «через страдание — к радости» — моё первое и последнее на земле и на не-земле!

Ладонь — люблю, вся жизнь — в ладони, но поймите меня! — нельзя — только ладонь! И есть вещи больше «жизни»!

Служат ли Вам твердая тыльная часть ладони, сила пальцев, упругость кисти? Любить тёплое, гладкое, мягкое — велика заслуга! Лучше уж оставаться в материнской утробе.
Стихи Вы любите — даже не как цветы: как духи: приятность, без которой можно обойтись. Разрывается у Вас от них душа? Боль — что она в Вашей жизни? (В моей — всё.) Мой любимый! Если бы это окончательно было так на все дни Вашей жизни, я бы нынче не говорила этих слов, как ничего не говорят стихотворцу, у которого все стихи — одинаковые нули. Но я еще в Вас верю! Я хочу для Вас боли, но не грубой, когда поленом или железкой по голове и человек тупеет или погибает, а такой: по жилам как по струнам. Как смычок! И чтобы Вы за этот смычок — отдали последнюю душу. — Чтоб Вы жили в ней, поселились в ней совершенно по своей воле, чтоб Вы дали ей в себе волю, отдали все то место в Вас, занимаемое наслаждением, чтоб Вы не разделывались с ней в два счета (вечно-мужским): «больно — не хочу». Чтобы Вы, сплошная кожа (со всей глубью Вашего кожного покрова), в какой-то час жизни стояли — без кожи. С содранной кожей, живым мясом наружу.

Я не хочу, чтобы Вы — такой — такой — такой — (все восторженные эпитеты, какие только найдете) в искусстве, миновали что бы то ни было «потому, что оно причиняет боль». (Должно быть больно, иначе это «оно» — чем бы оно ни было — не существует, не имеет права называться «оно», оно меньше, чем ничто.) Вы не любите (не хотите) Бетховена и Вам чужд Микеланджело — пусть это будет сила в Вас, а не слабость, преодоление через знание, а не закрывание глаз и затыкание ушей — жалким страусом в пустыне наслаждения! (Ничто так не вызывает у меня представления о наслаждении, как песок, и ощущения песка, как наслаждение. Думал утонуть в море, в целом море, а стал задыхаться в сухом, бесконечно раздробленном, чему никогда не быть целым.)

Ах, мой маленький! Перечисляя Ваши звериные качества («Вы так хорошо знаете, что такое холодно, жарко...»), я забыла одну существенность: что-такое-страшно. Ибо именно страх заставляет Вас не любить Бетховена, тот самый страх, заставляющий выть волка на луну, собаку — под роялем.

Я не могу Вас слабым, потому что не смогла бы Вас любить. (Любить презирая — для других!)
Будьте слабым в проявлениях, что называется, личной жизни, но есть жизнь без проявлений, и она не терпит ни слабости, ни личных вольностей. Вспомните, что эпикурейцы из всех искусств жизни лучше всего умели умирать. Эпикурейство обязывает. Будьте...

Это слово случайно осталось последним. Это слово не случайно осталось последним.

Бесконечно (не вдоль времени, а вглубь того, у чего нет времени, что не есть время, что есть не-время) — бесконечно! Вы мне дали так много: всю возможность человеческой нежности во мне, столько сожалений, столько желаний... Сделайте так, чтобы Ваша грудь — эта клетка из прутьев ваших ребер — меня вынесла, — нет! — чтобы мне было просторно в ней, — нет! — чтобы я растворилась в ней, расширьте ее, раздвиньте себя — не ради меня: случайности, а ради всего того, что через меня в Вас рвется.

Возьми меня с собой в твой самый сонный сон, я буду очень тиха: только сердце. Мне так бы хотелось однажды — («однажды жила-была» — всю мою жизнь только и было что «однажды жить-будет», однажды, которое будет так же сомнительно, как было до него...). Слушай, я непременно хочу, понимаешь? — (я — нет: глагол, время, наклонение так мало мои!). Я непременно хочу в какой-то день увидеть тебя спящим — день, который был бы ночью, — иначе это будет жечь меня (тоска по тебе, спящему, Спящему красавцу) до самого моего последнего часа.
Поцелуй за меня мою вторую тоску.

Пометка на полях: («У надежды есть крылья». Мои же надежды — камни на сердце: желания, которые, не успев стать надеждами, были отродясь, дородясь — безнадежностями, грузом, груженым грузовиком,
Дай мне Бог никогда ни на что больше не надеяться!).

Письмо восьмое

2-го июля, ночь.

Милый друг! Как Вы похожи на Ваше письмо (читала его более внимательно, чем Вы — писали). Все та же линия наименьшего сопротивления.
Мне нравится Ваше письмо: перечитывала его за два дня — четыре раза. Я бы одно только хотела знать: для меня ли Вы его писали или для себя?

Не гребя, по течению, на спине — Вашей и волны. Как это у Вас еще хватило силы держать перо? (Не силы — действенности!).

Все места, которых сразу не разобрала, так и остались темными. Утешаюсь тем, что там, должно быть,— самое любовное. Вы зря считаете Ваше письмо «косноязычным». Все абсолютно связно, плавно, плывуще. Не заика тот, кто запинается нарочно. Ничего темного, кроме почерка. — А вы уже вообразили, что тонете в лирическом потоке?

Вы любите слова, Вы к ним нежны, и Ваша нежность ко мне — на самом деле к ним. Я не знаю, любите ли Вы глагол, требующий большего, требующий всё. Но точно знаю: Вы любили меня через мои стихи. Другие любили мои стихи через меня. В обоих случаях скорее терпели, чем любили. Чтоб было совсем ясно: меня всегда было несколько больше для людей, со мной соприкасавшихся: «несколько» — читайте: на бóльшую половину, на еще одну меня или меня живущую или живущее во мне моими стихами. Никому не приходило в голову, что это — два лика одной и той же силы, силы, способной принимать тысячи ликов и быть тем не менее единым целым. Но у Вас уже напрягается чело — от благородного усилия сосредоточиться — и также напрягаются желваки — от не менее похвального усилия подавить неудержимую зевоту.

Впрочем, как говорят немцы, «ich schenke es Ihnen » (по-французски: я Вам это прощаю). Подарите мне в ответ мундштук — только чтоб ни из янтаря, ни из серебра, ни из пенки, ни из слоновой кости, ни из всего, что пахло бы обладанием. Я свой вчера потеряла, во время большой прогулки с Б. Список моих просьб растет (По слову одной женщины-поэта: «Сколько просьб у любимой всегда! У разлюбленной просьб не бывает»... В данном случае — сколько просьб у любящей !).

Вчера с иронической рыцарственностью весь вечер защищала Вас. Все упреки к Вам — справедливы, но это мое дело, а не их — ведь ни у кого не хватило души (простодушия!) пострадать от Вас, кроме меня. «Из-за него мы теряем время!» «Из-за него» я теряю — большее.

Есть нежные слова в Вашем письме, гладящие по сердцу: слова-ладони. С таким письмом хорошо спать. — Спасибо. И праведные слова — в моём: которые должны выправить Ваше сердце: слова-вербные ветви. С таким письмом хорошо бодрствовать. Благодарите.

По Вас не скучаю — пока, но (знаю себя) через три дня бы заскучала. (У меня свой счетчик разлук.) И потом — Вы дома, очень думать о Вас значило бы — и Вас заставить подумать обо мне, то есть из дому — увести на воздух, высвободить Вас. А я против даже самого освободительного насилия.

А если сами думаете обо мне — Вам меня уводить не приходится, я уже уведена из всех земных мест и из самой себя к единственному, до которого мне никогда не дойти. (Какое малодушие говорить Вам такое!) И для вящей точности и дабы не обременять Вас — даже тенью ответственности: я уродилась уведенной !
Продолжайте писать мне. Второе письмо — испытание. Испытайте себя!

«Нежность на исходе» (от растраты). Это глубоко и правильно, но это не все. И смотрите: от «на исходе» (нежности или всякой другой силы) — неизбывность. Чем больше даём, тем больше остается, начинаем растрачивать — тут же прибывает! Вскрываем жилы — свои — и вот мы — живой родник.

Я бы хотела прочесть Ваши стихи.— Дадите? — Прочту внимательно и скажу правду. (Правда! какой прелестный соблазн для любителя и любимого, которые только и живут тем, что скрывают её от себя. Оттого, видно, и не дал. Пометка на полях.)
Вы, конечно, не напишете мне ни строчки — потому что у Вас есть мои стихи. Вы вроде ребенка, которого учат ходить, соблазняя яблоком — протягивают, но не дают, так как стоит ему завладеть яблоком, он больше не сделает ни шагу. Вы это яблоко заполучили.
Вы не напишете мне: днём — море, вечером — сон.
Когда я уеду — и вот, не знаю, что дальше. Вижу себя, глядящую (согласно Вашему определению, возможно, это так и есть) вполоборота, через плечо, но не на Вас, дружочек: на себя — эту, которую я уже начинаю преодолевать.

Мой родной! Завтра или послезавтра спрошу Вас, что в точности Вам снилось во втором часу ночи, нынче, в воскресение. Мне приснилось, что Вы умерли.
Помню Ваши утренние волосы: кудрявые, и дневные: проборные, и ночные: лохматые — самые юные. И всю Вашу небрежную нежность. Но слишком думать о Вас нельзя.

Спокойной ночи. Если Вам сейчас мирно спится — то, конечно, моей милостью. Я бы могла быть коварной, как другие, но это не была бы я, и если бы Ваша любовь ко мне была результатом моего коварства, Вы любили бы не меня. (Смогла бы я быть коварной, подобно другим?).

Я отродясь больше любила убаюкивать, а не лишать сна, кормить, а не лишать аппетита, образумливать, а не заставлять терять голову. Мне отродясь было дороже давать, чем лишать, давать, чем получать, давать, чем — иметь.

Р. S. (Внезапная мысль) Подлинный палач, палач средневековья, имевший право поцеловать свою жертву, — тот, кто предает смерти, а не тот, кто лишает жизни. Это не одно и то же. Подумайте над этим.

Письмо девятое


9 июля, полночь.

От сосредоточения (напряжения) мне страшно захотелось спать. Я ждала Ваших шагов, мне не хотелось, чтобы я когда-нибудь смогла сказать себе, что проглядела Вас — в трижды печальном смысле: упустить случай, не заметить Его Высочества и, — как ребенку — проглядеть глаза в ожидании матери, — хоть раз по своей вине. Я легла на пол — головой в дверях балкона, на совершенно плоском и твердом, чтобы не заснуть.
Подымаю глаза: две створки двери — и все небо. Шагов было много, я скоро перестала слушать, где-то играла музыка, я вдруг почувствовала свою низость (всех последних дней с Вами — о, обиды нет! — я была малодушной, Вы были собой). Я знаю, что я не такая,— это только потому, что я пытаюсь — жить.

Жить — это кроить и неустанно кривить и потом выправлять — и ни одна вещь не стоúт (да и не стóит! простите эту грустную, серьезную игру слов).

Как только я пытаюсь жить, я ощущаю себя последней, захолустной швеей: ей никогда не сшить ничего красивого, она только портит работу ранит пальцы, и вот, бросив всё: ножницы, лоскутья, нитки, она пускается петь. У окна, за которым льет вековечный дождь.

Я еще полна этим пустым небом. Оно плыло, я лежала неподвижно, я знала, что я, лежащая, пройду, а оно, плывущее, останется, пребудет. Небо плывет вечно и безостановочно: и я всё прохожу безостановочно и
вечно. Я — это все те, которые так лежали и смотрели, будут так лежать и смотреть. Видите — я тоже «вечна».

Я ли — этим утром? Это была просто не я. Разве я — могу кроить и рассчитывать? Я могу рваться — да! — как ребенок: к тебе - раскинуть руки: одну — к востоку, другую — к западу, но больше... но меньше... Нет, это жизнь — насильница душ — заставляет меня силой играть этот фарс.

Подбирать на коленях лоскутья (урезки) после такой кройки?.. Нет и еще раз — нет. Завожу руки за спину. И — прямость хребта!

Разве могла я искать — даже ради Царства Небесного! — такого осуществления — такой ценой? Мой дорогой друг, должно быть небо — и для любви. Не над-ложное. А радужное.

Мой дорогой друг, Вы не пришли сегодня вечером, потому что писали письма (своим). Мне уже не больно от таких вещей — приучили — Вы и все, Вы ведь тоже вечны: неисчислимы (как та я: на полу и в небе). Всё тот же Вы, не идущий к всё той же мне, все так же ждущей его.

Когда Вы когда-нибудь, на досуге, перечтете мои записные книжки — не только ради формулы и анекдота — когда Вы их перечтете, чтоб найти там меня живую, Вы заново увидите нашу встречу.

В жизни со мной поступали обычно, а я чувствовала, как было обычно для меня . Поэтому никого не сужу.

От Вас как от близкого я видала много боли, как от чужого — только доброту. Никогда не чувствовала Вас ни тем, ни другим, боролась в себе за каждого — значит: против каждого.

Это скоро кончится — чую — уйдет назад, под веки, за губы. — Вы ничего не потеряете, стихи останутся. Жизнь прекрасно разрешит задачу, Вам не придется стоять распятием между своими и «другой» (да простят мне Бог и Ваше чувство меры — от которого я так безмерно страдала! — непомерность сравнения).

Родной! Вне всех любезностей, ласковостей, нежностей, бренностей, низостей — Вы мне дороги. Но мне с Вами просто нечем было дышать.

Я знаю, что в большие часы жизни (когда Вам станет дышать нечем, как зверю, задохнувшемуся в собственном меху) — минуя мужские дружбы, женские любови и семейные святыни — придете ко мне. По свою бессмертную душу.
А теперь — спокойной ночи. Целую Вашу черную головочку.

Письмо десятое и последнее, невозвращенное



Письмо одиннадцатое, полученное


29 октября 19...

Вы поймите, мой друг, как мне трудно писать: я сознаю себя кругом виноватым, виноватым прежде всего в отсутствии той воспитанности, внутренней и внешней, которую Вы так цените. Но постигает же людей чума, и я впал на многие месяцы в состояние жестокой прострации, полного оглушения и онемения.
Все проходило мимо, и никакие силы не могли бы заставить меня делать то, что делать было необходимо. Сейчас, когда я Вам пишу, всё это — позади, и я чувствую какую-то особенную, послеболезненную бодрость. Мне очень тяжело, что мое молчание могло Вас навести на ложные предположения. Спящие не ходят на почту. (Пометка на полях: но всё же ходят в ресторан!) Прошу этому верить.

Я возвращаю Вам письма, дабы у Вас была полная уверенность в том, что они — не у меня. Я оставил только одно — последнее, переданное Вами в день отъезда. Оно мне дорого, как завершение какого-то пути, как последнее слово удаляющегося голоса. Впрочем, если Вам не по себе от этого листочка в моих руках — верну его тотчас.

Я шлю Вам (заказным):
1) 2 конверта с письмами
2) толстую синюю тетрадь
3) стихи 19...
4) стихи 19...
5) две записных книжки
6) книжки с автографами X
7) Buch der Lieder [Книга песен, нем.]

Книжечку цвета замши, куда Вы записывали стихи, посвященные мне, я оставил. Не в виде документа или памятки, а просто как кусок жизни, переплетенный в кожу. Если это не по праву, если это вопреки Вашим «законам»,— у Вас они есть на всё! — напишите, пришлю.
Ради Бога вышлите как можно спешнее книгу Б. с посвящением, которую я забыл у Вас взять перед Вашим отъездом. Вы знаете, сколь я дорожу автографами! Экспресс-заказным, пожалуйста! Не буду спать спокойно, пока её не получу.

Если напишете — отвечу без промедления. Я проснулся. У меня отшибло память на события личной жизни. Помню человеческое и общее. И Вас помню на балконе, лицом вверх и глазами в ночное небо, равно безжалостное для всех.

X. шлет Вам привет и просит прислать что-нибудь для его журнала. Что пишете нового? Продолжаете ли переводить «Флорентийские ночи»? Из записных книжек не хотите чего-нибудь смастерить? Много ли новых стихов? Пришлите, пожалуйста, в память о былом.
Желаю Вам всяческого добра. —
— Пометка на полях:
«Все люди берегли мои стихи. Все — возвращали мне мою душу (возвращали меня к моей душе)». —

Кстати, о коже: «кусок жизни, переплетенный в кожу» — противная ассоциация. И еще: плохо сказано — три слова вместо одного — сердце. (Сердце в коже). Кроме того, не сомневаюсь, что наряду с остальными, моему корреспонденту сильно нравилась сама видимость «книжечки» («толстую-то синюю тетрадь» он мне вернул!) — замша столь же приятна на вид, как и на ощупь и на запах.
Так, и на этот раз оправдалась — с почти нежданной естественностью и негаданной очевидностью — моя о нем «кожа».

Последняя флорентийская ночь


Новогодняя ночь. Бал-маскарад. Залы, гостиные. В одной из них с притушенным светом и удушливой мебелью — нищая заемная роскошь! — я, без маски, в кругу нескольких знакомых.
Врывается шумный хоровод в костюмах, один отделяется от группы, подходит, кланяется. Белый бурнус, тюрбан. Маски нет.
— Вы меня узнаете?
— Нет.
— Вглядитесь, разве костюм может так изменить меня? (Я «вглядываюсь»).
— Неужели Вы меня и впрямь не узнаете? (Его голос, сперва радостный, все больше выдает уязвленное самолюбие.)
Молодое, довольно привлекательное лицо. Смуглые волосы.
Я, нетвердо: — Да-да, у меня сейчас такое впечатление, что мне действительно, кажется, приходилось, быть может, Вас однажды где-то видеть... Скорее слышать... Мне кажется, что Ваш голос для меня не...
(Смотрю еще раз.) — Нет-нет, я решительно вижу Вас впервые!
Вокруг оживленно-изумленные смешки, возгласы, и из глубины всего этого гула — явственно:
— Я — (такой-то).
— Вы? Господи! Извините ради Бога, но я так плохо вижу, и у меня нет никакой зрительной памяти, да и не виделись мы очень давно, и к тому же у Вас были тогда усы.
— У меня усы? Я в жизни не носил усов!
— Не может быть! Я точно помню: маленькие такие усики, щеточкой.
— Уверяю Вас, клянусь, что я в жизни не...
Другие, вмешиваясь: — Вы ошибаетесь, мадам, Вы его принимаете за кого-то другого, он действительно никогда не носил усов!
— Странно. Я точно помню. Вот такие маленькие, щеточкой.
Он, в отчаянии: — Я никогда не носил никаких усов — маленьких или больших, щеточкой или под Вильгельма!
Я, тронутая тем, что незнакомец так огорчился из-за меня:
— Ну что Вы! Успокойтесь! Я Вам верю! И все-таки — странно: я точно помню: черненькие усики. Впрочем — постойте, постойте! — не могли ли это быть очки? Наверняка это было что-то, чего сейчас нет — да, конечно, очки, а усики щеточкой — это были брови. (И соотнося): Большие брови. Так оно, должно быть, и было. Только все равно удивительно — я точно помню...
— И в самом деле удивительно.
Он, уязвленный, удаляется.

Руку на сердце: узнала ли я его или нет? Неужели я его так напрочь не узнала?
В первое мгновенье — да (то есть нет), во второе — что-то мелькнуло, в третье — я уже знала (узнала) голос, не лицо (которое, кстати, я так и не узнала), но под воздействием моего первого правдивого «нет», уже взятого тона, я продолжала не узнавать до последнего.

С тех пор — ни слова. Иногда я слышу о нем — всегда одно: дела идут скверно, сын взрослеет.

Ну а усы? В усы я верила совершенно искренне. Я не только их помнила, но едва он назвался, я их увидела и увидела, что их не хватает. И эти «щеточки бровей» вовсе не были выдумкой ради забавы. Было видение чего-то над чем-то. А было ли это два уса над парой губ или пара бровей над очками — это уже деталь, знать которую должен он, а не я. Довольно с него и «щеточки».

Надо ли еще говорить, что он никогда не носил очков?

После-словие,
или
Посмертное слово вещей


Мое полное забвение и мое абсолютное неузнавание сегодня — лишь тождественность твоего абсолютного присутствия и моей полной поглощенности вчера. Насколько ты был — настолько тебя нет. Абсолютное присутствие с обратной стороны. Абсолютное может быть только абсолютным. Такое присутствие может стать только таким отсутствием. Вчера — всё, сегодня — ничего.

Моё полное забвение и моё абсолютное неузнавание — лишь эхо (увеличенное!) Вашего собственного забвения и неузнавания — неважно, узнаёте ли Вы меня на улице или нет, справляетесь ли обо мне или нет.

Если Вы не забыли меня, как я забыла Вас, то это потому, что Вы никогда не болели мной так, как болела Вами я. Если Вы меня не забыли абсолютно, то это потому, что в Вас нет ничего абсолютного, даже равнодушия. Я кончила тем, что не узнала Вас; Вы же и не начинали меня узнавать. Я кончила тем, что забыла Вас, в Вас же никогда не было меня настолько, чтобы было что забывать. Что такое забыть кого-то? Это забыть причиненные им страдания.

Я больше не знаю о Вашем существовании, Вы же никогда не знали, что я существую.

Чтобы мне, не знавшей вчера ничего, кроме Вас, не узнать Вас сегодня, надо было именно не знать вчера ничего, кроме Вас. Моё забвение Вас — еще один патент на благородство. Удостоверение Вашего достоинства в прошлом.

Посмертная месть? Нет. Во всяком случае — не моя. Какая-то сила (великая сила!) мстит за меня и через меня. Вас интересует её имя, которое я еще не знаю? Любовь? Нет. Дружба? Тоже нет, но совсем близко: душа. Раненая душа во мне и во всех других женщинах. — Раненная Вами и всеми другими мужчинами, вечно ранимая, вечно возрождающаяся и в итоге неуязвимая.

Неизлечимая неуязвимость.

Это душа мстит за себя, покинув Вас, в ком она находила кров и кого укрывала лучше, чем море укрывает берег, — и вот Вы наги, как пляж с оставшимся от моего прилива: башмаками, досками, пробками, обломками, щебнем — моими стихами, в которые Вы, до сих пор ребенок, играете — это она мстит за себя, ослепив меня настолько, что я забыла Ваши черты, прояснив мне Ваши настоящие , которые я бы никогда не полюбила.

Вступление и перевод с французского Юрия Клюкина



Последние материалы раздела:

Изменение вида звездного неба в течение суток
Изменение вида звездного неба в течение суток

Тема урока «Изменение вида звездного неба в течение года». Цель урока: Изучить видимое годичное движение Солнца. Звёздное небо – великая книга...

Развитие критического мышления: технологии и методики
Развитие критического мышления: технологии и методики

Критическое мышление – это система суждений, способствующая анализу информации, ее собственной интерпретации, а также обоснованности...

Онлайн обучение профессии Программист 1С
Онлайн обучение профессии Программист 1С

В современном мире цифровых технологий профессия программиста остается одной из самых востребованных и перспективных. Особенно высок спрос на...