Современники о есенине и его творчестве. Г

Рейтинг: / 3

ПлохоОтлично

Т. Флор-Есенина

СОВРЕМЕННИКИ ЕСЕНИНА О "РОМАНЕ БЕЗ ВРАНЬЯ" МАРИЕНГОФА


Тему этого сообщения подсказали мне материалы, которые встретились в процессе работы над книгой "С.Есенин. Жизнеописание в документах".
Мне показалась небезынтересной нигде ранее не публиковавшаяся "Анкета Учредителя общества поэтов и литераторов "Литература и Быт", содержащая элементы биографии, заполненная А.Б.Мариенгофом в 1928 году: "год рождения - 1897, место жительства - Петровка, Петровский, 3, кв. 4, б/п, не судился, избирательным правом пользуюсь. С 14 по 17 гг. учился. С 17 по 18 гг.- секретарь издательства ВЦИК, с 19 г. по настоящее время занимаюсь исключительно литературной работой, исключая 25 год, когда я работал в Пролеткино в качестве секретаря Отдела".
К тому времени А.Мариенгофом были изданы книги: "Витрина сердца", "Кондитерская солнц", "Магдалина", "Буян-Остров", "Руки галстуком", "Тюк звезд", "Развратничаю с вдохновеньем", "Разочарование", "Заговор дураков", "Двуногие", "Циники".
В 40-е - 50-е годы он писал в основном пьесы: "Тарас Бульба", "Шут Балакирев", "Мистер Б.", "Наша девушка", "Ленинградские подруги", "Совершенная Виктория", "Кукушка", "Дядя Саша", "Тетя Нюша", "Ничего общего", "Суд жизни", "Рождение поэта".
Незадолго до смерти (скончался в 1962 г.) Мариенгоф закончил работу над книгой воспоминаний.
Под названием "Роман с друзьями" и с большими сокращениями она увидела свет в журнале "Октябрь" в 1965 году (М№ 10-11). Полная редакция под другим названием - "Мой век, мои друзья и подруги" была опубликована в 1988 г. и переиздана в 1990 г.
Очевидно, все же я не погрешу против истины, если скажу, что из всего созданного А.Мариенгофом наибольшую известность имеет его "Роман без вранья".
"Воспоминания о Есенине" были написаны вскоре после смерти поэта и вышли в "Библиотеке "Огонька" в 1926 году. Затем Мариенгоф вдвое расширил их и под названием "Роман без вранья" они выходили при его жизни тремя изданиями - в 1927, 1928 и 1929 гг. В 60-е годы "Роман" издавался на польском, чешском и югославском языках. У нас переиздание было осуществлено в 1988 и 1990 годах Б.Авериным и С.Шумихиным, однако в сопровождающих книги статьях они не упомянули о том, что в середине 40-х годов Мариенгоф вновь возвращался к работе над "Романом" и подготовил "Предисловие".
Мне встретилось его письмо, датированное августом 1948 г. и адресованное неустановленному лицу. "Дорогой Исаак Осипович! - писал Мариенгоф.- Оставляю Вам рукопись "Романа без вранья". Держите совет, оцените, а я загляну к Вам в воскресенье. К рукописи я написал вроде предисловия. Думаю, оно будет представлять интерес".
"Предисловие" находится вместе с рукописью в ИРЛИ, а черновик - в Государственном музее-заповеднике в Константинове. Поскольку оно не публиковалось и имеет отношение к моей теме, процитирую некоторые места из него:
"Роман без вранья" был написан, как говорится, одним духом. Примерно за три месяца. Мы жили тогда на даче под Москвой, в Пушкине.
Это первый черновик. Заготовительные листки - "первейшие", к сожалению, не сохранились. Так же, как и машинописный экземпляр. От руки вторично я не переписывал. В книгу вошло не все. Кое-что не попало. Кое-что изъял сам. Кое-что вычеркнули.
К "Роману", когда он вышел, отнеслись по-разному. Люди, не знавшие Есенина близко, кровно обиделись за него и вознегодовали на меня: "Оскорбил-де память".
Близкие же к Есенину, кровные - не рассердились. Мы любили его таким, каким был.
Хуже дело обстояло с другим персонажем. Клюев при встрече, когда я ему протянул руку, заложил свою за спину и сказал: "Мариенгоф!.. Ох, как страшно!.." Покипятился, но ненадолго чудеснейший Жорж Якулов. "Почем-Соль" (Григорий Романович Колобов - товарищ мой по пензенской гимназии) оборвал дружбу. Умный, скептичный Кожебаткин (издатель "Альциона") несколько лет не здоровался. Не мог простить "перышных" носков и нечистого носового платка. Явно я переоценил чувство юмора у моих друзей. Совсем уж стали смотреть на меня волками Мейерхольд и Зинаида Райх. Но более всего разогорчила меня Изадора Дункан, самая замечательная женщина из всех, которых я когда-либо встречал в жизни. И вот она разорвала со мной добрые отношения...
О многом я в "Романе" не рассказал. Почему? Вероятно, по молодости торопливых лет. Теперь бы я, думается, написал полней, но вряд ли лучше...".
Сохранилось несколько писем друзей Есенина, в которых встречаются их высказывания о "Романе без вранья". Так в июне 1926 г. Г.Р.Колобов писал С.А.Толстой-Есениной: "Выходит в Госиздате сборник воспоминаний о Сереже. И вышла здесь у нас еще о нем книжечка (речь идет о воспоминаниях Киршона "Сергей Есенин"). Откровенно - все плохо, за исключением местами прекрасных и теплых строк Воронского. Все больше стараются политературничать, написать по-краше, а выходит ведь весьма плоховато, "от ума", как говорил Сережа... А Сережа любил слово, чтил его, как древний христианин свое Евангелие или мусульманин свой Коран...
А.Мариенгоф пишет целую повесть. Читал мне первую главу. Нравится мне и не нравится. Что больше - не знаю..." В этом письме Колобов имеет в виду первую книгу Мариенгофа - "Воспоминания о Есенине", а в другом, от 3 декабря 1926 г., он сообщает жене поэта о новой работе Мариенгофа: "Слышал я, что А.Б.Мариенгоф выпускает добавочную книжицу, той, вероятно, мало. Говорил мне, что во второй появлюсь и я. Подальше от таких воспоминаний. Ну черт с ним. Пусть пишет, прославляется, зарабатывает на кусок хлеба..."
Отношение к "Роману" высказано и в письме В.С.Чернявского к С.А.Толстой-Есениной от 17 мая 1927 года: "Выпуск 10000 экземпляров книжки Мариенгофа явно поощряется, а простая популяризация поэта вредна и недопустима. Это очень характерно! Мариенгоф сначала меня возмутил, потом, прочтя книгу вторично, я с ней примирился кое за что. Она раскупается и имеет успех (говорят: "очень интересно!"), и развязная фельетонность, насквозь пропитанная запахом мариенгофовского пробора, конечно, не бездарна. Я ждал худшего. Колобов давно говорил мне, что против выхода этой книги организована целая кампания - с Чагиным во главе, предлагал и мне присоединиться, но, видимо, дело заглохло. Противны мне очень лишь отдельные места - до зловредности,- а мне лично, весь тон книжки..."
Примечательно высказывание о "Романе" Д.А.Лутохина, писавшего 16 сентября 1927 г. А.М.Горькому: "Понравился мне "Роман без вранья" Мариенгофа. В нем много искренности и свежести. Скомкан только конец. От "Романа" у меня осталось подозрение, что Есенин покончил с собой, заразившись нехорошей болезнью. Или просто с перепою?" Горький сразу же отреагировал на письмо Лутохина и 21 сентября 1927 г. написал: "Не ожидал, что "Роман" Мариенгофа понравится Вам. Я отнесся к нему отрицательно. Автор - явный нигилист, драма не понята. А это глубоко поучительная драма, и она стоит не менее стихов Есенина... Есенин не болел "дурной болезнью", если не считать его разрыв с деревней, с "поэзией полей"..."
В заключение позволю себе высказать предложение, что поводом для написания Мариенгофом воспоминаний о Есенине отчасти послужила и статья Б.Лавренева "Казненный дегенератами".
Напомню несколько строк из нее: "Есенин был захвачен в прочную мертвую петлю. Никогда не бывший имажинистом, чуждый дегенеративным извертам, он был объявлен вождем школы, родившейся на пороге лупанария и кабака, и на его славе, как на спасительном плоту, выплыли литературные шантажисты, которые не брезговали ничем и которые науськивали наивного рязанца на самые экстравагантные скандалы, благодаря которым, в связи с именем Есенина, упоминались и их ничтожные имена. Не щадя своих репутаций, ради лишнего часа, они <...> не пощадили и его жизни"
Мариенгоф понял, кого имел в виду Лавренев, и обратился в Союз писателей за помощью. Об этом можно судить по неопубликованному письму, отправленному Лавреневым Мариенгофу в феврале 1926 г.: "Милостивый государь. Я чрезвычайно обрадован, что на Вас немедленно загорелась шапка и что самим фактом составления письма и своей подписью в нем Вы расписались в получении пощечины...
Вы изволите обращаться в Правление Союза с просьбой - или "исключить вас из Союза, или одернуть зарвавшегося клеветника" Лавренева. Я не прочь был бы поставить этот вопрос таким же образом, но, к сожалению, устав Союза не предусматривает возможности надзора за нравственной личностью своих членов и состояние в нем основывается на формальном признаке, наличии печатных трудов, а они у вас имеются. Мое мнение о них может не сходиться с другими мнениями, и Союз не правительственная партия, имеющая единую литературную и общественную идеологию. Я же считаю себя в полном праве считать Ваше творчество бездарной дегенератской гнилью и никакой Союз не может предписать мне изменить мое мнение о Вас и Кусикове, как о литературных шантажистах. В Вашем праве путем печати доказать, что не Вы с Кусиковым, а я создал вокруг Есенина ту обстановку скандала, спекуляции и апашества, которая привела Сергея к гибели. Если у вас есть для этого данные,- пожалуйста.
Я же с вами ни в какие объяснения вступать не желаю, ни на какие суды с вами не пойду, ибо не считаю ни Вас, ни Кусикова достойными имени порядочного человека. Еще раз приходится пожалеть о том, что благодаря излишней щепетильности редакции ваши имена были вычеркнуты из текста статьи, что и дало вам возможность с чисто мошеннической ловкостью сделать пельмель (от французского реlе-melе, что означает "смесь", "мешанина") из вашего имени и двух ничем не запятнанных имен, на которых вы пытались также выехать из грязи, как выезжали некогда на имени Есенина.
Примите уверения в моем полном нежелании вступать в дальнейшем в какие бы то ни было споры с Вами по этому делу.
Готовый к услугам
Борис Лавренев".
Общеизвестна сложность взаимоотношений между Есениным и Мариенгофом, но, к сожалению, до сего времени нет сколько-нибудь значительного исследования, посвященного этой проблеме. Сегодняшние публикаторы произведений Мариенгофа призывают помнить о том, что Есенин посвятил Мариенгофу "одно из нежнейших своих стихотворений", что поэтов "несколько лет связывала тесная дружба". Утверждения эти кажутся мне весьма поверхностными и как охранную грамоту я их не воспринимаю.
В 1973 году югославский есениновед Миодраг Сибинович писал: "...в книге Мариенгофа достаточно сальериевской зависти посредственного литературного работника к таланту великого поэта". Мне импонирует такая точка зрения.

А я стою, как пред причастьем,

И говорю в ответ тебе:

Я умер бы сейчас от счастья,

Сподобленный такой судьбе.

Но обреченный на гоненье,

Еще я долго буду петь…

Чтоб и мое степное пенье

Сумело бронзой прозвенеть 18 .

Но петь пришлось недолго. Последняя моя встреча с Есениным состоялась уже 30 декабря 1925 года, когда мы, московские писатели, пришли в Дом печати встретить прибывший из Ленинграда гроб с телом покойного поэта. Был сырой зимний вечер. Подавленные бессмысленной смертью, молча стояли мы у гроба. А на здании Дома печати порывистый ветер колыхал длинный белый плакат, на котором крупными буквами написано было: «Умер великий русский поэт».

‹1926›

КОММЕНТАРИИ

СПИСОК УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ

Блок, I -VIII - Блок Александр. Собр. соч. в 8-ми томах, т. I–VIII. М.-Л., Гослитиздат, 1960–1963.

ВЛ - журн. «Вопросы литературы». Воспоминания, 1926 - сб. «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания». М.-Л., Госиздат, 1926.

Воспоминания, 1965 - сб. «Воспоминания о Сергее Есенине». М., Московский рабочий, 1965.

Воспоминания. 1975 - сб. «Воспоминания о Сергее Есенине». М., Московский рабочий, 1975.

ГВЛ - Государственная библиотека СССР им. В. И. Ленина.

ГЛМ - Государственный литературный музей.

ИМЛИ - Институт мировой литературы им. А. М. Горького АН СССР.

ИРЛИ - Институт русской литературы (Пушкинский дом) АН СССР. ЛР - еженедельник «Литературная Россия».

ЛН - Литературное наследство.

РЛ - журн. «Русская литература».

Хроника, 1, 2 - Белоусов В. Сергей Есенин. Литературная хроника. М., Советская Россия, ч. 1, 1969; ч. 2, 1970. ЦГАЛИ - Центральный государственный архив литературы и искусства.

Тексты С. А. Есенина, кроме специально оговоренных случаев, цитируются ко изданию: Есенин С. А. Собр. соч. в 6-ти томах, т. I–VI. М., Художественная литература, 1977–1980. При этом в тексте указывается только том и страница.

Настоящее издание - не первое собрание воспоминаний о Есенине. На следующий год после смерти поэта одновременно вышли в свет три сборника: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания». Под редакцией И. В. Евдокимова. М.-Л., Госиздат. 1926; «Есенин. Жизнь. Личность. Творчество». Под редакцией Е. Ф. Никитиной. М., Работник просвещения, 1926; «Памяти Есенина». М., Всероссийский союз поэтов, 1926. В том же году отдельными брошюрами были выпущены воспоминания С. С. Виноградской, И. В. Грузинова, А. Б. Мариенгофа, И. Н. Розанова. В следующем, 1927 году также отдельной брошюрой вышли воспоминания В. Ф. Наседкина, появился и «Роман без вранья» А. Б. Мариенгофа. Эта книга вызвала резко отрицательную реакцию, что не могло не сказаться на отношении к мемуарам о Есенине в целом. В 1965 году издательством «Московский рабочий» был выпущен сборник «Воспоминания о Сергее Есенине» (под общей редакцией Ю. Л. Прокушева). С небольшими изменениями в составе он был повторен в 1975 году. В этих сборниках впервые был отражен весь жизненный и творческий путь поэта. Благодаря им целый ряд воспоминаний впервые стал доступен читателям. В 1985 году издательством «Московский рабочий» был выпущен сборник «Сергей Есенин. Воспоминания родных», в который вошли очерки Е. А. и А. А. Есениных, А. Р. Изрядновой, В. Ф. Наседкина, Т. С. и К. С. Есениных.

Настоящее издание значительно шире предшествующих. Не входили раньше в подобные сборники воспоминания Т. Ф. Есениной, К. П. Воронцова, Г. А. Бениславской, В. А. Рождественского, A. К. Воронского, В. А. Мануйлова, В. А. Пяста и др. Ряд воспоминаний (И. В. Грузинова, И. Н. Розанова, В. С. Чернявского, B. И. Эрлиха и др.) публикуются в значительно более полном виде.

Серьезные трудности представило определение композиции сборника, порядка расположения мемуаров. Дело в том, что целый ряд мемуаров охватывает многие периоды жизни Есенина, нередко от первого знакомства до конца жизни поэта. Поэтому распределить воспоминания, как это чаще всего делается в подобных изданиях, по периодам жизни писателя не представлялось возможным. Принцип, который положен в основу композиции сборника, - дата первого знакомства с Есениным. Однако формально следовать этому принципу во всех без исключения случаях представлялось не вполне оправданным. К примеру, воспоминания А. М. Горького пришлось бы поместить рядом с воспоминаниями о первом петроградском периоде 1915–1916 годов, хотя основное место в них занимает рассказ о встрече с Есениным в Берлине в 1922 году. Поэтому ряд воспоминаний размещены в соответствии с их основным содержанием, с учетом их близости к другим мемуарам, относящимся к этому же периоду творчества поэта.

Тексты воспоминаний проверены по печатным и архивным источникам, что позволило устранить ряд погрешностей в их воспроизведении. Обращение к архивам позволило также включить ряд новых источников текста. Ограниченные масштабы сборника не позволили воспроизвести все мемуары в полном объеме. Сокращения в основном касаются малозначащих эпизодов или не имеющих отношения к Есенину отступлений. Все купюры обозначены отточиями в угловых скобках.

Примечания включают преамбулы к каждому воспоминанию, в которых даны сведения об их авторах и указаны источники публикуемых текстов, а также реальные комментарии.

В конце издания помещен аннотированный указатель имен. Примечания и сноски, принадлежащие авторам мемуаров, даны в тексте под строкой.

Составитель выражает признательность за помощь в работе, оказанную ему сотрудниками Литературно-мемориального музея С. А. Есенина в Константинове, Государственного литературного музея. Института мировой литературы им. А. М. Горького Академии наук СССР, Центрального государственного архива литературы и искусства. Глубокую благодарность приносит составитель Т. С. и К. С. Есениным, Н. В. Есениной, Т. П. Флор и С. П. Митрофановой, Л. А. Архиповой, Г. Н. Кашину, К. Н. Марцишевской, И. Л. Повицкому за предоставленную ему возможность использовать хранящиеся у них документальные материалы и за ценные сведения, сообщенные ему.

Т. Ф. ЕСЕНИНА

Татьяна Федоровна Есенина (1875–1955) - мать поэта.

Воспоминания Т. Ф. Есениной при ее жизни не были записаны и авторизованы. Сохранилась фонограмма с записью ее короткого рассказа. В наст. изд. публикуется текст, воспроизводящий часть этой фонограммы.

Е. А. ЕСЕНИНА

В КОНСТАНТИНОВЕ

Екатерина Александровна Есенина (1905–1977) - сестра поэта.

До 1921 года она жила в Константинове, потом - в Москве. В 1923–1925 годах помогала брату в его литературно-издательских делах. Есенин посвятил ей рассказ «Бобыль и Дружок», к ней же обращено стихотворение «Письмо к сестре». После смерти поэта Е. А. Есенина активно участвовала в пропаганде его творческого наследия, боролась с попытками приписать ему некоторые произведения, порочащие его имя. В 1926 году она опубликовала в «Правде» «Письмо в редакцию», в котором писала: «За последнее время в Москве частным образом распространяются стихи, приписываемые перу покойного брата моего Сергея Александровича Есенина. Из таких стихов мне известны два стихотворения с посвящением Айседоре Дункан и одно - „Послание Демьяну Бедному“. По этому поводу считаю необходимым заявить, что стихи „Сыпь, гармоника. Скука… Скука…“ и „Пой же, пой. На проклятой гитаре…“, якобы посвященные А. Дункан, написаны братом моим в 1923 году и не раз читались им на литературных вечерах. Эти стихотворения входят в цикл „Москвы кабацкой“ и никогда никому не посвящались. Что касается „Послания Демьяну Бедному“, то категорически утверждаю, что это стихотворение брату моему не принадлежит. Екатерина Есенина» (Правда, 1926, 4 апреля).

Стоял теплый августовский день. Мой секретарский стол в издательстве Всероссийского центрального комитета помещался у окна, выходящего на улицу. По улице ровными, каменными рядами шли латыши. Казалось, что шинели их сшиты не из серого солдатского сукна, а из стали. Впереди несли стяг, на котором было написано: «Мы требуем массового террора».

Меня кто-то легонько тронул за плечо:

Скажите, товарищ, могу я пройти к заведующему издательством Константину Степановичу Еремееву?

Передо мной стоял паренек в светло-синей поддевке. Под поддевкой белая шелковая рубашка. Волосы волнистые, совсем желтые, с золотым отблеском. Большой завиток как будто небрежно (но очень нарочно) падал на лоб. Этот завиток придавал ему схожесть с молоденьким хорошеньким парикмахером из провинции, и только голубые глаза (не очень большие и не очень красивые) делали лицо умнее и завитка, и синей поддевочки, и вышитого, как русское полотенце, ворота шелковой рубашки.

Скажите товарищу Еремееву, что его спрашивает Сергей Есенин.


В Москве я поселился (с гимназическим моим товарищем Молабухом 1) на Петровке, в квартире одного инженера.

Пустил он нас из боязни уплотнения, из страха за свою золоченую мебель с протертым плюшем, за массивные бронзовые канделябры и портреты «предков» - так называли мы родителей инженера, - развешанные по стенам в тяжелых рамах. ‹…›

Стали бывать у нас на Петровке Вадим Шершеневич и Рюрик Ивнев. Завелись толки о новой поэтической школе образа.

Несколько раз я перекинулся в нашем издательстве о том мыслями и с Сергеем Есениным.

Наконец было условлено о встрече для сговора и, если не разбредемся в чувствовании и понимании словесного искусства, для выработки манифеста.

Последним, опоздав на час с лишним, явился Есенин. Вошел он запыхавшись, платком с голубой каемочкой вытирая со лба пот. Стал рассказывать, как бегал он вместо Петровки по Дмитровке, разыскивал дом с нашим номером. А на Дмитровке вместо дома с таким номером был пустырь; он бегал вокруг пустыря, злился и думал, что все это подстроено нарочно, чтобы его обойти, без него выработать манифест и над ним же потом посмеяться.

У Есенина всегда была болезненная мнительность. Он высасывал из пальца своих врагов, каверзы, которые против него будто бы замышляли, и сплетни, будто бы про него распространяемые.

Мужика в себе он любил и нес гордо. Но при мнительности всегда ему чудилась барская снисходительная улыбочка и какие-то в тоне слов неуловимые ударения.

Все это, разумеется, было сплошной ерундой, и щетинился он понапрасну.

До поздней ночи пили мы чай с сахарином, говорили об образе, о месте его в поэзии, о возрождении большого словесного искусства «Песни песней», «Калевалы» и «Слова о полку Игореве».

У Есенина уже была своя классификация образов. Статические он называл заставками, динамические, движущиеся - корабельными, ставя вторые несравненно выше первых; говорил об орнаменте нашего алфавита, о символике образной в быту, о коньке на крыше крестьянского дома, увозящем, как телегу, избу в небо, об узоре на тканях, о зерне образа в загадках, пословицах и сегодняшней частушке 2 . ‹…›


Каждый день часов около двух приходил Есенин ко мне в издательство и, садясь около, клал на стол, заваленный рукописями, желтый тюречок с солеными огурцами.

Из тюречка на стол бежали струйки рассола.

В зубах хрустело огуречное зеленое мясо и сочился соленый сок, расползаясь фиолетовыми пятнами по рукописным страничкам. Есенин поучал:

Так, с бухты-барахты, не след идти в русскую литературу. Искусную надо вести игру и тончайшую политику.

И тыкал в меня пальцем:

Трудно тебе будет. Толя, в лаковых ботиночках и с проборчиком волосок к волоску. Как можно без поэтической рассеянности? Разве витают под облаками в брючках из-под утюга! Кто этому поверит? Вот. смотри. Белый. И волос уже седой, и лысина величиной с вольфовского однотомного Пушкина, а перед кухаркой своей, что исподники ему стирает, и то вдохновенным ходит. А еще очень не вредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят… Каждому надо доставить свое удовольствие. Знаешь, как я на Парнас восходил?…

И Есенин весело, по-мальчишески, захохотал.

Тут, брат, дело надо было вести хитро. Пусть, думаю, каждый считает: я его в русскую литературу ввел. Им приятно, а мне наплевать. Городецкий ввел? Ввел. Клюев ввел? Ввел. Сологуб с Чебатаревской ввели? Ввели. Одним словом, и Мережковский с Гиппиусихой, и Блок, и Рюрик Ивнев… к нему я, правда, первому из поэтов подошел - скосил он на меня, помню, лорнет, и не успел я еще стишка в двенадцать строчек прочесть, а уж он тоненьким таким голосочком: «Ах, как замечательно! Ах, как гениально! Ах…» - и, ухватив меня под ручку, поволок от знаменитости к знаменитости, свои «ахи» расточая тоненьким голоском. Сам же я - скромного, можно сказать, скромнее. От каждой похвалы краснею, как девушка, и в глаза никому от робости не гляжу. Потеха!

Есенин улыбнулся. Посмотрел на свой шнурованный американский ботинок (к тому времени успел он навсегда расстаться с поддевкой, с рубашкой вышитой, как полотенце, с голенищами в гармошку) и по-хорошему, чистосердечно (а не с деланной чистосердечностью, на которую тоже был мастер) сказал:

Знаешь, и сапог-то я никогда в жизни таких рыжих не носил, и поддевки такой задрипанной, в какой перед ними предстал. Говорил им, что еду в Ригу бочки катать. Жрать, мол, нечего. А в Петербург на денек, на два, пока партия моя грузчиков подберется. А какие там бочки - за мировой славой в Санкт-Петербург приехал, за бронзовым монументом… Вот и Клюев тоже так. Он маляром прикинулся. К Городецкому с черного хода пришел на кухню: «Не надо ли чего покрасить?…» И давай кухарке стихи читать. А уж известно: кухарка у поэта. Сейчас к барину: «Так-де и так». Явился барин. Зовет в комнаты - Клюев не идет: «Где уж нам в горницу: и креслица-то барину перепачкаю, и пол вощеный наслежу». Барин предлагает садиться. Клюев мнется: «Уж мы постоим». Так, стоя перед барином в кухне, стихи и читал…

Есенин помолчал. Глаза из синих обернулись в серые, злые. Покраснели веки - будто кто простегнул по их краям алую ниточку.

Ну. а потом таскали меня недели три по салонам - похабные частушки распевать под тальянку. Для виду спервоначалу стишки попросят. Прочту два-три - в кулак прячут позевотину, а вот похабщину хоть всю ночь зажаривай… Ух, уж и ненавижу я всех этих Сологубов с Гиппиусихами!..

Из всех петербуржцев только и люблю Разумника Васильевича да Сережу Городецкого - даром что Нимфа его (так прозывали в Петербурге жену Городецкого) самовар заставляла меня ставить и в мелочную лавку за нитками посылала. ‹…›


Стояли около «Метрополя» и ели яблоки. На извозчике мимо с чемоданами художник Дид Ладо.

Куда, Дид?

В Петербург.

Бросились к нему через площадь бегом во весь дух.

На лету вскочили, догнав клячонку. ‹…›

В Петербурге весь первый день бегали по издательствам. Во «Всемирной литературе» Есенин познакомил меня с Блоком. Блок понравился своею обыкновенностью. Он был бы очень хорош в советском департаменте, над синей канцелярской бумагой, над маленькими нечаянными радостями дня, над большими входящими и исходящими книгами.

В этом много чистоты и большая человеческая правда.

На второй день в Петербурге пошел дождь.

Мой пробор блестел, как крышка рояля. Есенинская золотая голова побурела, а кудри свисали жалкими писарскими запятыми. Он был огорчен до последней степени.

Бегали из магазина в магазин, умоляя продать нам «без ордера» шляпу.

В магазине, по счету десятом, краснощекий немец за кассой сказал:

Без ордера могу отпустить вам только цилиндры.

Мы, невероятно обрадованные, благодарно жали немцу пухлую руку.

А через пять минут на Невском призрачные петербуржане вылупляли на нас глаза, «ирисники» гоготали вслед, а пораженный милиционер потребовал документы.

Вот правдивая история появления на свет легендарных и единственных в революции цилиндров, прославленных молвой и воспетых поэтами.


К осени стали жить вместе в Бахрушинском доме. Пустил нас к себе на квартиру Карп Карпович Коротков - поэт малоизвестный читателю, но пользующийся громкой славой у нашего брата.

Карп Карпович был сыном богатых мануфактурщиков, но еще до революции от родительского дома отошел и пристрастился к прекрасным искусствам.

Выпустил он за короткий срок книг тридцать, прославившихся беспримерным отсутствием на них покупателя и своими восточными ударениями в русских словах.

Тем не менее расходились книги довольно быстро, благодаря той неописуемой энергии, с какой раздаривал их со своими автографами Карп Карпович!

Один веселый человек пообещал даже два фунта малороссийского сала оригиналу, у которого бы оказалась книга Карпа Карповича без дарственной надписи.


В те дни человек оказался крепче лошади.

Лошади падали на улицах, дохли и усеивали своими мертвыми тушами мостовые. Человек находил силу донести себя до конюшни, и, если ничего не оставалось больше как протянуть ноги, он делал это за каменной стеной и под железной крышей.

Мы с Есениным шли по Мясницкой.

Число лошадиных трупов, сосчитанных ошалевшим глазом, раза в три превышало число кварталов от нашего Богословского до Красных ворот.

Против Почтамта лежали две раздувшиеся туши. Черная туша без хвоста и белая с оскаленными зубами.

На белой сидели две вороны и доклевывали глазной студень в пустых орбитах. Курносый «ирисник» в коричневом котелке на белобрысой маленькой головенке швырнул в них камнем. Вороны отмахнулись черным крылом и отругнулись карканьем. ‹…›

Всю обратную дорогу мы прошли молча. Падал снег.

Войдя в свою комнату, не отряхнув, бросили шубы на стулья. В комнате было ниже нуля. Снег на шубах не таял.

Рыжеволосая девушка принесла нам маленькую электрическую грелку. Девушка любила стихи и кого-то из нас.

В неустанном беге за славой и за тормошливостью дней мы так и не удосужились узнать кого. Вспоминая об этом после, оба жалели - у девушки были большие голубые глаза.

Грелка немало принесла радости.

Когда садились за стихи, запирали комнату, дважды повернув ключ в замке, и с видом преступников ставили на стол грелку. Радовались, что в чернильнице у нас не замерзали чернила и писать можно было без перчаток.

Часа в два ночи за грелкой приходил Арсений Авраамов. Он доканчивал книгу «Воплощение» (о нас), а у него, в доме Нерензея, в комнате тоже мерзли чернила и тоже не таял на калошах снег. К тому же у Арсения не было перчаток. Он говорил, что пальцы без грелки становились вроде сосулек - попробуй согнуть, и сломятся.

Электрическими грелками строго-настрого было запрещено пользоваться, и мы совершали преступление против революции.

Все это я рассказал для того, чтобы вы внимательней перечли есенинские «Кобыльи корабли» - замечательную поэму о «рваных животах кобыл с черными парусами воронов»; о солнце, «стынущем, как лужа, которую напрудил мерин»; о скачущей по полям стуже и о собаках, «сосущих голодным ртом край зари».

Много с тех пор утекло воды. В Бахрушинском доме работает центральное отопление; в доме Нерензея газовые плиты и ванны, нагревающиеся в несколько минут, а Есенин на другой день после смерти догнал славу.


В самую эту суету со спуском «утлого суденышка» 3 нагрянули к нам на Богословский гости.

Из Орла приехала жена Есенина - Зинаида Николаевна Райх. Привезла она с собой дочку - надо же было показать отцу. Танюшке тогда года еще не минуло. А из Пензы заявился друг наш закадычный Михаил Молабух.

Зинаида Николаевна, Танюшка, няня ее, Молабух и нас двое - шесть душ в четырех стенах!

А вдобавок Танюшка, как в старых писали книжках, «живая была живулечка, не сходила с живого стулечка» - с няниных колен к Зинаиде Николаевне, от нее к Молабуху, от того ко мне. Только отцовского «живого стулечка» ни в какую она не признавала. И на хитрость пускались, и на лесть, и на подкуп, и на строгость - все попусту.

Есенин не на шутку сердился и не в шутку же считал все это «кознями Райх».

А у Зинаиды Николаевны и без того стояла в горле горошиной слеза от обиды на Таньку, не восчувствовавшую отца. ‹…›


Тайна электрической грелки была раскрыта. Мы с Есениным несколько дней ходили подавленные. Часами обсуждали - какие кары обрушит революционная законность на наши головы. По ночам снилась Лубянка, следователь с ястребиными глазами, черная стальная решетка. Когда комендант дома амнистировал наше преступление, мы устроили пиршество. Знакомые пожимали нам руки, возлюбленные плакали от радости, друзья обнимали, поздравляли с неожиданным исходом и пили чай из самовара, вскипевшего на Николае угоднике: не было у нас угля, не было лучины - пришлось нащепать старую иконку, что смирехонько висела в уголке комнаты 4 . Один из всех, «Почем соль», отказался пить божественный чай. Отодвинув соблазнительно дымящийся стакан, сидел хмурый, сердито пояснив, что дедушка у него был верующий, что дедушку он очень почитает и что за такой чай годика три тому назад погнали б нас по Владимирке… Есенин в шутливом серьезе продолжил:

И меня по ветряному свею,

По тому ль песку,

Поведут с веревкою на шее

Полюбить тоску… 5

А зима свирепела с каждой неделей.

Спали мы с Есениным вдвоем на одной кровати, наваливая на себя гору одеял и шуб. Тянули жребий, кому первому корчиться на ледяной простыне, согревая ее своим дыханием и теплотой тела.

После неудачи с электрической грелкой мы решили пожертвовать и письменным столом мореного дуба, и превосходным книжным шкафом с полными собраниями сочинений Карпа Карповича, и завидным простором нашего ледяного кабинета ради махонькой ванной комнаты.

Ванну мы закрыли матрасом - ложе; умывальник досками - письменный стол; колонку для согревания воды топили книгами.

Тепло от колонки вдохновляло на лирику.

Через несколько дней после переселения в ванную Есенин прочел мне:

Я учусь, я учусь моим сердцем

Цвет черемух в глазах беречь,

Только в скупости чувства греются,

Когда ребра ломает течь.

Молча ухает звездная звонница,

Что ни лист, то свеча заре.

Никого не впущу я в горницу,

Никому не открою дверь 6 .

Действительно: приходилось зубами и тяжелым замком отстаивать открытую нами «ванну обетованную». Вся квартира, с завистью глядя на наше теплое беспечное существование, устраивала собрания и выносила резолюции, требующие установления очереди на житье под благосклонной эгидой колонки и на немедленное выселение нас, захвативших без соответствующего ордера общественную площадь.

Мы были неумолимы и твердокаменны. ‹…›


Идем по Харькову 7 - Есенин в меховой куртке, я в пальто тяжелого английского драпа, а по Сумской молодые люди щеголяют в одних пиджачках.

В руках у Есенина записочка с адресом Льва Осиповича Повицкого - большого его приятеля.

В восемнадцатом году Повицкий жил в Туле у брата на пивоваренном заводе. Есенин с Сергеем Клычковым гостили у них изрядное время.

Часто потом вспоминали они об этом гощенье, и всегда радостно.

А Повицкому Есенин писал дурашливые письма с такими стихами Крученыха:

Утомилась, долго бегая,

Моя ворохи пеленок.

Слышит, кто-то, как цыпленок,

Тонко, жалобно пищит:

пить, пить -

Прислонивши локоток,

Видит, в небе без порток

Скачет, пляшет мил дружок 8 .

У Повицкого же рассчитывали найти и в Харькове кровать и угол.

Спрашиваем у всех встречных:

Как пройти?

Чистильщик сапог наяривает кому-то полоской бархата на хромовом носке ботинка сногсшибательный глянец.

Пойду, Анатолий, узнаю у щеголя дорогу.

Скажите, пожалуйста, товарищ…

А мы тебя, разэнтакий, ищем. Познакомьтесь: Мариенгоф - Повицкий.

Повицкий подхватил нас под руки и потащил к своим друзьям, обещая гостеприимство и любовь. Сам он тоже у кого-то ютился.

Миновали уличку, скосили два-три переулка.

Ну ты, Лев Осипович, ступай вперед и попроси. Обрадуются - кличь нас, а если не очень - повернем оглобли.

Не прошло и минуты, как навстречу нам выпорхнуло с писком и визгом штук шесть девиц 9 .

Повицкий был доволен:

Что я говорил? А?

Из огромной столовой вытащили обеденный стол и вместо него двуспальный волосяной матрац поставили на пол.

Было похоже, что знают они нас каждого лет по десять, что давным-давно ожидали приезда, что матрац для того только и припасен, а столовая для этого именно предназначена.

Есть же ведь на свете теплые люди.

От Москвы до Харькова ехали суток восемь - по ночам в очередь топили печь, когда спали, под кость на бедре подкладывали ладонь, чтоб было помягче.

Девицы стали укладывать нас «почивать» в девятом часу, а мы и для приличия не противились. Словно в подкованный, тяжелый, солдатский сапог усталость обула веки.

Как уснули на правом боку, так и проснулись на нем (ни разу за ночь не перевернувшись) в первом часу дня.

Все шесть девиц ходили на цыпочках.

В темный занавес горячей ладонью уперлось весеннее солнце.

Есенин лежал ко мне затылком.

Я стал мохрявить его волосы.

Чего роешься?

Эх, Вятка 10 , плохо твое дело. На макушке плешинка в серебряный пятачок.

Что ты?…

И стал ловить серебряный пятачок двумя зеркалами, одно наводя на другое.

Любили мы в ту крепкую и тугую юность потолковать о неподходящих вещах - выдумывали январский иней в волосах, несуществующие серебряные пятачки, осеннюю прохладу в густой горячей крови.

Есенин отложил зеркала и потянулся к карандашу.

Сердцу, как и языку, приятна нежная, хрупкая горечь.

Прямо в кровати, с маху, почти набело (что случалось редко и было не в его тогдашних правилах) написал трогательное лирическое стихотворение.

Через час за завтраком он уже читал благоговейно внимавшим девицам:

По-осеннему кычет сова

Над раздольем дорожной рани.

Облетает моя голова,

Куст волос золотистый вянет.

Полевое, степное «ку-гу»,

Здравствуй, мать голубая осина!

Скоро месяц, купаясь в снегу,

Сядет в редкие кудри сына.

Скоро мне без листвы холодеть,

Звоном звезд насыпая уши.

Без меня будут юноши петь,

Не меня будут старцы слушать 11 .

Из Харькова вернулись в Москву не надолго.

В середине лета «Почем соль» получил командировку на Кавказ 12 .

И мы с тобой.

Собирай чемоданы.

Отдельный маленький белый вагон туркестанских дорог. У нас двухместное мягкое купе. Во всем вагоне четыре человека и проводник.

Секретарем у «Почем соли» мой однокашник по Нижегородскому дворянскому институту Василий Гастев. Малый такой, что на ходу подметки режет.

Гастев в полной походной форме, вплоть до полевого бинокля. Какие-то невероятные нашивки у него на обшлаге. «Почем соль» железнодорожный свой чин приравнивает чуть ли не к командующему армией, а Гастев - скромно к командиру полка. Когда является он к дежурному по станции и, нервно постукивая ногтем о желтую кобуру нагана, требует прицепки нашего вагона «вне всякой очереди», у дежурного трясутся поджилки:

Слушаюсь, с первым отходящим…

С таким секретарем совершаем путь до Ростова молниеносно. Это означает, что вместо полагающихся по тому времени пятнадцати - двадцати дней мы выскакиваем из вагона на Ростовском вокзале на пятые сутки.

Одновременно Гастев и… администратор наших лекций.

Мы с Есениным читаем в Ростове, в Таганроге. В Новочеркасске после громовой статьи местной газеты, за несколько часов до начала, лекция запрещается.

На этот раз не спасает ни желтая гастевская кобура, ни карта местности на полевой сумке, ни цейсовский бинокль.

Газета сообщила неправдоподобнейшую историю имажинизма, «рокамболические» наши биографии и, под конец, ехидно намекнула о таинственном отдельном вагоне, в котором разъезжают молодые люди, и о боевом администраторе, украшенном ромбами и красной звездой.

С «Почем солью» после такой статьи стало скверно.

Отдав распоряжение «отбыть с первым отходящим», он, переодевшись в чистые исподники и рубаху, лег в своем купе - умирать. ‹…›

Мы лежали в своем купе. Есенин, уткнувшись во флоберовскую «Мадам Бовари». Некоторые страницы, особенно его восторгавшие, читал вслух.

В хвосте поезда вдруг весело загалдели. От вагона к вагону пошел галдеж по всему составу.

Мы высунулись из окна.

По степи, вперегонки с нашим поездом, лупил обалдевший от страха перед паровозом рыжий тоненький жеребенок.

Зрелище было трогательное. Надрываясь от крика, размахивая штанами и крутя кудлатой своей золотой головой, Есенин подбадривал и подгонял скакуна. Версты две железный и живой конь бежали вровень. Потом четвероногий стал отставать, и мы потеряли его из виду.

Есенин ходил сам не свой. ‹…›

А в прогоне от Минеральных до Баку Есениным написана лучшая из его поэм - «Сорокоуст». Жеребенок, пустившийся в тягу с нашим поездом, запечатлен в образе, полном значимости и лирики, глубоко волнующей.

В Дербенте наш проводник, набирая воду в колодце, упустил ведро.

Есенин и его использовал в обращении к железному гостю в «Сорокоусте»:

Жаль, что в детстве тебя не пришлось

Утопить, как ведро в колодце.

В Петровском Порту стоял целый состав малярийных больных. Нам пришлось видеть припадки, поистине ужасные. Люди прыгали на своих досках, как резиновые мячи, скрежетали зубами, обливались потом, то ледяным, то дымящимся, как кипяток.

В «Сорокоусте»:

Се изб древенчатый живот

Трясет стальная лихорадка!

На обратном пути в Пятигорске мы узнали о неладах в Москве: будто согласно какому-то распоряжению прикрыты и наша книжная лавка, и «Стойло Пегаса», и книги не вышли, об издании которых договорились с Кожебаткиным на компанейских началах.

У меня тропическая лихорадка - лежу пластом. Есенин уезжает в Москву один, с красноармейским эшелоном. ‹…›


Сидели в парке Эрмитажа. Подошел Жорж Якулов.

Хотите с Изадорой Дункан познакомлю?

Где она?… где? - Есенин даже привскочил со скамьи.

И, как ошалелый, ухватив Якулова за рукав, стал таскать по Эрмитажу из Зеркального зала в Зимний, из Зимнего в Летний. Ловили среди публики, выходящей из оперетты, с открытой сцены.

Есенин не хотел верить, что Дункан ушла. Был невероятно раздосадован и огорчен без меры.

Теперь чудится что-то роковое в той необъяснимой и огромной жажде встречи с женщиной, которую он никогда не видел в лицо и которой суждено было сыграть в его жизни столь крупную, столь печальную и, скажу более, столь губительную роль.

Спешу оговориться: губительность Дункан для Есенина ни в какой степени не умаляет фигуры этой замечательной женщины, большого человека и гениальной актрисы.

Месяца три спустя Якулов устроил вечеринку у себя в студии.

В первом часу ночи приехала Дункан 13 .

Красный, мягкими складками льющийся хитон, красные с отблеском меди волосы, большое тело, ступающее легко и мягко.

Она обвела комнату глазами, похожими на блюдца из синего фаянса, и остановила их на Есенине.

Маленький нежный рот ему улыбнулся.

Изадора легла на диван, а Есенин у ее ног.

Она окунула руку в его кудри и сказала:

Solotaia golova!

Было неожиданно, что она, знающая не больше десятка русских слов, знала именно эти два.

Потом поцеловала его в губы.

И вторично ее рот, маленький и красный, как ранка от пули, приятно изломал русские буквы:

Поцеловала еще раз и сказала:

На другой день мы были у Дункан.

Она танцевала нам танго «Апаш».

Апашем была Изадора Дункан, а женщиной - шарф.

Страшный и прекрасный танец.

Узкое и розовое тело шарфа извивалось в ее руках. Она ломала ему хребет, судорожными пальцами сдавливала горло. Беспощадно и трагически свисала круглая шелковая голова ткани.

Дункан кончала танец, распластав на ковре судорожно вытянувшийся труп своего призрачного партнера.

Есенин был ее повелителем, ее господином. Она, как собака, целовала руку, которую он заносил для удара, и глаза, в которых чаще чем любовь горела ненависть к ней.

И все-таки он был только партнером, похожим на тот кусок розовой материи, безвольный и трагический.

Она танцевала. Она вела танец. ‹…›


Весной 1922 года Есенин с Дункан на одном из первых юнкерсов, начавших пассажирские воздушные рейсы Москва - Кенигсберг, улетели за границу.

В последний час мы обменялись прощальными стихотворениями 14 . ‹…›


Оба стихотворения оказались в какой-то мере пророческими.


По возвращении «наша жизнь» оборвалась - «мы» раздвоились на я и он.

Текущая страница: 1 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

Сергей Есенин
Подлинные воспоминания современников

© Е. Александрова-Зорина, текст, составление, 2017

© ООО «Издательство АСТ», 2017

* * *

Сергей Александрович Есенин

1895-1925

Предисловие

Свою первую автобиографию поэт написал в 1916 году: «Есенин Сергей Ал‹ександрович›, сын крестьянина Рязанской губ‹ернии› и уез‹да›, села Константинова Кузьминской волости. Родился в 1895 г. 21 сентября. Образование получил в учительской школе и два года слушал лекции в Университете Шанявского. Стихи начал писать с 8 лет. Печататься начал 18 лет. Книга вышла через год, как появились стихи, под назван‹ием› «Радуница», изд‹ание› Аверьянова 1916 г.». В тот год 21-летнему Есенину больше нечего было рассказать о себе.

Эта книга – о последующих бурных девяти годах, которые вместили событий больше, чем у иных случаются за всю долгую жизнь. Пять глав посвящены отношениям с коллегами по писательскому цеху, любовным романам, путешествию в Европу и США, громким скандалам и трагической смерти. В каждой из них о Сергее Есенине рассказывает он сам, его друзья и враги, любимые женщины и жены, члены семьи и случайные знакомые, те, кто знал Есенина всю жизнь, и те, кто встречался с ним лишь однажды, поэты, писатели, критики, издатели, журналисты, художники, актрисы, сотрудники милиции, врачи, все, кому было что рассказать о поэте.

Сегодня о Есенине изданы сотни книг, в фонде Российской государственной библиотеки хранится более 500 изданий. Не стихают давние споры о поэте и его судьбе, появляются новые факты и версии, начинаются новые дискуссии. Тем ценнее, среди одиозных расследований, беллетризованных биографий и скандальных газетных уток, услышать голоса тех, кто были свидетелями жизни Есенина и самой эпохи.

Сохранились фотографии и даже кинокадры с Есениным. Но чтобы составить представление о его внешности и манерах, стоит прочитать воспоминания родных и близких поэта.

Писатель А. Толстой: «Русый, кудреватый, голубоглазый, с задорным носом. Ему бы холщовую рубашку с красными латками, перепояску с медным гребешком и в семик плясать с девками в березовой роще».

Писатель Ю. Либединский: «Сохранившиеся портреты в общем передают прелесть его лица – его улыбку, то шаловливо-добродушную, то задумчивую, то озорную. Но ни один из его портретов не передает того особенного выражения душевной усталости, понурости, которое порой, словно тень, выступало на его лице. Только сейчас понимаю я, что выражение это было следствием того творческого напряжения, которое не покидало его всю жизнь».

Близкий друг, поэт В. Эрлих: «Помню, кто-то еще назвал его чернозубым ангелом. Когда он подолгу не чистил зубов, они у него чернели от курева».

Сестра поэта А. Есенина: «Размер костюма у Сергея был 48; ботинки носил 41 размера; рост у него, вероятно, был 178, хотя во французском паспорте стоит 168, но это явная ошибка, описка».

Поэт И. Шнейдер: «Роста он был небольшого, при всем изяществе – фигура плотная».

Профессор Московского археологического института Б. Зубакин: «У него была обольстительная рассеянная улыбка. Но когда он говорил серьезно, улыбку сменяла сдвинутость бровей и суровых слов».

Журналист и редактор А. Берзинь: «Улыбка у Есенина была светлая, притягательная, а смех детский, заразительный. Когда Сергей Александрович смеялся, окружающим хотелось мягко и нежно улыбаться, будто глядишь на проказы милого и счастливого ребенка».

Журналист Н. Вержбицкий: «Из существующих многочисленных фотографий Есенина могу указать только на два-три изображения, которые более или менее правдиво передают лицо поэта. Остальные дают только общее, внешнее сходство, да и оно исчезает, как только посмотришь внимательнее. С большой тщательностью изваянный из мрамора скульптурный портрет И. Г. Онищенко (он был показан в Москве на Всесоюзной художественной выставке, посвященной 40-летию Октября) даже отдаленно не напоминает Есенина. Один из наиболее схожих портретов (1923 г.) – в расстегнутом пальто с черным воротником, помещен на странице 304-й собрания произведений, изданного “Московским рабочим” в 1957 году. <…> И фотографы и художники, как это бывает по большей части, брали один какой-нибудь момент в выражении лица, а ведь оно у Есенина все время менялось…»

Актер В. Качалов: «Меня поразила его молодость. Когда он молча и, мне показалось, застенчиво подал мне руку, он показался мне почти мальчиком, ну, юношей лет двадцати. Сели за стол, стали пить водку. Когда он заговорил, сразу показался старше, в звуке голоса послышалась неожиданная мужественность. Когда выпил первые две-три рюмки, он сразу заметно постарел. Как будто усталость появилась в глазах; на какие-то секунды большая серьезность, даже некоторая мучительность застывали в глазах. Глаза и рот сразу заволновали меня своей огромной выразительностью. Вот он о чем-то заспорил и внимательно, напряженно слушает оппонента: брови слегка сдвинулись, не мрачно, не скорбно, а только упрямо и очень серьезно. Чуть приподнялась верхняя губа – и какое-то хорошее выражение, лицо пытливого, вдумчивого, в чем-то очень честного, в чем-то даже строгого, здорового парня, – парня с крепкой “башкой”. А вот брови ближе сжались, пошли книзу, совсем опустились на ресницы, и из-под них уже мрачно, тускло поблескивают две капли белых глаз – со звериной тоской и со звериной дерзостью. Углы рта опустились, натянулась на зубы верхняя губа, и весь рот напомнил сразу звериный оскал, и весь он вдруг напомнил готового огрызаться волчонка, которого травят. А вот он встряхнул шапкой белых волос, мотнул головой – особенно, по-своему, но в то же время и очень по-мужицки – и заулыбался широкой, сочной, озаряющей улыбкой, и глаза засветились “синими брызгами”, действительно стали синие».

Сатирик и фельетонист Э. Герман (Эмиль Кроткий): «Он очень подвижен. Огонь в нем вспыхивал сильно и внезапно: действие этого внутреннего пламени тотчас же отражалось на его лице, во всех его поступках, во всем поведении».

Поэт Вс. Рождественский: «Он обладал тем редким человеческим свойством, которое называют обычно смутным и неопределенным словом “обаяние”. Нельзя было не любить его, даже возмущаясь, даже порой негодуя. Может быть, это происходило оттого, что он вмещал в себе обычные слабости и достоинства в таком гармоническом сочетании, что они не только не заслоняли в нем светлого начала поэзии, но делали его понятным и близким каждому».

Писатель Ю. Либединский: «Трезвым он запомнился мне улыбающимся, и после свидания с ним оставалось впечатление внутренней чистоты и легкости, быть может, от этой улыбки и легкости движений. Оттого все немногие свидания с ним сейчас вспоминаются до малейшей мелочи, и особенно выпукло выделяется в памяти то, что теперь помогает понимать его жизнь и творчество. В пьяном виде он производил впечатление больного человека, с ним бывало тяжело и становилось жаль его».

Литературный критик А. Воронский: «Правильное, с мягким овалом, простое и тихое его лицо освещалось спокойными, но твердыми голубыми глазами, а волосы невольно заставляли вспоминать о нашем поле, о соломе и ржи. Но они были завиты, а на щеках слишком открыто был наложен, как я потом убедился, обильный слой белил, веки же припухли, бирюза глаз была замутнена и оправа их сомнительна. Образ сразу раздвоился: сквозь фатоватую внешность городского уличного повесы и фланера проступал простой, задумчивый, склонный к печали и грусти, хорошо знакомый облик русского человека средней нашей полосы. И главное: один облик подчеркивал несхожесть и неправдоподобие своего сочетания с другим, словно кто-то насильственно и механически соединил их, непонятно зачем и к чему».

Писатель П. Орешин: «Никто так не умел ходить, как Есенин, и в первые дни нашего знакомства мне все казалось, что у него ноги длиннее, чем следует».

Каким был Есенин?

С. Есенин: «Говорят, я очень похорошел. Вероятно, оттого, что я что-то увидел и успокоился. Волосы я зачесываю как на последней карточке. Каждую неделю делаю маникюр, через день бреюсь и хочу сшить себе обязательно новый модный костюм. Лакированные ботинки, трость, перчатки, – это все у меня есть. Я купил уже. От скуки хоть франтить буду. Пускай говорят – пшют. Это очень интересно. Назло всем не буду пить, как раньше. Буду молчалив и корректен. Вообще хочу привести всех в недоумение. Уж очень мне не нравится, как все обо мне думают. Пусть они выкусят».

Подруга поэта Н. Вольпин: «Ни к кому я так не ревновала Сергея – ни к одной женщине, ни к другу, как к зеркалу да гребенке. Во мне все сжималось от боли, когда он, бывало, вот так глядит на себя глазами Нарцисса и расчесывает волосы».

Друг, муж младшей сестры А. Есениной В. Наседкин: «К красивой одежде он всю жизнь питал слабость, и нередко покупал вещи, ему совсем не нужные. Примерить же лишний раз какой-нибудь шелковый платок или надеть японский халат – доставляло ему не меньшее удовольствие, чем прочитать свое только что написанное стихотворение».

Бельгийский писатель Ф. Эленс, переводчик стихотворений Есенина: «Когда я впервые увидел его, его элегантность в одежде и совершенная непринужденность в манере держать себя на какой-то миг ввели меня в заблуждение. Но его подлинный характер быстро раскрылся мне. Эта элегантность костюма, эта утонченная изысканность, которую он словно бы нарочно подчеркивал, были не более чем еще одной – и не самой интересной – ипостасью его характера, сила которого была неотделима от удивительной нежности. Будучи кровно связан с природой, он сочетал в себе здоровье и полноту природного бытия. Думается, можно сказать, что в равной степени подлинными были оба лика Есенина. Этот крестьянин был безукоризненным аристократом».

Писатель В. Познер: «С ним обращаются, как с ребенком. Кажется, что иначе нельзя. У него такой нерешительный, неуверенный вид. Если его хорошенько встряхнуть, он развалится на составные части. Поистине русский человек. В то же время в нем много хитрецы. Но главное, основное – безволие. Кажется, что из него вынут хребет. Вероятно, он сам осознает свою слабость, сознает, что с ним обращаются, как ребенком, но привык к этому, может быть, поверил».

Поэт Д. Семеновский: «Подчас Есенин казался проказливым мальчишкой. Беспричинное веселье брызгало из него. Он дурачился, делал вид, что хочет кончиком галстука утереть нос, сочинял озорные частушки».

Писатель Вс. Иванов: «С. Есенин не казался мне мрачным, обреченным. Это был человек, который пел грустные песни, но словно не его сочинения. Казалось, он много сделал и очень доволен».

Д. Семеновский: «Обаяние, исходящее от Есенина, привлекало самых различных людей. Где бы ни появлялся этот симпатичный, одаренный юноша, всюду он вызывал у окружающих внимание и интерес к себе. За его отрочески нежной наружностью чувствовался пылкий, волевой характер, угадывалось большое душевное богатство».

Э. Герман: «С чувством дружбы он, должно быть, родился. Она стала для него культом. Было тут кое-что и от литературной традиции: как Пушкин с Дельвигом… Было – и невымышленное душевное расположение к себе подобным».

А. Белый: «…меня поразила одна черта, которая потом проходила через все воспоминания и все разговоры. Это – необычайная доброта. Необычайная мягкость, необычайная чуткость и повышенная деликатность».

Литератор и журналист С. Виноградская: «Он чудесно плясал – то разудало, вприсядку, с притоптыванием, то легко, чуть двигаясь, шевеля одними носками ног, едва поводя плечами, плавно двигая руками, с платочком меж пальцев, то бурно, безостановочно кружась, то без удержу отделывая трепака под аккомпанемент неизменной гармошки. Гармонь вообще занимала у него большое и почетное место, почти такое же, какое она заняла в его стихах. И он ухитрялся в Москве обеспечить себя игрой на гармошке. У него в квартире не раз играли лучшие гармонисты Москвы, и просто гармонисты, и весьма плохие гармонисты».

Э. Герман: «Книг у него не водилось. Гоголь. Батюшков… и – обчелся. Остальное – свои стихи».

Н. Вержбицкий: «Есенин был далеко не красноречив, устная речь его, особенно во время спора, была нескладна, отрывиста, часто непоследовательна. Казалось, что слова и фразы вылетают у него, опережая и даже заслоняя мысль. Эта “бесталанность к гладкому разговору” иногда угнетала поэта, и он становился молчаливым».

И. Евдокимов: «Была в Есенине редкая в литературных кругах уступчивость в денежных делах. Современный писатель чаще всего неотвязно настойчив в получении гонорара, криклив, жалок. Тяжелое материальное положение извиняет эту писательскую черту, но в Есенине эта покорливость обстоятельствам была обаятельной. Он соглашался ждать, а те, которые ему отказали, вдруг сами, по своему почину, начинали волноваться, устраивать, бегать, просить, убеждать, даже лгать, лишь бы выдать ему деньги. Думаю, что черта эта у Есенина была органической, а не правильным психологическим расчетом».

Поэт-имажинист А. Кусиков: «Никогда я не встречал человека, так любящего жизнь, по-звериному любящего, как Есенин. Ни у кого я не наблюдал такого страха перед смертью, как у него. Особенно в самые страшные годы Октября, когда повсюду смерть мельтешилась. Смерть. Он боялся быть случайно убитым, боялся умереть от тифа, от испанки, от голода… Боялся даже проходить мимо полуразрушенных (в то время частых) домов, чтоб кирпич не свалился ему на голову, чтоб качающаяся балка не сорвалась и не придавила его. Он ужасно боялся случая – Смерти».

Писатель и переводчик И. Эренбург: «И трудно себе представить человека более несчастного. Он нигде не находил себе места; тяготился любовью, подозревал в кознях друзей; был мнительным, неизменно считал, что скоро умрет».

Художник К. Соколов: «Его неоднократно надо было охранять от петли, тяготение к которой превратилось для Есенина в некую манию».

Все поэты и прозаики – люди тщеславные и самолюбивые. Не был исключением и Есенин.

Приятельница поэта А. Назарова: «У Есенина и самолюбие было больное, и тронуть его нельзя, и обижался он часто, когда никто и не думал его обидеть».

М. Мурашов: «Есенин зорко следил за журналами и газетами, каждую строчку о себе вырезал. Бюро вырезок присылало ему все рецензии на его стихи».

С. Виноградская: «Есенин, как всякий большой талантливый поэт, был горд, самолюбив. Есенин считал, что он “в России самый лучший поэт”, и требовал соответственного к себе отношения. В жизни же он иногда встречал к себе отношение не как “к самому лучшему поэту”, а как к скандалисту, хулигану. Некоторые действительно из-за его пивных скандалов не хотели видеть в нем талантливого поэта. Это его злило, задевало. И когда он лично сталкивался с такими людьми, то с какой-то злой, нехорошей насмешкой говорил: “Это я – Есенин! Знаете, есть такой поэт, пишет неплохие стихи”».

Издательский работник И. Евдокимов: «Самыми яркими впечатлениями от встречи с Есениным было чтение им стихов. Он тогда ни на кого не глядел, глаза устремлялись куда-то в сторону, свисала к груди голова, тряслись волосы непокорными вьюнами, а губы уставлялись детским капризным топничком. И как только раздавались первые строчки, будто запевал чуть неслаженный музыкальный инструмент, понемногу звуки вырастали, исчезала начальная хрипотца – и строфа за строфой лились жарко, хмельно, страстно… Я слушал лучших наших артистов, исполнявших стихи Есенина, но, конечно, никто из них не передавал даже примерно той внутренней и музыкальной силы, какая была в чтении самого поэта. Никто не умел извлекать из его стихов нужные интонации, никому так не пела та подспудная непередаваемая музыка, какую создавал Есенин, читая свои произведения. Чтец это был изумительный. И когда он читал, сразу понималось, что чтение для него самого есть внутреннее, глубоко важное дело. Забывая о присутствующих, будто в комнате оставался только он один и его звеневшие стихи, Есенин громко, и жарко, и горько кому-то говорил о своих тягостных переживаниях, грозил, убеждал, спорил… Расходясь и расходясь, он жестикулировал, сдвигал на лоб шапку, на лице выступал тончайший пот, губы быстро-быстро шевелились…»

Ф. Эленс: «Я сгорал от стыда! Как я смел прикоснуться к этим стихам!.. Есенин не читал, он переживал поэму, он снова был землей, толпой, ветром… Он пел свои строки, декламировал, выкрикивал, он плевался ими, как его красношерстная верблюдица-заря, и промурлыкивал с вкрадчивой кошачьей грацией. И это непривычное сочетание изящества и силы, варварского темперамента и непередаваемого артистизма захватывало, соблазняло, покоряло».

М. Горький: «Даже не верилось, что этот маленький человек обладает такой огромной силой чувства, такой совершенной выразительностью. Читая, он побледнел до того, что даже уши стали серыми. Он размахивал руками не в ритм стихов, но это так и следовало, ритм их был неуловим, тяжесть каменных слов капризно равновесна».

А. Берзинь: «Мы совсем не следили за тем, как и когда он пишет. Он приходил и читал готовые стихи, всегда законченные, всегда стройные и отделанные. Вот он лежит мертвый, а мы совсем не знали, как он работает. Мы видели, как он пил, отводили его руки от стакана, увозили и от милиции, и хлопотали, и просили за него, помещали в больницы, а вот как он работал, совершенно не знали, даже не интересовались. Я любила его поэзию, я знала наизусть его стихи, а когда он их писал, когда обдумывал и как обдумывал, не знала. Может быть, творил он в тишине, одиноко, когда никто даже глазом не мог смутить его покой, а может, он творил всегда, сидя среди нас, разговаривая с нами, гуляя по улицам, встречаясь с друзьями…»

Поэт и переводчик С. Городецкий: «Я застал однажды Есенина на полу, над россыпью мелких записок. Не вставая с пола, он стал мне объяснять свою идею о “машине образов”. На каждой бумажке было написано какое-нибудь слово – название предмета, птицы или качества. Он наугад брал в горсть записки, подкидывал их и потом хватал первые попавшиеся. Иногда получались яркие двух– и трехстепенные имажинистские сочетания образов. Я отнесся скептически к этой идее, но Есенин тогда очень верил в возможность такой “машины”».

Писатель И. Грузинов: «У него была небольшая сумка, куда он складывал слова, написанные на отдельных бумажках, он тряс эту сумку, чтобы смешать бумажки, затем вынимал несколько бумажек. Комбинация из слов, полученных таким путем, давала первый толчок к работе над стихом. Этим способом писания стихов поэт хотел расширить рамки необходимого, хотел убежать из тюрьмы своего мозга, хотел многое предоставить стечению обстоятельств, игре случая. Этот способ писания стихов напоминает игру в счастье, гаданье по билетикам, которые вынимает сидящий в клетке уличный попугай».

Э. Герман: «Природе он уделял больше внимания в стихах, чем в жизни. Даже за город, бывало, душным московским летом не съездит».

И. Грузинов: «Есенин в стихах никогда не лгал. Рассказывает он об умершей канарейке – значит, вспомнил умершую канарейку, рассказывает о гаданье у попугая – значит, это гаданье действительно было, рассказывает о жеребенке, обгоняющем поезд, – значит, случай с милым и смешным дуралеем был…»

У Есенина было несколько ролей, несколько образов. Поначалу – деревенский поэт-самородок из Рязанщины, затем – городской франт в цилиндре. Кто-то считал, что чертовски хорош он был в обоих образах, кто-то говорил, что не шел ему ни тот, ни другой.

Писатель и литературовед В. Шкловский: «Ходил Есенин по редакциям в рубашке с воротом, вышитым крестиком, а иногда в рубашке шелковой».

Писатель-эмигрант Г. Гребенщиков: «В год первых его успехов, когда он, сдружившись с Николаем Клюевым, был предметом ласки и любви московских салонов, когда богатые москвичи, разодевши обоих поэтов в шелковые рубахи и сафьяновые сапоги, носились с ними – Сережа, – розовый мальчик, уже напивался».

Писатель и публицист А. Ветлугин: «О своем детстве и отрочестве Есенин рассказывал много, охотно и неправдоподобно. Он любил смаковать побои, полученные в пятилетнем возрасте, “неправду”, перепутанную в школе, соблазны деревенские, почти что “рубенсовские соблазны”, которыми встретила пятнадцатилетнего Есенина не лубочная и не тургеневская, а кровь и потная “Рассея”. Невозможно поверить (да и нужно ли) рассказы о “дядьях”, грубых, пьяных, вороватых, бравших подряд на истребление грачиных гнезд по пятаку с гнезда и заставлявших четырехлетнего Сережу карабкаться и сбивать гнезда по копейке за пару. Приятели, научившие Есенина, как “копить деньгу”: “когда мать пошлет тебя в церковь святить просфиры, пятак сбереги, а для блезира сам окропи просфиры речной водой и надрежь знаки освящения…” Существовала ли эта, белотелая, шестипудовая попадья, которая, “стиснув пятнадцатилетнего Сережу” меж колен, посвятила его в первые таинства любви?»

Актер, близкий друг поэта В. Чернявский: «Говорили недоброжелатели, что его наивность и народный говор – нарочитые. Но для нас, новых его приятелей, все в нем было только подлинностью и правдой. Мы, пожалуй, преувеличивали его простодушие и недооценивали его пристальный ум. Конечно, мы замечали: Есенин не мог не чувствовать, что его местные обороты и рязанский словарь помогают ему быть предметом общего внимания, и он научился относиться к этому своему оружию совершенно сознательно».

И. Эренбург: «Он менял роли; говорил то об Индикоплове, то о скифстве; но не играть не мог (или не хотел). Часто я слышал, как, поглядывая своими небесными глазами, он с легкой издевкой отвечал собеседнику: “Я уж не знаю, как у вас, а у нас в Рязанской…”»

Поэт Вс. Рождественский: «Вероятно, в глубине души Есенин сам подсмеивался над своим маскарадом, но, считая его выгодным для литературной славы, упорно не желал с ним расставаться».

Критик М. Бабенчиков: «…помню, как удивился, впервые встретив его наряженным в какой-то сверхфантастический костюм. Есенин сам ощущал нарочитую “экзотику” своего вида и, желая скрыть свое смущение от меня, задиристо кинул: “Что, не похож я на мужика?” Мне было трудно удержаться от смеха, а он хохотал еще пуще меня, с мальчишеским любопытством разглядывая себя в зеркале. С завитыми в кольца кудряшками золотистых волос, в голубой шелковой рубахе с серебряным поясом, в бархатных навыпуск штанах и высоких сафьяновых сапожках, он и впрямь выглядел засахаренным пряничным херувимом».

С. Есенин: «Я буду болтать тросточкой и говорить, закатывая глаза: “Какая прекрасная погода!” Я обязательно научусь этому перед зеркалом. Мне интересно, как это выглядит».

А. Белый: «Ну, Есенин и цилиндр. Этот быт разлагающе действует на Есенина».

А. Берзинь: «Было уже не смешно, что Сергей Есенин носит цилиндр, что он любит выфрантиться, он уже потерял нелепость в своем пустопорожнем, почти маскарадном костюме. Не замечаешь смешные, претенциозные стороны, не раздражают его причуды. Ему хочется, и пусть. Ему доставляет удовольствие такой маскарад – пусть рядится, он доволен, и это – главное…»

В. Шкловский: «Одевался Есенин элегантно, но странно: по-своему, но как-то не в свое. Он ощущал, что цилиндр и лаковые сапоги – печальная шутка».

Эмигрантка Н. Радван-Рыжинская: «…как видно, одетый у одного из лучших английских портных, но как-то это выходит вразрез с типом его наружности».

Поэт Г. Иванов: «“Помните? – Есенин смеется. – Умора! На что я тогда похож был! Ряженый!..” Да, конечно, ряженый. Только и сейчас в Берлине в этом пальто, которое он почему-то зовет пальмерстоном, и цилиндре, у него тоже вид ряженого. Этого я ему, понятно, не говорю».

С. Городецкий: «Цилиндр был символом ухода Есенина из деревенщины в мировую славу».

В годы перестройки появилось огромное количество публикаций о том, что Есенин не совершал самоубийства, а был убит. В начале 90-х было проведено серьезное расследование, в котором участвовали: Институт судебной медицины АН СССР, судмедэксперты Советской армии, кафедра судебной медицины ММА им. И. М. Сеченова, НИИ судебной медицины Министерства здравоохранения РФ, экспертно-криминалистический центр МВД России, НИИ судебных экспертиз Министерства юстиции РФ, Генеральная прокуратура РФ, а также криминалисты, журналисты и историки литературы. Результаты этого непредвзятого масштабного расследования опубликованы в сборнике «Смерть Сергея Есенина. Документы, факты, версии». Тем не менее по-прежнему плодятся теории заговоров, публикуются обновленные, отретушированные биографии, тиражируются газетные статьи, в которых скандальность предпочтительнее фактов. Основная версия убийства Есенина такова: поэта убили чекисты, перед смертью жестоко истязавшие и пытавшие его за надругательство над Советской властью в поэме «Страна негодяев» (в другой редакции – русского поэта убили евреи за то, что он был слишком русским, к тому же не скрывал своих антисемитскиех взглядов). Это было бы смешно, если бы не было так грустно. О Есенине и «еврейском вопросе», а также о том, почему трагическая развязка в «Англетере» была предрешена, подробно рассказывается в главе «Прокатилась дурная слава, что похабник я и скандалист…»

Что же говорят современники Есенина о его отношениях с властью?

Из воспоминаний А. Ветлугина: «Отрок Сережа» был представлен ко Двору. «Голова, запрокинутая в безбрежность, глаза не в небо и не в землю, а так, поверх присутствовавших, в «никуда», голос то певучий, опьяняющий и крадущийся, как песнь Ракель Меллер, то визжащий, испуганный, тревожащий – как священный бред хлыста…

Они слушали его, как Шаляпина, затаив дыхание, боясь пропустить слово…

И он читал стихи, которые для Двора были откровением земли…

Которые даже для литературного обозревателя Самаркандского листка были сложнейшим техническим построением, результатом не калмыцкого “накатило”, а внимательного изучения методов, провозглашенных Андреем Белым…

Если верить Есенину – вот что произошло, когда он окончил чтение в этот первый весенний вечер.

– Неужели Россия такая грустная? – сказала государыня…

– О-о-о, мать моя, – ответил Есенин, – Россия в десять раз грустнее, чем все стихи мои…

Есенин был приглашен повторить чтение. Еще и еще раз.

Десятки «экспертов» дворцовых были приглашены послушать его и высказать мнение.

И пришел день, когда Есенин встретился с Распутиным.

“Отрок” со “Старцем”».

Поэтесса А. Ахматова: «Он принес сборник, который готовил издать. На этом сборнике он написал посвящение Александре Федоровне (Царице)».

Г. Иванов: «Книга Есенина “Голубень” вышла уже после Февральской революции. Посвящение государыне Есенин успел снять. Некоторые букинисты в Петербурге и Москве сумели, однако, раздобыть несколько корректурных оттисков “Голубня” с роковым “Благоговейно посвящаю…” В магазине Соловьева такой экземпляр с пометкой “чрезвычайно курьезно” значился в каталоге редких книг».

А вскоре уже было: «Мать моя – родина. Я – большевик», «Но Россия… Вот это глыба… Лишь бы только Советская власть!», «За знамя вольности и светлого труда готов идти хоть до Ламанша». Есенин дружил с Блюмкиным, встречался с Троцким, Кировым, Фрунзе, Луначарским, в начале 1919 года пытался вступить в партию, «чтобы нужнее работать», но не получил рекомендаций. В письмах он даже использовал выражение «ради революции» вместо «ради бога».

С. Есенин: «Как советскому гражданину, мне близка идеология коммунизма и близки наши литературные критики тов. Троцкий и тов. Воронский».

В. Наседкин: «Идеальным законченным типом человека Есенин считал Троцкого».

И. Эренбург: «Он делал все, что ему хотелось, и даже строгие блюстители советских нравов глядели сквозь пальцы на его буйные выходки».

А. Воронский: «… за внешней революционностью таится глубочайшее равнодушие и скука; как будто говорит поэт: хотите революционных стишков, могу, мне все равно, могу о фонарях, об индустрии, о Ленине, о Марксе. Плохо? Ничего, сойдет; напечатаете».

Поэт В. Ходасевич: «Это был Блюмкин, месяца через три убивший графа Мирбаха, германского посла. Есенин с ним, видимо, дружил. Была в числе гостей поэтесса К. Приглянулась она Есенину. Стал ухаживать. Захотел щегольнуть – и простодушно предложил поэтессе: “А хотите поглядеть, как расстреливают? Я это вам через Блюмкина в одну минуту устрою”».

Разговор с матерью, переданный С. Виноградской:

– …Меня советская власть создала. Не будь ее, и меня бы не было бы, а ты, старая, скулишь на нее. Говори же, ты за кого, за царя или за советскую власть?

– Я за тебя, Сережа!

– А я за советскую власть! То-то! Мужики, говоришь, уважают меня?

– Уважают, Серега, уважают.

– Так передай ты этим сукиным сынам, что я за советскую власть, и если они меня уважают, то должны и власть советскую уважать!»

И гражданской позицией, и политическими убеждениями, и религией для Есенина была поэзия. Он писал стихи и хотел, чтобы их публиковали. Сегодня, когда любой может выпустить сборник своих стихов, трудно представить время, когда бумага была дефицитом. Сотни поэтов-любителей издают книги, подражая Есенину и посвящая ему свои строки или даже целые книги. Но самому Есенину приходилось непросто. 26 июня 1920 года он пишет А. Ширяевцу: «Уж очень трудно стало у нас с книжным делом в Москве. Почти ни одной типографии не дают для нас, несоветских, а если и дают, то опять не обходится без скандала. Заедают нас, брат, заедают». Ради литературной славы он был готов рядиться и деревенским пареньком, и щеголем в цилиндре, петь народные частушки в буржуазных салонах и читать стихи в кабаках, устраивать скандалы и жениться на выгодной партии, ластиться к императрице и дружить с чекистами… Каждый волен осуждать его или не осуждать. Но, возможно, оправданием всему, что было и чего не было в его жизни, останутся его стихи?

С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 2. Есенин Сергей Александрович

Г. А. БЕНИСЛАВСКАЯ ВОСПОМИНАНИЯ О ЕСЕНИНЕ

Г. А. БЕНИСЛАВСКАЯ

ВОСПОМИНАНИЯ О ЕСЕНИНЕ

1920 г. Осень. «Суд над имажинистами» 1 . Большой зал консерватории. Холодно и нетоплено. Зал молодой, оживленный. Хохочут, спорят и переругиваются из-за мест (места ненумерованные, кто какое займет). Нас целая компания. Пришли потому, что сам Брюсов председатель. А я и Яна - еще и голос Шершеневича послушать, очень нам нравился тогда его голос. Уселись в первом ряду. Но так как я опоздала и место занятое для меня захватили, добываю где-то стул и смело ставлю спереди слева, перед креслами первого ряда.

Наконец на эстраду выходят. Подсудимые садятся слева группой в пять человек. Шершеневич, Мариенгоф и еще кто-то.

Почти сразу же чувствую на себе чей-то любопытный, чуть лукавый взгляд. Вот ведь нахал какой, добро бы Шершеневич - у того хоть такая заслуга, как его голос. А этот мальчишка, поэтишка какой-нибудь. С возмущением сажусь вполоборота, говорю Яне: «Вот нахал какой».

Суд начинается. Выступают от разных групп: неоклассики, акмеисты, символисты - им же имя легион. Подсудимые переговариваются, что-то жуют, смеются. (Я на ухо Яне сообщила, что жуют кокаин; я тогда не знала, что его - нюхают или жуют.) В их группе Шершеневич, Мариенгоф, Грузинов, Есенин и их «защитник» - Федор Жиц. Слово предоставляется подсудимым. Кто и что говорил - не помню, даже скучно стало. Вдруг выходит тот самый мальчишка: короткая, нараспашку оленья куртка, руки в карманах брюк, совершенно золотые волосы, как живые. Слегка откинув назад голову и стан, начинает читать.

Плюйся, ветер, охапками листьев, -

Я такой же, как ты, хулиган 2 .

Он весь стихия, озорная, непокорная, безудержная стихия, не только в стихах, а в каждом движении, отражающем движение стиха. Гибкий, буйный, как ветер, о котором он говорит, да нет, что ветер, ветру бы у Есенина призанять удали. Где он, где его стихи и где его буйная удаль - разве можно отделить. Все это слилось в безудержную стремительность, и захватывают, пожалуй, не так стихи, как эта стихийность.

Думается, это порыв ветра такой с дождем, когда капли не падают на землю и они не могут и даже не успевают упасть.

Или это упавшие желтые осенние листья, которые нетерпеливой рукой треплет ветер, и они не могут остановиться и кружатся в водовороте.

Или это пламенем костра играет ветер и треплет и рвет его в лохмотья, и беспощадно треплет самые лохмотья.

Или это рожь перед бурей, когда под вихрем она уже не пригибается к земле, а вот-вот, кажется, сорвется с корня и понесется неведомо куда.

Нет. Это Есенин читает «Плюйся, ветер, охапками листьев…». Но это не ураган, безобразно сокрушающий деревья, дома и все, что попадается на пути. Нет. Это именно озорной, непокорный ветер, это стихия не ужасающая, а захватывающая. И в том, кто слушает, невольно просыпается та же стихия, и невольно хочется за ним повторять с той же удалью: «Я такой же, как ты, хулиган».

Потом он читал «Трубит, трубит погибельный рог!..» 3 .

Что случилось после его чтения, трудно передать. Все вдруг повскакивали с мест и бросились к эстраде, к нему. Ему не только кричали, его молили: «Прочитайте еще что-нибудь». И через несколько минут, подойдя, уже в меховой шапке с собольей оторочкой, по-ребячески прочитал еще раз «Плюйся, ветер…».

Опомнившись, я увидела, что я тоже у самой эстрады. Как я там очутилась, не знаю и не помню. Очевидно, этим ветром подхватило и закрутило и меня.

Когда Шершеневич сказал, что через полторы недели они устраивают свой вечер, где они будут судить поэзию, я сразу решила, что пойду.

Что случилось, я сама еще не знала. Было огромное обаяние в его стихийности, в его полубоярском, полухулиганском костюме, в его позе и манере читать, хотелось его слушать, именно слушать еще и еще.

А он вернулся на то же место, где сидел, и опять тот же любопытный и внимательный, долгий, так переглядываются со знакомыми, взгляд в нашу сторону. Мое негодование уже забыто, только неловко стало, что сижу так на виду, перед первым рядом.

Эти полторы недели прошли под гипнозом его стихов.

Второй вечер был в Политехническом музее. Тоже не топлено и тоже молодая, озорная, резвая публика, тоже ненумерованные места. Первые ряды захватили те, кто пришел в б часов вечера, за два часа до начала.

Всего вечера я уж не помню. С этих пор на всех вечерах все, кроме Есенина, было как в тумане. Помню только, как во время суда имажинистов над современной поэзией из зала раздался зычный голос Маяковского о том, что он кое-что знает о незаконном рождении этих эпигонов футуризма (что-то в этом роде). Через весь зал шагнул Маяковский на эстраду. А рядом с ним, таким огромным и зычным, Есенин пытается перекричать его: «Вырос с версту ростом и думает, мы испугались, - не запугаешь этим». В конце вечера Сергей Александрович читал стихи, кажется, «Исповедь». Читал так же, как и первый раз. Он раньше, до «Страны негодяев», читал всегда с буйством, с порывом 4 . ‹…›

В Политехническом музее объявлен конкурс поэтов.

Я и Яна ждем его с нетерпением. Пришли на вечер, заняли наши места (второй ряд, посередине).

Наивность наша в отношении Есенина не знала пределов. За кого же нам голосовать? Робко решаем - за Есенина; смущены, потому что не понимаем - наглость это с нашей стороны или мы действительно правы в нашем убеждении, что Есенин первый поэт России. Но все равно голосовать будем за него.

И вдруг - разочарование! Участвует всякая мелюзга, а Есенин даже не пришел. Скучно и неинтересно стало. Вдруг поворачиваю голову налево к входу и… внизу у самых дверей виднеется золотая голова! Я вскочила с места и на весь зал вскрикнула:

Есенин пришел!

Сразу суматоха и переполох. Начался вой: «Есенина, Есенина, Есенина!» Часть публики шокирована. Ко мне с насмешкой кто-то обратился: «Что, вам про луну хочется послушать?» Огрызнулась только и продолжала с другими вызывать Есенина.

Есенина на руках втащили и поставили на стол - не читать невозможно было, все равно не отпустили бы. Прочел он немного, в конкурсе не участвовал, выступал вне конкурса, но было ясно, что ему и незачем участвовать, ясно, что он, именно он - первый. Дальше, как и обычно, я ничего не помню.

Я и Яна идем мимо лавки на Никитской. Прошли. Яна, взглянув в окно, увидела, что там Есенин без шапки, в костюме. Нечаянно я оглядываюсь на улице: за нами - Есенин, идет без шапки, со связкой книг. Мы несколько дней его не видели. Яну он не узнал. Пришлось знакомить вторично.

Ну, как живете, что делаете?

И я, вероятно от смущения, отвечаю:

Ничего, за билетами на концерты ходим.

Только когда почувствовала толчок Яниным локтем, поняла, что сморозила глупость.

Заговорили о критике. Сергей Александрович очень интересовался статьями о литературе в зарубежных газетах. Яна обещала ему доставать. Больше всего интересовался статьями и заметками о нем самом и об имажинистах вообще. Поэтому я и Яна доставали ему много газет. Я добывала в информационном бюро ВЧК, а для этого приходилось просматривать целые комплекты «Последних новостей», «Дня» и «Руля».

И с того дня у меня в «Стойле» щеки всегда как маков цвет. Зима, люди мерзнут, а мне хоть веером обмахивайся. И с этого вечера началась сказка. Тянулась она до июня 1925 года. Несмотря на все тревоги, столь непосильные моим плечам, несмотря на все раны, на всю боль - все же это была сказка. Все же это было такое, чего можно не встретить не только в такую короткую жизнь, но и в очень длинную и очень удачную жизнь.

Как-то раз Яна достала какие-то газеты. Передали их Есенину. (Мы по-прежнему всегда ходили вместе - таким образом легче было скрыть правду наших отношений к Сергею Александровичу.) Заходим за этими газетами. Оказывается, Мариенгоф передал их Шершеневичу. Мы рассердились, так как газеты были нужны. Есенин погнал Мариенгофа к Вадиму Габриэлевичу. Потом оделся и вместе со мной и Яной пошел туда же.

Это был первый ласковый день после зимы. Вдруг всюду побежали ручьи. Безудержное солнце. Лужи. Скользко. Яна всюду оступается, скользит и чего-то невероятно конфузится; я и Сергей Александрович всю дорогу хохочем. Весна - весело. Рассказывает, что он сегодня уезжает в Туркестан. «А Мариенгоф не верит, что я уеду». Дошли до Камергерской книжной лавки.

Пока Шершеневич куда-то ходил за газетами, мы стоим на улице у магазина. Я и Яна - на ступеньках, около меня - Сергей Александрович, подле Яны - Анатолий Борисович. Разговариваем о советской власти, о Туркестане. Неожиданно, радостно и как будто с мистическим изумлением Сергей Александрович, глядя в мои глаза, обращается к Анатолию Борисовичу.

Толя, посмотри, - зеленые. Зеленые глаза!

Но в Туркестан все-таки уехал - подумала я через день, узнав, что его нет уже в Москве. Правда, где-то в глубине знала, что теперь уже запомнилась ему.

С тех пор пошли длинной вереницей бесконечно радостные встречи, то в лавке, то на вечерах, то в «Стойле». Я жила этими встречами - от одной до другой. Стихи его захватили меня не меньше, чем он сам. Поэтому каждый вечер был двойной радостью: и стихи, и он. ‹…›

Точная копия записки Сергея Александровича:

«Юбилей Есенина.

10-го декабря исполняется 10 лет поэтической деятельности Сергея Есенина. [Союз] Всероссийский союз поэтов, группа имажинистов и [группа Росс] группа писателей и поэтов из крестьян ходатайствуют перед Совнаркомом о почтении деятельности…»

Списано с поправками, сделанными им же самим (его почерком).

Это было в декабре (может, в конце ноября) 1923 г. Сергей Александрович в «Стойле» рассказывал друзьям - 10 декабря десять лет его поэтической деятельности 5 . Десять лет тому назад он первый раз увидел напечатанными свои вещи. Сам даже проект записки в Совнарком составил.

Придя домой, рассказывал, что Союз поэтов и пр. собираются организовать празднование юбилея. Мы (я, А. Назарова и Яна) отнеслись очень сдержанно к этой идее - мне было ясно, что у нас, как, впрочем, и на всей планете, венчают лаврами только «маститых», когда из человека уже сыплется песок. Сергей Александрович стал с раздражением доказывать свое право на чествование.

А, да. Когда умрешь, тогда - памятники, тогда - чествования, тогда - слава. А сейчас я имею право или нет… Не хочу после смерти, на что тогда мне это. Дайте мне сейчас, при жизни. Не памятник, нет. Пусть Совнарком десять тысяч мне даст. Должен же я получать за стихи.

Наше молчаливое отношение его очень сердило. Пару дней поговорил. Потом никогда не вспоминал о своем юбилее.

В делах денежных после возвращения из-за границы он очень запутался (недаром к юбилею он именно денег ждал от Совнаркома). Иногда казалось, что и не выпутаться из этой сети долгов. Приехал больной, издерганный. Ему бы отдохнуть и лечиться, а деньги только из «Стойла». ‹…› По редакциям ходить, устраивать свои дела, как это писательские середняки делают, в то время он не мог, да и вообще не его это дело было.

Часто говорят про поэтов «он не от мира сего», и при этом рисуется слащавый образ с длинными волосами и глазами, устремленными в небеса - в мечтах и грезах, мол, живет. Не знаю, как вообще полагается поэтам. Знаю одно - Сергей Александрович не был таким слащавым мечтателем с неземными глазами, но вместе с тем трудно передать, насколько мучительно было для него это добывание денег. Его гордость не мирилась с неудачами, с получением отказа. Поэтому, направляясь в редакцию, он напрягал все нервы, чтобы не нарваться на отказ. Для этого нужно было переводить свою психику на другой регистр.

Говорят, пишут, вспоминают про него - какой он был хитрый, изворотливый, как умел войти в душу всесильного редактора, издателя и пр. Но при этом забывают случаи, когда Сергей Александрович пасовал, неудачно отстаивал свои интересы, как, например, с продажей своих сочинений Госиздату, когда он, почти не глядя, собирался подписать договор и, только благодаря сестре, Екатерине Александровне, и поэту Наседкину (в этом отношении очень практичному и бывалому), получил от Госиздата 10 тысяч вместо 6 тысяч, на которые он уже почти согласился.

Такая же история была с «Анной Снегиной» (или «Персидскими мотивами» - точно не помню). Я условилась с частным издателем И. Берлиным продать ему эту вещь за 1000 рублей. Предупредила об этом Сергея Александровича. Пришел Берлин к Сергею Александровичу и опять завел разговор об этом издании. В конце разговора предлагает за книжку не 1 тысячу рублей, а всего 600 рублей. И Сергей Александрович робко, неуверенно и смущенно соглашается. Пришлось вмешаться в разговор и напомнить о том, что уже условлено за эту вещь 1000 рублей. Тогда Сергей Александрович неопределенно заявляет:

Да, мне все-таки кажется, что шестьсот рублей мало. Надо бы больше!

Выпроводив поскорее Берлина, чтобы переговоры о гонораре вести без Сергея Александровича, возвращаюсь в комнату.

Спасибо вам, Галя! Вы всегда выручаете! А я бы не сумел и, конечно, отдал бы ему за шестьсот. Вы сами видите - не гожусь я, не умею говорить. А вы думаете, не обманывали меня? Вот именно, когда нельзя - я растеряюсь. Мне это очень трудно, особенно сейчас. Я не могу думать об этом. Потому и взваливаю все на вас, а теперь Катя подросла, пусть она занимается этим! Я буду писать, а вы с Катей разговаривайте с редакциями, с издателями!

Одно он знал и понимал: за стихи он должен получать деньги. Заниматься же изучением бухгалтеров и редакторов - с кем и как разговаривать, чтобы не водили за нос, а выдали, когда полагается, деньги, - ему было очень тяжело, очень много сил отнимало. ‹…›

Нам пришлось жить втроем (я, Катя и Сергей Александрович) в одной маленькой комнате, а с осени 1924 года прибавилась четвертая - Шурка. А ночевки у нас в квартире - это вообще нечто непередаваемое. В моей комнате - я, Сергей Александрович, Клюев, Ганин и еще кто-нибудь, в соседней маленькой холодной комнатушке на разломанной походной кровати - кто-либо еще из спутников Сергея Александровича или Катя. Позже, в 1925 году, картина несколько изменилась: в одной комнате - Сергей Александрович, Сахаров, Муран и Болдовкин, рядом в той же комнатушке, в которой к этому времени жила ее хозяйка, - на кровати сама владелица комнаты, а на полу: у окна - ее сестра, все пространство между стенкой и кроватью отводилось нам - мне, Шуре и Кате, причем крайняя из нас спала наполовину под кроватью.

Ну а как Сергею Александровичу трудно было с деньгами - этого словами не описать. ‹…› «Прожектор», «Красная нива» и «Огонек» платили аккуратно. Но в журналы сдавались только новые стихи, а этих денег не могло хватить. «Красная новь» платила кошмарно. Чуть ли не через день туда приходилось ездить (а часто на трамвай не было), чтобы в конце концов поймать тот момент, когда у кассира есть деньги. Вдобавок не раз выдавали по частям, по 30 руб., а долги тем временем накапливались, деньги нужны в деревне, часто Сергей Александрович просил выслать. Положение было такое, что иногда нас лично спасало мое жалованье, а получала я немного, рублей 70. Всего постоянных «иждивенцев» было четверо (мать, отец и две сестры), причем жили в разных местах, родители - в деревне, сестры - в Москве, а сам Сергей Александрович - по всему СССР. ‹…›

Еще хуже положение было во время пребывания Сергея Александровича в Москве. Расходы увеличивались в десять раз, и мы изнемогали от вечного добывания денег. Вместе с тем было ясно, что это бремя нельзя взваливать на Сергея Александровича. Иногда бывало, у Сергея Александровича терпение лопалось, он шел сам в какую-либо редакцию, но кончалось это плачевно. Нанервничавшись от бесконечного ожидания денег или попав в компанию «любителей чужого счета», он непосредственно из редакции попадал в пивную или ресторан. В конце концов приезжал ночью пьяный и без денег. Вместе с тем уходить и оставлять его одного дома тоже было страшно: зайдет какой-нибудь из этих забулдыг или по телефону вытащит и не знаешь, в какой пивной или где еще искать.

Правда, уже с лета 1924 года (после санатория и больницы) мы за ним не ходили, объяснив, что если раньше бегали и искали его каждый вечер по всем «святым местам», то это потому, что надо было его какими бы то ни было чудесами в целости сохранить до санатория, а вообще так бегать - это значит вконец испортить его. И он все вожжи распустит в надежде, что Галя или Катя выручат.

В добывании денег была еще осложнявшая все сторона. Получение гонорара во многих редакциях - это не то что получение жалования на службе: обязаны выдать такого-то числа, и все. Нет, гонорар у них выдается почти как милость, потому что, при хронической нехватке денег, любезность бухгалтера и редактора - выдать их сегодня, а не через неделю. Вот тут, если придешь и пустишь слезу, - скорее получишь. Но ни я, ни Катя не умели приходить с жалобным видом, да если бы кто-нибудь из нас и сумел, то воображаю, как Сергей Александрович, с его гордостью, был бы взбешен. А когда приходишь с независимым видом, то ох как трудно иногда выцарапать этот гонорар. Редакторов тут, конечно, винить не приходится - на их попечении слишком много более нуждающихся. И всех удовлетворить им трудно. Никогда в жизни до этого и после я не знала цены деньгам и не ценила всей прелести получения определенного жалованья, когда, в сущности, зависишь только от календаря. ‹…›

Сергей Александрович очень страдал от своей бездеятельности. Нечем стало жить. Много, очень много уходило и ушло в стихи, но он сам говорил, что нельзя ему жить только стихами, надо отдыхать от них. Отдыхать было не на чем. Оставались женщины и вино. Женщины скоро надоели. Следовательно - только вино, от которого он тоже очень хотел бы избавиться, но не было сил, вернее, нечем было заменить, нечем было заполнить промежутки между стихами.

Не могу же я целый день писать стихи. Мне надо куда-то уйти от них, я должен забывать их, иначе я не смогу писать, - не раз говорил он в ответ на рассуждения, что нельзя такое дарование губить вином.

Ясно - не мог он работать в каком-либо учреждении завом, но, думаю, многие помнят, как он носился с идеей организовать журнал, как он цеплялся за эту мысль. Помню ‹…›, Сергей Александрович восторженно мечтал об этом журнале. Тогда не удалось это осуществить. Есенин уже был болен, его надо было поставить на ноги, а потом привлечь к работе в каком-либо журнале. Ясно, что сам он, конечно, не смог бы организовать. Не знаю, в чем вина - в обычной есенинской неудачливости (у него всегда так складывалось, что при всяких обстоятельствах, при самой большой, иногда неправдоподобной удаче, для себя лично он получал лишь плохие и вредные результаты этой удачи). Ну так вот, в этом ли невезении вина, или вина в том, что никто из имевших возможность поддержать его по-настоящему до конца и не заинтересовался. ‹…›

Конечно, большую роль сыграла здесь болезнь. Благодаря обостренному восприятию он осознал и благодаря этому же не мог спокойно разобраться, «где нас горько обидели по чужой и по нашей вине» 6 . Вот эти границы чужой и собственной вины смешались. Ему надо было помочь разобраться, и был бы выход из тупика, и было бы чем жить 7 .

Взять хотя бы те краткие периоды, когда он попадал в руки Вардина, Ионова, Чагина. Не важны их какие-либо сверхчеловеческие достоинства, важно твердое осознание, при котором можно было говорить с Сергеем Александровичем. Хотя бы Вардин. Он при всей узости его взглядов дал Сергею Александровичу очень много. Благодаря ему Сергей Александрович попробовал посмотреть на мир другими глазами, отбросив свою личную обиду. Такое же влияние было со стороны Ионова - его горение заставило Сергея Александровича над чем-то в нашей общественной жизни задуматься (он его натолкнул на «Поэму о 36»). Чагина я не видела, но чувствуется, что он тоже как-то вовлекал Сергея Александровича в общественную струю.

Зато, к большому сожалению, влияние Воронского было часто отрицательным. Задерганный Лелевичем, Родовым и прочими «напостовцами», и по ряду других причин, он сам довольно пессимистически смотрел на окружающее. Бодрые фразы и унылые мысли. Но что Воронскому - здорово, то Есенину - смерть. Нельзя было давать Сергею Александровичу прикасаться к этой унылости. Воронский этого не понимал. Не понимал, что Есенина борьба мужиков с господами могла воодушевлять. А всякую борьбу после революции он принимал как обиду, - ведь после революции, по его представлению, все должно идти гладко. Поэтому товарищеские и полуоткровенные беседы Воронского действовали на Сергея Александровича угнетающим образом. После них он опять начинал вопить об обидах, о «напостовцах», захвативших русскую литературу и хозяйничающих в ней.

Надо сказать, что «политическую ориентацию» (как выразился он один раз, ругая Катю: «Никакой у тебя политической ориентации нет», - это в связи с историей с «Октябрем») 8 ему мог дать только мужчина. Было у него в психике чисто мужицкое - самая умная женщина час должна потратить, чтобы убедить его в чем-либо, мужчине же достаточно сказать несколько фраз, и Сергей Александрович скорее согласится. Бывали случаи, что Анна Абрамовна Берзина при всем ее красноречии не могла объяснить того, что Вардин сухим, чуждым Есенину языком растолковывал в пять минут. ‹…›

После заграницы Дункан вскоре уехала на юг (на Кавказ и в Крым). Не знаю, обещал ли Сергей Александрович приехать к ней туда. Факт то, что почти ежедневно он получал от нее и Шнейдера телеграммы. Она все время ждала и звала его к себе. Телеграммы эти его дергали и нервировали до последней степени, напоминая о неизбежности предстоящих осложнений, объяснений, быть может трагедии. Все придумывал, как бы это кончить сразу. В одно утро проснулся, сел на кровати и написал телеграмму: «Я говорил еще в Париже, что в России я уйду. Ты меня очень озлобила. Люблю тебя, но жить с тобой не буду. Сейчас я женат и счастлив. Тебе желаю того же. Есенин».

Дал прочесть мне. Я заметила - если кончать, то лучше не упоминать о любви и т. п. Переделал: «Я люблю другую. Женат и счастлив. Есенин». И послал.

Так как телеграммы, адресовавшиеся на Богословский переулок (а Сергей Александрович жил уже на Брюсовском), не прекращались, то я решила послать телеграмму от своего имени, рассчитывая задеть чисто женские струны и этим прекратить поток телеграмм из Крыма: «Писем, телеграмм Есенину не шлите. Он со мной, к вам не вернется никогда. Надо считаться. Бениславская».

Хохотали мы с Сергеем Александровичем над этой телеграммой целое утро. Еще бы, такой вызывающий тон не в моем духе, и если бы Дункан хоть немного знала меня, то, конечно, поняла бы, что это отпугивание, и только. Но, к счастью, она меня никогда не видела и ничего о моем существовании не знала. Поэтому телеграмма, по рассказам, вызвала целую бурю и уничтожающий ответ: «Получила телеграмму, должно быть, твоей прислуги Бениславской. Пишет, чтобы писем и телеграмм на Богословский больше не посылать. Разве переменил адрес? Прошу объяснить телеграммой. Очень люблю. Изадора».

Сергей Александрович сначала смеялся и был доволен, что моя телеграмма произвела такой эффект и вывела окончательно из себя Дункан настолько, что она ругаться стала. Он верно рассчитал, что это последняя телеграмма от нее. Но потом вдруг испугался, что она по приезде в Москву ворвется к нам на Никитскую, устроит скандал и оскорбит меня.

Вы ее не знаете, она на все пойдет, - повторял он. ‹…›

Близился срок возвращения Дункан. Сергей Александрович был в панике, хотел куда-нибудь скрыться, исчезнуть. Как раз в это время получил слезное письмо от Клюева - он, мол, учитель, погибает в Питере. Сергей Александрович тотчас укатил туда. Уезжая, просил меня перевезти все его вещи с Богословского ко мне, чтобы Дункан не вздумала перевезти их к себе, вынудить таким образом встретиться с ней. Я сначала не спешила с этим. Но как-то вечером зашла Катя. По обыкновению начав с пустяков, она в середине разговора ввернула, что завтра приезжает в Москву Дункан. Мы решили сейчас же забрать вещи с Богословского, и через час они были здесь. В четверг приехали Сергей Александрович с Клюевым и Приблудный из Петрограда. В дальнейшей истории с Дункан немалую роль сыграл опять тот же Клюев. Поэтому сначала о нем.

О Клюеве от Есенина я слышала самые восторженные отзывы. Ждала, правду сказать, его приезда с нетерпением.

Вошел «смиренный Миколай», тихий, ласковый, в нашу комнату и в жизнь Есенина. С первой минуты стал закладывать фундамент хороших отношений. Когда я вышла, сообщил Сергею Александровичу свое впечатление: «Вишневая», «Нежная: войдет - не стукнет, выйдет - не брякнет». Тогда я это за чистую монету принимала. На «Сереженьку» молился и вздыхал, только в отношении к Приблудному вся кротость клюевская мигом исчезла. К Приблудному проникся ревнивой ненавистью. И Приблудный, обычно доверчивый, Клюеву ни одного уклона не спускал, злобно высмеивал и подзуживал его, играя на больных струнах. Спокойно они не могли разговаривать, сейчас же вспыхивала перепалка, до того сильна была какая-то органическая антипатия. А Сергей Александрович слушал, стравливал их и покатывался со смеху. ‹…›

Сначала я и Аня Назарова были очарованы Клюевым. Почва была подготовлена Сергеем Александровичем, а Клюев завоевал нас своим необычным говором, меткими, чисто народными, выражениями, своеобразной мудростью и чтением стихов, хотя и чуждых внутренне, но очень сильных. Впрочем, он всю жизнь убил на совершенствование себя в области обморачивания людей. И нас, тогда еще доверчивых и принимавших все за чистую монету, нетрудно было обворожить. Мы сидели и слушали его, почти буквально развесив уши. А стихи читал он хорошо. Вместо обычного слащавого, тоненького, почти бабьего разговорного тембра, стихи он читал каким-то пророческим «трубным (как я называла) гласом». Читал с пафосом, но это гармонировало с голосом и содержанием. Его чтение я, вероятно, и сейчас слушала бы так же, как и тогда.

Пришла Катя, поздоровалась и вышла в кухню. Я и Аня пошли к ней. «Что это за старик противный, отвратительный такой», - спросила нас. (Внешность Клюева - лабазник лоснящийся, прилизанный, носил вылинявшую ситцевую синюю рубаху с заплатой во всю спину - прибеднивался для сохранения стиля.) Мы на Катю зашикали, сказали, что она маленькая, еще ничего не понимает, объяснили, что это сам Клюев. Она полюбопытствовала поглядеть его еще, но свое мнение о нем не изменила.

Уже через несколько дней мы убедились, что непосредственное чутье ее не обмануло. Действительно, отвратительным оказался он. Ханжество, жадность, зависть, подлость, обжорство, животное себялюбие и обуславливаемые всем этим лицемерие и хитрость - вот нравственный облик, вот сущность этого, когда-то крупного, поэта. Изумительно сказал про него Сергей Александрович: «Ты душу выпеснил избе (т. е. земным благам), но в сердце дома не построил» 9 .

В чем дело, почему в Клюеве умерло все остальное человеческое (не может быть, чтобы никогда и не было), осталась только эта мерзость и ничего человеческого? Быть может, прав Сергей Александрович: «Клюев расчищал нам всем дорогу. Вы, Галя, не знаете, чего это стоит. Клюев пришел первым, и борьба всей тяжестью на его плечи легла». Быть может, потому, несмотря на брезгливое и жалостное отношение, несмотря на отчужденность и даже презрение, Сергей Александрович не мог никак обидеть Клюева, не мог сам окончательно избавиться от присосавшегося к нему «смиренного Миколая», хотя и хотел этого. Быть может, из благодарности, что не пришлось ему, Есенину, бороться с этим отвратительным оружием, ханжеством и притворством, в руках; что благодаря Клюеву не испоганилась вконец и его душа, а что эта борьба коверкала душу - это и Сергей Александрович сам по себе почувствовал, об этом не раз он с болью вспоминал в последние годы, когда стал подводить итоги, когда понял, что нет ничего дороже, как прожить жизнь «настоящим», «хорошим», когда видел в себе, что все это гнусное все же не захлестнуло подлостью душу, и с детской радостью и гордостью говорил: «Я ведь, все-таки, хороший. Немножечко - хороший и честный». И не случайно в конце сказаны им слова:

Жить нужно легче, жить нужно проще… 10

Только тогда пришел к сознанию, что все-таки слишком много крутил, слишком много сил отдано на борьбу за «суету сует».

Только я приехала из Крыма (22 сентября 1924 г.), как Соня Виноградская рассказала, что Есенин сдал «Песнь о великом походе» в журнал «Октябрь»; все возмущены его поступком, смотрят на это как на предательство, тем более что сейчас как раз ведется поход против Воронского, которого, вероятно, снимут из «Красной нови» 12 .

Понимаешь, и в такой момент Есенин дал одну из своих крупных вещей «Октябрю». Конечно, ему многие руки не подадут, - сказала С. Виноградская.

До отъезда я знала, что «Песнь» восторженно встретил отдел массовой крестьянской литературы Госиздата. И вещь была продана туда. Группу журнала «Октябрь» Сергей Александрович ненавидел, его иногда буквально дрожь охватывала, когда этот журнал попадал ему в руки. Травля «Октябрем» «попутчиков» приводила Сергея Александровича в бешенство, в бессильную ярость. Не раз он начинал писать статьи об этой травле, но так и не кончал, так как трудно было писать в мягких тонах, резкую статью не было надежды опубликовать 13 . В чем же дело, как «Песнь» могла попасть в этот журнал? Катя рассказала следующее: Сергей Александрович продал «Песнь» отделу массовой литературы. Все переговоры велись главным образом через Анну Абрамовну Берзинь. Одновременно «Октябрь» стал просить поэму для помещения в октябрьском номере. Сергей Александрович колебался. Было очень много разговоров, но согласие не было дано. Однажды он послал в Госиздат Катю за деньгами к Анне Абрамовне. Она получила больше, чем предполагал Сергей Александрович ‹…›. А причиной было то, что деньги из «Октября» через Анну Абрамовну были выданы в виде аванса за поэму. Поскольку часть денег была уже потрачена, нельзя было сейчас же вернуть их (денег в тот момент у Сергея Александровича не было ни копейки). Кроме того, одно дело не дать им поэму, а другое - взять ее обратно. Это означало идти на скандал, объявить открытую войну. У Сергея Александровича не хватило бы нервов. А он сам в это время понимал, что ему надо их укреплять и беречь. Кое-какие угрозы «Октябрем» были даны. Сергей Александрович мучился, но потом, закрыв глаза, смирился, получил деньги и уехал на Кавказ. Больше всего энергии на получение поэмы для «Октября» было затрачено Анной Абрамовной. ‹…›

Узнав обо всем этом, я долго ломала голову, как исправить случившееся. Но хороший способ трудно было найти. Написала о создавшемся положении Сергею Александровичу на Кавказ. Но, очевидно, он махнул рукой, тем более что на Кавказе, вдалеке от Москвы, он понял цену всему этому литературному политиканству. Непосредственно на мое письмо не ответил, но кое-что есть в его письме от 20 декабря 1924 года: «Разбогатею, пусть тогда покланяются. Печатайте все, где угодно. Я не разделяю ничьей литературной политики. Она у меня своя собственная - я сам».

Но с тех пор при всем своем уважении и расположении к Анне Абрамовне Сергей Александрович всегда был с ней настороже 14 . ‹…›

Через неделю после пореза руки, когда было ясно, что опасности никакой нет, я обратилась к Герштейну с просьбой, запугав Сергея Александровича возможностью заражения крови, продержать его возможно дольше 15 . И Герштейну удалось выдержать Сергея Александровича в больнице еще две недели. Вообще в Шереметевской больнице было исключительно хорошо, несмотря на сравнительную убогость обстановки. Там была самая разнообразная публика, начиная с беспризорника, потерявшего ногу под трамваем, кончая гермафродитом, ожидавшим операцию. Сергей Александрович, как всегда в трезвом состоянии, всеми интересовался, был спокойным, прояснившимся, как небо после слякотной, серой погоды. Иногда появлялись на горизонте тучи, после посещения Сергея Александровича его собутыльниками, кажется умудрявшимися приносить ему вино даже в больницу. Тогда он становился опять взбудораженным, говорил злым низким голосом, требовал, чтобы его скорей выписывали.

Заботы Анны Абрамовны не прекратились и в Кремлевской больнице. Она часто навещала, прекрасно умела занять Сергея Александровича, развеселить его. По выходе из Кремлевской больницы она же настояла, чтобы Сергей Александрович переехал на квартиру к Вардину, где он, разумеется, стеснялся пить по-прежнему и откуда Вардин, со своей кавказской прямотой, как хозяин квартиры легко выставлял всех литературных собутыльников Есенина и прощелыг. Как сейчас помню, Вардин попросил дать ему список всех собутыльников, собирался принять меры, каким бы то ни было способом выслать их из Москвы и, во всяком случае, в его квартиру им было невозможно попасть. ‹…› Вардин же, несмотря на узость его взглядов, благотворно подействовал на Сергея Александровича в смысле определения его «политической ориентации». Во время пребывания у Вардина было написано стихотворение «Письмо матери», явившееся началом цикла трезвых, здоровых стихов. Здесь вообще была здоровая атмосфера. Тяготило Сергея Александровича только одно: ему все казалось, что с ним возятся, надеясь сделать из него «казенного» советского поэта. Но хорошее отношение к Вардину у него осталось навсегда. Даже в письме с Кавказа к Кате, упоминая, что с Вардиным ему не по пути, он отзывался о Вардине как о прекрасном человеке 16 . ‹…›

После заграницы Сергей Александрович почувствовал в моем отношении к нему что-то такое, чего не было в отношении друзей, что для меня есть ценности выше моего собственного благополучия. Носился он со мной тогда и представлял меня не иначе как: «Вот, познакомьтесь, это большой человек» или «Она - настоящая» и т. п. Поразило его, что мое личное отношение к нему не мешало быть другом; первое я почти всегда умела спрятать, подчинить второму. И поверил мне совсем. «Другом» же представил меня и Сахарову. Сахаров, очевидно, тогда же решил, что лучше отстранить меня. До сих пор он себя считал единственным другом.

Помню, осенней ночью шли мы по Тверской к Александровскому вокзалу. Так как Сергей Александрович тянул нас в ночную чайную, то, естественно, разговор зашел о его болезни (Есенин и Вержбицкий шли впереди). Это был период, когда Сергей Александрович был на краю, когда он иногда сам говорил, что теперь уже ничто не поможет, и когда он тут же просил помочь выкарабкаться из этого состояния и помочь кончить с Дункан. Говорил, что если я и Аня его бросим, то тогда некому помочь и тогда будет конец. ‹…›

Через несколько дней я с Сергеем Александровичем всю ночь разговаривала. Говорили на самые разные темы. Я стала спрашивать о Дункан, какая она, кто и т. д. Он много рассказывал о ней. Рассказывал, как она начинала свою карьеру, как ей пришлось пробивать дорогу. Говорил также о своем отношении к ней:

Была страсть, и большая страсть. Целый год это продолжалось, а потом все прошло и ничего не осталось, ничего нет. Когда страсть была, ничего не видел, а теперь… Боже мой, какой же я был слепой, где были мои глаза. Это, верно, всегда так слепнут.

Рассказывал, какие отношения были. Потом говорил про скандалы, как он обозлился, хотел избавиться от нее и как однажды он разбил зеркало, а она позвала полицию. ‹…›

А какая она нежная была со мной, как мать. Она говорила, что я похож на ее погибшего сына. В ней вообще очень много нежности.

Во время этого разговора я решила спросить, любит ли он Дункан теперь. Может быть, он сам себя обманывает, а на самом деле мучится из-за нее. ‹…› Когда я сказала, что, быть может, он, сам того не понимая, любит Дункан и, быть может, оттого так мучается, что ему в таком случае не надо порывать с ней, он твердо, прямо и отчетливо сказал:

Нет, это вовсе не так. Там для меня конец. Совсем конец. К Дункан уже ничего нет и не может быть, - повторил опять. - Да, страсть была, но все прошло. Пусто, понимаете, совсем пусто.

Я рассказала ему все свои сомнения.

Галя, поймите же, что вам я верю и вам не. стану лгать. Ничего там нет для меня. И спасаться оттуда надо, а не толкать меня обратно. ‹…›

Когда Сергей Александрович переехал ко мне, ключи от всех рукописей и вообще от всех вещей дал мне, так как сам терял эти ключи, раздавал рукописи и фотографии, а что не раздавал, то у него тащили сами. Он же замечал пропажу, ворчал, ругался, но беречь, хранить и требовать обратно не умел. Насчет рукописей, писем и прочего сказал, чтобы по мере накопления все ненужное в данный момент передавать на хранение Сашке (Сахарову):

У него мой архив, у него много в Питере хранится. Я ему все отдаю.

С Сашкой он считался, как ни с кем из друзей, верил ему и его мнению. Вскоре, отобрав все, что можно было сдать в «архив», я отдала Сахарову. Но когда я хотела это сделать в следующий раз, Сергей Александрович сказал, что больше Сахарову ничего не давать и, наоборот, от Сашки надо все забрать и привезти сюда.

Надо сказать, что в отношении стихов и рукописей распоряжения Есенина были для меня законом. Я могла возражать ему, стараясь объяснить ту или иную ошибку, но если Сергей Александрович не соглашался с возражениями, то я всегда подчинялась и слепо исполняла его распоряжения. ‹…›

Исключительные нежность, любовь и восхищение были у Сергея Александровича к беспризорникам.

Это запечатлелось в стихотворении «Русь бесприютная».

Характерный штрих. Идем по Тверской. Около Гнездниковского восемь-десять беспризорников воюют с Москвой. Остановили мотоциклетку. В какую-то «барыню», катившую на лихаче, запустили комом грязи. Остановили за колеса извозчика, задержав таким образом автомобиль. Прохожие от них шарахаются, торговки в панике, милиционер беспомощно гоняется за ними, но он один, а их много. «Смотрите, смотрите, - с радостными глазами кричит Сергей Александрович, - да они все движение на Тверской остановили и никого не боятся. Вот это сила. Вырастут - попробуйте справиться с ними. Посмотрите на них: в лохмотьях, грязные, а все останавливают и опрокидывают на дороге. Да это ж государство в государстве, а ваш Маркс о них не писал». И целый день всем рассказывал об этом государстве в государстве.

Из книги С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 1. автора

E. M. ХИТРОВ МОИ ВОСПОМИНАНИЯ О СЕРГЕЕ ЕСЕНИНЕ Всем интересующимся современной литературой должно быть известно имя поэта Сергея Есенина. По силе и яркости таланта Есенин занял почетное место среди первоклассных современных поэтов и первенствующее положение в

Из книги С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 2. автора Есенин Сергей Александрович

А. Б. МАРИЕНГОФ ВОСПОМИНАНИЯ О ЕСЕНИНЕ Стоял теплый августовский день. Мой секретарский стол в издательстве Всероссийского центрального комитета помещался у окна, выходящего на улицу. По улице ровными, каменными рядами шли латыши. Казалось, что шинели их сшиты не из

Из книги Женщины, которые любили Есенина автора Грибанов Борис Тимофеевич

И. Н. РОЗАНОВ ВОСПОМИНАНИЯ О СЕРГЕЕ ЕСЕНИНЕ Я не принадлежу к тем, кто был с Есениным на «ты», звал его Сережей и великолепно знал всю подноготную, всю его частную и домашнюю жизнь. И никогда я особенно не сетовал, что нет у меня неодолимой страсти непременно разбираться в

Из книги Неизвестный Есенин автора Пашинина Валентина

Е. М. ХИТРОВ МОИ ВОСПОМИНАНИЯ О СЕРГЕЕ ЕСЕНИНЕ В СПАС-КЛЕПИКОВСКОЙ ШКОЛЕ Евгений Михайлович Хитров (1872–1932) - преподаватель русского языка и литературы в Спас-Клепиковской второклассной учительской школе, в которой Есенин занимался в 1909–1912 годах.Первые свои

Из книги Есенин автора

А. Б. МАРИЕНГОФ ВОСПОМИНАНИЯ О ЕСЕНИНЕ Анатолий Борисович Мариенгоф (1897–1962) - поэт, один из основателей и теоретиков имажинизма.Он познакомился с Есениным в конце лета 1918 года, и поначалу между ними установились тесные дружеские отношения. В 1919–1921 годах они часто

Из книги Жизнь моя за песню продана [сборник] автора Есенин Сергей Александрович

И. Н. РОЗАНОВ ВОСПОМИНАНИЯ О СЕРГЕЕ ЕСЕНИНЕ Иван Никанорович Розанов (1874–1959) - литературовед, историк русской поэзии, автор большого числа работ о русских поэтах XVIII–XX вв.Он познакомился с Есениным в 1920 году и часто встречался с ним в 1920–1921 годах. Сохранились две книги с

Из книги Есенин. Русский поэт и хулиган автора Поликовская Людмила Владимировна

Г. А. БЕНИСЛАВСКАЯ ВОСПОМИНАНИЯ О ЕСЕНИНЕ 1920 г. Осень. «Суд над имажинистами» 1. Большой зал консерватории. Холодно и нетоплено. Зал молодой, оживленный. Хохочут, спорят и переругиваются из-за мест (места ненумерованные, кто какое займет). Нас целая компания. Пришли потому,

Из книги Есенин глазами женщин автора Биографии и мемуары Коллектив авторов --

Глава XIV ГАЛЯ БЕНИСЛАВСКАЯ Для Гали Бениславской ее звездный час пробил, когда Есенин порвал с Айседорой Дункан и ушел из особняка на Пречистенке.Разрыв оказался делом не простым, а весьма сложным и затяжным. В драматическом финале, в которым завершилась их связь,

Из книги автора

Глава 2 Галина Бениславская Бесконечно любя Есенина, Бениславская попыталась вырвать из сердца отравившее ее чувство. Из этого ничего не вышло - замужество с Л. не состоялось.После смерти Есенина 1926 год она прожила, видно, только для того, чтобы написать о нем правду, хоть

Из книги автора

Из книги автора

Георгий Устинов Годы восхода и заката (Воспоминания о Сергее Есенине) I Не помню у кого – кажется, у римлян – была очень образная пословица:– Есть люди, которых поцеловал Бог.Щедро, гармонически-цельно был одарен природой рязанский юноша Сергей Есенин. Кто видел Есенина

Из книги автора

Гадина Бениславская Последняя телеграмма Есенина Дункан прошла редактуру Галины Бениславской. Первоначальный текст был таков: «Я говорил еще в Париже, что в России я уйду. Ты меня озлобила. Люблю тебя, но жить с тобой не буду. Я женился. Сейчас я женат и счастлив. Тебе желаю

Из книги автора

Появляется Бениславская Память говорит: три двадцатки. Двадцатый год, двадцатое сентября, двадцать градусов мороза.Впрочем, по градуснику никто не сверялся – это по агентству ОГГ – «один гражданин говорил…».Верно то, что я, едва приехала из Кисловодска – и сразу вместо

Из книги автора

Снова Бениславская Август двадцать первого. У меня свои причины сторониться Есенина. Но видимся чуть не ежедневно – в «Стойле Пегаса». А с некоторых пор почти каждый вечер в «Стойло» приходит Галина Бениславская с какой-либо подругой, чаще всего с Яной Козловской. Яну мы

Из книги автора

Г. А. Бениславская Воспоминания о Есенине 1920 год. Осень. «Суд над имажинистами». Большой зал консерватории. Холодно и не топлено. Зал молодой, оживленный. Хохочут, спорят и переругиваются из-за мест (места ненумерованные, кто какое займет). Нас целая компания. Пришли потому,



Последние материалы раздела:

Изменение вида звездного неба в течение суток
Изменение вида звездного неба в течение суток

Тема урока «Изменение вида звездного неба в течение года». Цель урока: Изучить видимое годичное движение Солнца. Звёздное небо – великая книга...

Развитие критического мышления: технологии и методики
Развитие критического мышления: технологии и методики

Критическое мышление – это система суждений, способствующая анализу информации, ее собственной интерпретации, а также обоснованности...

Онлайн обучение профессии Программист 1С
Онлайн обучение профессии Программист 1С

В современном мире цифровых технологий профессия программиста остается одной из самых востребованных и перспективных. Особенно высок спрос на...