Скука вдвоем. Манн обнаружила, что чем больше мучить людей скучными цифрами, тем креативнее они впоследствии подходят к стаканчикам

Для того, чтобы жить свободно и счастливо, вы должны пожертвовать скукой. Это не всегда легкая жертва.

Ричард Бах.

Самое вкусное в психологических тренингах — это не запланированные результаты, их худо-бедно я могу предсказать, — а неожиданности. Казалось бы, тренер ошибся, чё такого? Но вот тут-то самое вкусное и наступает. Без этой ошибки в жизни б ты об этом не догадался, а иной раз даже и не задумался бы. Вот часто ли вы размышляете о скуке? Я тоже нет. Чего о ней размышлять, казалось бы.
А она, оказывается, не так проста…

Рассказываю предысторию.

Однажды был тренинг по изучению командного взаимодействия, и первоначальное задание прозвучало — собрать всей командой три квадратика из деталек. Ну, детсадовское такое задание, взрослым людям смешно — веселились все, как дети. Быстро собрали, куча деталек лишних ещё осталось — хохот, веселье, взрослые отрываются в атмосфере детской игры.

А потом выяснилось, что тренер ошибся и задание дал не полностью. Извинился, переформулировал: «Собрать три квадратика так, чтоб лишних деталек не оставалось». Ну, оно задание посложнее, конечно, — но, прямо скажем, тоже не бином Ньютона. Было б сразу задание именно таким — все бы веселились и его выполняли тоже, ну затратили бы не тридцать секунд на него, а, скажем, минуту или даже две. Не страшно же, правда?

Но тут, парадоксальным образом, энергия у народа как-то подугасла, лучистость померкла и веселье свернулось. Многие вообще из упражнения вывалились: собирайте вы сами свои дурацкие квадратики, скучно!

Что такое случилось? Только что не скучно было — и тут вдруг сразу скучно, и азарт пропал, и глаза погасли. Хотя, очевидно, задание не намного сложнее, и по веселости первому ничуть не уступает, в том смысле, что тот же уровень — детский сад, средняя группа. Хочешь веселиться — веселись. Но даже я на какое-то время испытала скуку и раздражение: какого чёрта? Мы уже собрали наши квадратики! Шо, опять?!

Ну, понятно, по новым правилам квадратики мы заново собрали. Из всей команды удержались в собирании квадратиков двое бойцов, остальные копили силы на шеринг, тренера прессовать за ошибки. И вот там-то и прозвучало озарение: оказывается, те, кто вывалился из упражнения, просто потеряли веру в свои силы. Прозвучало это так: «мы щас соберем квадратики из всех деталек — а нам ещё какое-нибудь требование выдвинут, нееее, скучно». Хотя, понятно, реальная жизнь, в отличие от тренингов, подбрасывает нам такие задачки сплошь и рядом.

Итак, что же такое скука?

Получается, что скука — это ситуация, когда человек сам не дает собственному интересу реализоваться, чтобы не тратить силы на выполнение задания, вероятность успеха в котором оценивает как низкую. То есть, ситуация, в которой требования повышаются — и не вполне ясно, где ж им конец будет. Скука работает в качестве психологической защиты от неудачи: типа, не очень-то и хотелось!
На тренинге у людей был интерес к собиранию квадратиков — но как только изменилась внутренне оцениваемая вероятность успеха, многим стало скучно. Сработали психологические защиты типа «зелен виноград». Это «чистая» модель.

Но в реальной жизни это тоже работает: скажем, поступил человек в институт. Когда поступал — выбрал именно его, то есть, интерес какой-никакой был (уж всяко не меньше, чем у нас к собиранию квадратиков). А учиться стал — нет интереса, скучно!

Многие люди сами к себе относятся, как тот тренер к группе: всё вводят и вводят новые требования, никогда не поздравляя себя с достигнутым результатом. Заставляют себя достигать всё большего — а оно всё скучнее и скучнее, и всё сильнее приходится себя заставлять.

Замкнутый круг:

Приходится себя заставлять посильнее, потому что скучно. Чтобы заставить себя посильнее — приходится вводить всё новые требования, а не поздравлять себя с достигнутым результатом. Чем больше новых требований — тем скучнее. А чем скучнее — тем сильнее приходится себя заставлять…

И это ещё мы говорим только о скуке в отношении какого-то задания. А ведь есть люди, которым жить скучно!
Могу предположить, почему.

Свой рецепт избавления от скуки, если она где-то появилась, предлагаю разработать каждому самостоятельно, а я из своего эпизода скуки выбралась за две секунды. Как? Читайте вот
Тем более, рецептов тут, очевидно, может быть не один и не два.

IV

Хотя было уже не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать одного золотопромышленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.

На другой, на третий день опять, и целая неделя промелькнула незаметно. Обломов протестовал, жаловался, спорил, но был увлекаем и сопутствовал другу своему всюду.

Однажды, возвратясь откуда-то поздно, он особенно восстал против этой суеты.

Целые дни, - ворчал Обломов, надевая халат, - не снимаешь сапог: ноги так и зудят! Не нравится мне эта ваша петербургская жизнь! - продолжал он, ложась на диван.

Какая же тебе нравится? - спросил Штольц.

Не такая, как здесь.

Что ж здесь именно так не понравилось?

Все, вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу, это оглядыванье с ног до головы; послушаешь, о чем говорят, так голова закружится, одуреешь. Кажется, люди на взгляд такие умные, с таким достоинством на лице, только и слышишь: «Этому дали то, тот получил аренду».-«Помилуйте, за что?» - кричит кто-нибудь. «Этот проигрался вчера в клубе; тот берет триста тысяч!» Скука, скука, скука!.. Где же тут человек? Где его целость? Куда он скрылся, как разменялся на всякую мелочь?

Что-нибудь да должно же занимать свет и общество, - сказал Штольц, - у всякого свои интересы. На то жизнь...

Свет, общество! Ты, верно, нарочно, Андрей, посылаешь меня в этот свет и общество, чтоб отбить больше охоту быть там. Жизнь: хороша жизнь! Чего там искать? интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества! Что водит их в жизни? Вот они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, взад и вперед, а что толку? Войдешь в залу и не налюбуешься, как симметрически рассажены гости, как смирно и глубокомысленно сидят - за картами. Нечего сказать, славная задача жизни! Отличный пример для ищущего движения ума! Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя? Чем я виноватее их, лежа у себя дома и не заражая головы тройками и валетами?

Это все старое, об этом тысячу раз говорили, - заметил Штольц. - Нет ли чего поновее?

А наша лучшая молодежь, что она делает? Разве не спит, ходя, разъезжая по Невскому, танцуя? Ежедневная пустая перетасовка дней! А посмотри, с какою гордостью и неведомым достоинством, отталкивающим взглядом смотрят, кто не так одет, как они, не носит их имени и звания. И воображают, несчастные, что еще они выше толпы: «Мы-де служим, где, кроме нас, никто не служит; мы в первом ряду кресел, мы на бале у князя N, куда только нас пускают»... А сойдутся между собой, перепьются и подерутся, точно дикие! Разве это живые, неспящие люди? Да не одна молодежь: посмотри на взрослых. Собираются, кормят друг друга, ни радушия, ни доброты, ни взаимного влечения! Собираются на обед, на вечер, как в должность, без веселья, холодно, чтоб похвастать поваром, салоном, и потом под рукой осмеять, подставить ногу один другому. Третьего дня, за обедом, я не знал, куда смотреть, хоть под стол залезть, когда началось терзание репутаций отсутствующих: «Тот глуп, этот низок, другой вор, третий смешон» - настоящая травля! Говоря это, глядят друг на друга такими же глазами: «вот уйди только за дверь, и тебе то же будет»... Зачем же они сходятся, если они таковы? Зачем так крепко жмут друг другу руки? Ни искреннего смеха, ни проблеска симпатии! Стараются залучить громкий чин, имя. «У меня был такой-то, а я был у такого-то», - хвастают потом... Что ж это за жизнь? Я не хочу ее. Чему я там научусь, что извлеку?

Знаешь что, Илья? - сказал Штольц. - Ты рассуждаешь, точно древний: в старых книгах вот так всё писали. А впрочем, и то хорошо: по крайней мере, рассуждаешь, не спишь. Ну, что еще? Продолжай.

Что продолжать-то? Ты посмотри: ни на ком здесь нет свежего, здорового лица.

Климат такой, - перебил Штольц. - Вон и у тебя лицо измято, а ты и не бегаешь, все лежишь.

Ни у кого ясного, покойного взгляда, - продолжал Обломов, - все заражаются друг от друга какой-нибудь мучительной заботой, тоской, болезненно чего-то ищут. И добро бы истины, блага себе и другим - нет, они бледнеют от успеха товарища. У одного забота: завтра в присутственное место зайти, дело пятый год тянется, противная сторона одолевает, и он пять лет носит одну мысль в голове, одно желание: сбить с ног другого и на его падении выстроить здание своего благосостояния. Пять лет ходить, сидеть и вздыхать в приемной - вот идеал и цель жизни! Другой мучится, что осужден ходить каждый день на службу и сидеть до пяти часов, а тот вздыхает тяжко, что нет ему такой благодати...

Ты философ, Илья! - сказал Штольц. - Все хлопочут, только тебе ничего не нужно!

Вот этот желтый господин в очках, - продолжал Обломов, - пристал ко мне: читал ли я речь какого-то депутата, и глаза вытаращил на меня, когда я сказал, что не читаю газет. И пошел о Лудовике-Филиппе, точно как будто он родной отец ему. Потом привязался, как я думаю: отчего французский посланник выехал из Рима? Как, всю жизнь обречь себя на ежедневное заряжанье всесветными новостями, кричать неделю, пока не выкричишься! Сегодня Мехмет-Али послал корабль в Константинополь, и он ломает себе голову: зачем? Завтра не удалось Дон Карлосу - и он в ужасной тревоге. Там роют канал, тут отряд войска послали на Восток; батюшки, загорелось! лица нет, бежит, кричит, как будто на него самого войско идет. Рассуждают, соображают вкривь и вкось, а самим скучно - не занимает это их; сквозь эти крики виден непробудный сон! Это им постороннее: они не в своей шапке ходят. Дела-то своего нет, они и разбросались на все стороны, не направились ни на что. Под этой всеобъемлемостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко всему! А избрать скромную, трудовую тропинку и идти по ней, прорывать глубокую колею - это скучно, незаметно; там всезнание не поможет и пыль в глаза пускать некому.

Ну, мы с тобой не разбросались, Илья. Где же наша скромная, трудовая тропинка? - спросил Штольц.

Обломов вдруг смолк.

Да вот я кончу только... план... - сказал он. - Да бог с ними! - с досадой прибавил потом. - Я их не трогаю, ничего не ищу; я только не вижу нормальной жизни в этом. Нет, это не жизнь, а искажение нормы, идеала жизни, который указала природа целью человеку...

Какой же это идеал, норма жизни?

Обломов не отвечал.

Ну, скажи мне, какую бы ты начертал себе жизнь? - продолжал спрашивать Штольц.

Я уж начертал.

Что ж это такое? Расскажи, пожалуйста, как?

Как? - сказал Обломов, перевертываясь на спину и глядя в потолок. - Да как! Уехал бы в деревню.

Что ж тебе мешает?

План не кончен. Потом я бы уехал не один, а с женой...

А! вот что! Ну, с богом. Чего ж ты ждешь? Еще года три-четыре, никто за тебя не пойдет...

Что делать, не судьба! - сказал Обломов, вздохнув. - Состояние не позволяет!

Помилуй, а Обломовка? Триста душ!

Так что ж? Чем тут жить, с женой?

Вдвоем, чем жить!

А дети пойдут?

Детей воспитаешь, сами достанут; умей направить их так...

Нет, что из дворян делать мастеровых! - сухо перебил Обломов. - Да и кроме детей, где же вдвоем? Это только так говорится, с женой вдвоем, а в самом-то деле только женился, тут наползет к тебе каких-то баб в дом. Загляни в любое семейство: родственницы, не родственницы и не экономки; если не живут, так ходят каждый день кофе пить, обедать... Как же прокормить с тремястами душ такой пансион?

Ну, хорошо; пусть тебе подарили бы еще триста тысяч, что б ты сделал? - спрашивал Штольц с сильно задетым любопытством.

Сейчас же в ломбард, - сказал Обломов, - и жил бы процентами.

Там мало процентов; отчего ж бы куда-нибудь в компанию, вот хоть в нашу?

Нет, Андрей, меня не надуешь.

Как; ты бы и мне не поверил?

Ни за что; не то что тебе, а все может случиться: ну, как лопнет, вот я и без гроша. То ли дело в банк?

Ну, хорошо; что ж бы ты стал делать?

Ну, приехал бы я в новый, покойно устроенный дом... В окрестности жили бы добрые соседи, ты, например... Да нет, ты не усидишь на одном месте...

А ты разве усидел бы всегда? Никуда бы не поехал?

Ни за что!

Зачем же хлопочут строить везде железные дороги, пароходы, если идеал жизни - сидеть на месте? Подадим-ко, Илья, проект, чтоб остановились; мы ведь не поедем.

И без нас много; мало ли управляющих, приказчиков, купцов, чиновников, праздных путешественников, у которых нет угла? Пусть ездят себе!

А ты кто же?

Обломов молчал.

К какому же разряду общества причисляешь ты себя?

Спроси Захара, - сказал Обломов.

Штольц буквально исполнил желание Обломова.

Захар! - закричал он.

Пришел Захар, с сонными глазами.

Кто это такой лежит? - спросил Штольц.

Захар вдруг проснулся и стороной, подозрительно взглянул на Штольца, потом на Обломова.

Как кто? Разве вы не видите?

Не вижу, - сказал Штольц.

Что за диковина? Это барин, Илья Ильич.

Он усмехнулся.

Хорошо, ступай.

Барин! - повторил Штольц и закатился хохотом.

Ну, джентльмен, - с досадой поправил Обломов.

Нет, нет, ты барин! - продолжал с хохотом Штольц.

Какая же разница? - сказал Обломов. - Джентльмен - такой же барин.

Джентльмен есть такой барин, - определил Штольц, - который сам надевает чулки и сам же снимает с себя сапоги.

Да, англичанин сам, потому что у них не очень много слуг, а русский...

Продолжай же дорисовывать мне идеал твоей жизни... Ну, добрые приятели вокруг: что ж дальше? Как бы ты проводил дни свои?

Ну вот, встал бы утром, - начал Обломов, подкладывая руки под затылок, и по лицу разлилось выражение покоя: он мысленно был уже в деревне. - Погода прекрасная, небо синее-пресинее, ни одного облачка, - говорил он, - одна сторона дома в плане обращена у меня балконом на восток, к саду, к полям, другая - к деревне. В ожидании, пока проснется жена, я надел бы шлафрок и походил по саду подышать утренними испарениями; там уж нашел бы я садовника, поливали бы вместе цветы, подстригали кусты, деревья. Я составляю букет для жены. Потом иду в ванну или в реку купаться, возвращаюсь - балкон уже отворен; жена в блузе, в легком чепчике, который чуть-чуть держится, того и гляди слетит с головы... Она ждет меня. «Чай готов», - говорит она. Какой поцелуй! Какой чай! Какое покойное кресло! Сажусь около стола; на нем сухари, сливки, свежее масло...

Потом, надев просторный сюртук или куртку какую-нибудь, обняв жену за талью, углубиться с ней в бесконечную, темную аллею; идти тихо, задумчиво, молча или думать вслух, мечтать, считать минуты счастья, как биение пульса; слушать, как сердце бьется и замирает; искать в природе сочувствия... и незаметно выйти к речке, к полю... Река чуть плещет; колосья волнуются от ветерка, жара... сесть в лодку, жена правит, едва поднимает весло...

Да ты поэт, Илья! - перебил Штольц.

Да, поэт в жизни, потому что жизнь есть поэзия. Вольно людям искажать ее! Потом можно зайти в оранжерею, - продолжал Обломов, сам упиваясь идеалом нарисованного счастья.

Он извлекал из воображения готовые, давно уже нарисованные им картины и оттого говорил с одушевлением, не останавливаясь.

Посмотреть персики, виноград, - говорил он, - сказать, чтó подать к столу, потом воротиться, слегка позавтракать и ждать гостей... А тут то записка к жене от какой-нибудь Марьи Петровны, с книгой, с нотами, то прислали ананас в подарок или у самого в парнике созрел чудовищный арбуз - пошлешь доброму приятелю к завтрашнему обеду и сам туда отправишься... А на кухне в это время так и кипит: повар в белом, как снег, фартуке и колпаке суетится; поставит одну кастрюлю, снимет другую, там помешает, тут начнет валять тесто, там выплеснет воду... ножи так и стучат... крошат зелень... там вертят мороженое... До обеда приятно заглянуть в кухню, открыть кастрюлю, понюхать, посмотреть, как свертывают пирожки, сбивают сливки. Потом лечь на кушетку; жена вслух читает что-нибудь новое; мы останавливаемся, спорим... Но гости едут, например, ты с женой.

Ба, ты и меня женишь?

Непременно! Еще два, три приятеля, всё одни и те же лица. Начнем вчерашний, неконченый разговор; пойдут шутки или наступит красноречивое молчание, задумчивость - не от потери места, не от сенатского дела, а от полноты удовлетворенных желаний, раздумье наслаждения... Не услышишь филиппики с пеной на губах отсутствующему, не подметишь брошенного на тебя взгляда с обещанием и тебе того же, чуть выйдешь за дверь. Кого не любишь, кто не хорош, с тем не обмакнешь хлеба в солонку. В глазах собеседников увидишь симпатию, в шутке искренний, незлобный смех... Всё по душе! Что в глазах, в словах, то и на сердце! После обеда мокка, гавана на террасе...

Ты мне рисуешь одно и то же, что бывало у дедов и отцов.

Нет, не то, - отозвался Обломов, почти обидевшись, - где же то? Разве у меня жена сидела бы за вареньями да за грибами? Разве считала бы тальки да разбирала деревенское полотно? Разве била бы девок по щекам? Ты слышишь: ноты, книги, рояль, изящная мебель?

Ну, а ты сам?

И сам я прошлогодних бы газет не читал, в колымаге бы не ездил, ел бы не лапшу и гуся, а выучил бы повара в английском клубе или у посланника.

Ну, потом?

Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, а не то так в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так блаженствовали бы вплоть до окрошки и бифштекса. Мужики идут с поля, с косами на плечах; там воз с сеном проползет, закрыв всю телегу и лошадь; вверху, из кучи, торчит шапка мужика с цветами да детская головка; там толпа босоногих баб, с серпами, голосят... Вдруг завидели господ, притихли, низко кланяются. Одна из них, с загорелой шеей, с голыми локтями, с робко опущенными, но лукавыми глазами, чуть-чуть, для виду только, обороняется от барской ласки, а сама счастлива... тс!.. жена чтоб не увидела, Боже сохрани!

И сам Обломов и Штольц покатились со смеху.

Сыро в поле, - заключил Обломов, - темно; туман, как опрокинутое море, висит над рожью; лошади вздрагивают плечом и бьют копытами: пора домой. В доме уж засветились огни; на кухне стучат в пятеро ножей; сковорода грибов, котлеты, ягоды... тут музыка... Casta Diva... Casta Diva! - запел Обломов. - Не могу равнодушно вспомнить. Casta Diva, - сказал он, пропев начало каватины, - как выплакивает сердце эта женщина! Какая грусть заложена в эти звуки!.. И никто не знает ничего вокруг... Она одна... Тайна тяготит ее; она вверяет ее луне...

Ты любишь эту арию? Я очень рад: ее прекрасно поет Ольга Ильинская. Я познакомлю тебя - вот голос, вот пение! Да и сама она что за очаровательное дитя! Впрочем, может быть, я пристрастно сужу: у меня к ней слабость... Однако ж не отвлекайся, не отвлекайся, - прибавил Штольц, - рассказывай!

Ну, - продолжал Обломов, - что еще?.. Да тут и все!.. Гости расходятся по флигелям, по павильонам; а завтра разбрелись: кто удить, кто с ружьем, а кто так, просто, сидит себе...

Просто, ничего в руках? - спросил Штольц.

Чего тебе надо? Ну, носовой платок, пожалуй. Что ж, тебе не хотелось бы так пожить? - спросил Обломов. - А? Это не жизнь?

И весь век так? - спросил Штольц.

До седых волос, до гробовой доски. Это жизнь!

Нет, это не жизнь!

Как не жизнь? Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал бы ни одного бледного, страдальческого лица, никакой заботы, ни одного вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о докладах, о приеме у министра, о чинах, о прибавке столовых денег. А всё разговоры по душе! Тебе никогда не понадобилось бы переезжать с квартиры - уж это одно чего стоит! И это не жизнь?

Это не жизнь! - упрямо повторил Штольц.

Что ж это, по-твоему?

Это... (Штольц задумался и искал, как назвать эту жизнь.) Какая-то... обломовщина, - сказал он наконец.

О-бло-мовщина! - медленно произнес Илья Ильич, удивляясь этому странному слову и разбирая его по складам. - Об-ло-мов-щина!

Он странно и пристально глядел на Штольца.

Где же идеал жизни, по-твоему? Что ж не обломовщина? - без увлечения, робко спросил он. - Разве не все добиваются того же, о чем я мечтаю? Помилуй! - прибавил он смелее. - Да цель всей вашей беготни, страстей, войн, торговли и политики разве не выделка покоя, не стремление к этому идеалу утраченного рая?

И утопия-то у тебя обломовская, - возразил Штольц.

Все ищут отдыха и покоя, - защищался Обломов.

Не все, и ты сам, лет десять, не того искал в жизни.

Чего же я искал? - в недоумении спросил Обломов, погружаясь мыслью в прошедшее.

Вспомни, подумай. Где твои книги, переводы?

Захар куда-то дел, - отвечал Обломов, - тут где-нибудь в углу лежат.

В углу! - с упреком сказал Штольц. - В этом же углу лежат и замыслы твои «служить, пока станет сил, потому что России нужны руки и головы для разработывания неистощимых источников (твои слова); работать, чтоб слаще отдыхать, а отдыхать - значит жить другой, артистической, изящной стороной жизни, жизни художников, поэтов». Все эти замыслы тоже Захар сложил в угол? Помнишь, ты хотел после книг объехать чужие края, чтоб лучше знать и любить свой? «Вся жизнь есть мысль и труд, - твердил ты тогда, - труд хоть безвестный, темный, но непрерывный, и умереть с сознанием, что сделал свое дело». А? В каком углу лежит это у тебя?

Да... да... - говорил Обломов, беспокойно следя за каждым словом Штольца, - помню, что я, точно... кажется... Как же, - сказал он, вдруг вспомнив прошлое, - ведь мы, Андрей, сбирались сначала изъездить вдоль и поперек Европу, исходить Швейцарию пешком, обжечь ноги на Везувии, спуститься в Геркулан. С ума чуть не сошли! Сколько глупостей!..

Глупостей! - с упреком повторил Штольц. - Не ты ли со слезами говорил, глядя на гравюры рафаэлевских мадонн, Корреджиевой ночи, на Аполлона Бельведерского: «Боже мой! Ужели никогда не удастся взглянуть на оригиналы и онеметь от ужаса, что ты стоишь перед произведением Микеланджело, Тициана и попираешь почву Рима? Ужели провести век и видеть эти мирты, кипарисы и померанцы в оранжереях, а не на их родине? Не подышать воздухом Италии, не упиться синевой неба!» И сколько великолепных фейерверков пускал ты из головы! Глупости!

Да, да, помню! - говорил Обломов, вдумываясь в прошлое. - Ты еще взял меня за руку и сказал: «Дадим обещание не умирать, не увидавши ничего этого...»

Помню, - продолжал Штольц, - как ты однажды принес мне перевод из Сея, с посвящением мне в именины; перевод цел у меня. А как ты запирался с учителем математики, хотел непременно добиться, зачем тебе знать круги и квадраты, но на половине бросил и не добился? По-английски начал учиться... и не доучился! А когда я сделал план поездки за границу, звал заглянуть в германские университеты, ты вскочил, обнял меня и подал торжественно руку: «Я твой, Андрей, с тобой всюду», - это всё твои слова. Ты всегда был немножко актер. Что ж, Илья? Я два раза был за границей, после нашей премудрости, смиренно сидел на студенческих скамьях в Бонне, а Иене, в Эрлангене, потом выучил Европу, как свое имение. Но, положим, вояж - это роскошь, и не все в состоянии и обязаны пользоваться этим средством; а Россия? Я видел Россию вдоль и поперек. Тружусь...

Когда-нибудь перестанешь же трудиться, - заметил Обломов.

Никогда не перестану. Для чего?

Когда удвоишь свои капиталы, - сказал Обломов.

Когда учетверю их, и тогда не перестану.

Так из чего же, - заговорил он, помолчав, - ты бьешься, если цель твоя не обеспечить себя навсегда и удалиться потом на покой, отдохнуть?..

Деревенская обломовщина! - сказал Штольц.

Или достигнуть службой значения и положения в обществе и потом в почетном бездействии наслаждаться заслуженным отдыхом...

Петербургская обломовщина! - возразил Штольц.

Так когда же жить? - с досадой на замечания Штольца возразил Обломов. - Для чего же мучиться весь век? - Для самого труда, больше ни для чего. Труд - образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть, в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! - заключил он.

Обломов слушал его, глядя на него встревоженными глазами. Друг как будто подставил ему зеркало, и он испугался, узнав себя.

Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! - начал он со вздохом. - Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год - поздно будет!

Ты ли это, Илья? - говорил Андрей. - А помню я тебя тоненьким, живым мальчиком, как ты каждый день с Пречистенки ходил в Кудрино; там, в садике... ты не забыл двух сестер? Не забыл Руссо, Шиллера, Гете, Байрона, которых носил им и отнимал у них романы Коттень, Жанлис... важничал перед ними, хотел очистить их вкус?..

Обломов вскочил с постели.

Как, ты и это помнишь, Андрей? Как же! Я мечтал с ними, нашептывал надежды на будущее, развивал планы, мысли и... чувства тоже, тихонько от тебя, чтоб ты на смех не поднял. Там все это и умерло, больше не повторялось никогда! Да и куда делось все - отчего погасло? Непостижимо! Ведь ни бурь, ни потрясений не было у меня; не терял я ничего; никакое ярмо не тяготит моей совести: она чиста, как стекло; никакой удар не убил во мне самолюбия, а так, Бог знает отчего, все пропадает!

Он вздохнул.

Знаешь ли, Андрей, в жизни моей ведь никогда не загоралось никакого, ни спасительного, ни разрушительного огня? Она не была похожа на утро, на которое постепенно падают краски, огонь, которое потом превращается в день, как у других, и пылает жарко, и все кипит, движется в ярком полудне, и потом все тише и тише, все бледнее, и все естественно и постепенно гаснет к вечеру. Нет, жизнь моя началась с погасания. Странно, а это так! С первой минуты, когда я сознал себя, я почувствовал, что я уже гасну. Начал гаснуть я над писанием бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, - на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму - положенными днями, лето - гуляньями и всю жизнь - ленивой и покойной дремотой, как другие... Даже самолюбие - на что оно тратилось? Чтоб заказывать платье у известного портного? Чтоб попасть в известный дом? Чтоб князь П* пожал мне руку? А ведь самолюбие - соль жизни! Куда оно ушло? Или я не понял этой жизни, или она никуда не годится, а лучшего я ничего не знал, не видал, никто не указал мне его. Ты появлялся и исчезал, как комета, ярко, быстро, и я забывал все это и гаснул...

Штольц не отвечал уже небрежной насмешкой на речь Обломова. Он слушал и угрюмо молчал.

Ты сказал давеча, что у меня лицо не совсем свежо, измято, - продолжал Обломов, - да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а от того, что двенадцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не хотелось уж мне просыпаться больше.

Зачем же ты не вырвался, не бежал куда-нибудь, а молча погибал? - нетерпеливо спросил Штольц.

Куда? Да хоть с своими мужиками на Волгу: и там больше движения, есть интересы какие-нибудь, цель, труд. Я бы уехал в Сибирь, в Ситху.

Вон ведь ты всё какие сильные средства прописываешь! - заметил Обломов уныло. - Да я ли один? Смотри: Михайлов, Петров, Семенов, Алексеев, Степанов... не пересчитаешь: наше имя легион!

Штольц еще был под влиянием этой исповеди и молчал. Потом вздохнул.

Да, воды много утекло! - сказал он. - Я не оставлю тебя так, я увезу тебя отсюда, сначала за границу, потом в деревню: похудеешь немного, перестанешь хандрить, а там сыщем и дело...

Да, поедем куда-нибудь отсюда! - вырвалось у Обломова.

Завтра начнем хлопотать о паспорте за границу, потом станем собираться... Я не отстану - слышишь, Илья?

Ты все завтра! - возразил Обломов, спустившись будто с облаков.

А тебе бы хотелось «не откладывать до завтра, что можно сделать сегодня»? Какая прыть! Поздно нынче, - прибавил Штольц, - но через две недели мы будем далеко...

Что это, братец, через две недели, помилуй, вдруг так!.. - говорил Обломов. - Дай хорошенько обдумать и приготовиться... Тарантас надо какой-нибудь... разве месяца через три.

Выдумал тарантас! До границы мы поедем в почтовом экипаже или на пароходе до Любека, как будет удобнее; а там во многих местах железные дороги есть.

А квартира, а Захар, а Обломовка? Ведь надо распорядиться, - защищался Обломов.

Обломовщина, обломовщина! - сказал Штольц, смеясь, потом взял свечку, пожелал Обломову покойной ночи и пошел спать. - Теперь или никогда - помни! - прибавил он, обернувшись к Обломову и затворяя за собой дверь.

«Теперь или никогда!» - явились Обломову грозные слова, лишь только он проснулся утром.

Он встал с постели, прошелся раза три по комнате, заглянул в гостиную: Штольц сидит и пишет.

Захар! - кликнул он.

Не слышно прыжка с печки - Захар нейдет: Штольц услал его на почту.

Обломов подошел к своему запыленному столу, сел, взял перо, обмакнул в чернильницу, но чернил не было, поискал бумаги - тоже нет.

Он задумался и машинально стал чертить пальцем по пыли, потом посмотрел, что написал: вышло Обломовщина.

Он проворно стер написанное рукавом. Это слово снилось ему ночью, написанное огнем на стенах, как Бальтазару на пиру.

Пришел Захар и, найдя Обломова не на постели, мутно поглядел на барина, удивляясь, что он на ногах. В этом тупом взгляде удивления написано было: «Обломовщина!»

«Одно слово, - думал Илья Ильич, - а какое... ядовитое!..»

Захар, по обыкновению, взял гребенку, щетку, полотенце и подошел было причесывать Илью Ильича.

Поди ты к черту! - сердито сказал Обломов и вышиб из рук Захара щетку, а Захар сам уже уронил и гребенку на пол.

Не ляжете, что ли, опять? - спросил Захар. - Так я бы поправил постель.

Принеси мне чернил и бумаги, - отвечал Обломов.

Обломов задумался над словами: «Теперь или никогда!»

Вслушиваясь в это отчаянное воззвание разума и силы, он сознавал и взвешивал, чтó у него осталось еще в остатке воли и куда он понесет, во что положит этот скудный остаток.

После мучительной думы он схватил перо, вытащил из угла книгу и в один час хотел прочесть, написать и передумать все, чего не прочел, не написал и не передумал в десять лет.

Что ему делать теперь? Идти вперед или остаться? Этот обломовский вопрос был для него глубже гамлетовского. Идти вперед - это значит вдруг сбросить широкий халат не только с плеч, но и с души, с ума; вместе с пылью и паутиной со стен смести паутину с глаз и прозреть!

Какой первый шаг сделать к тому? С чего начать? Не знаю, не могу... нет... лукавлю, знаю и... Да и Штольц тут, под боком; он сейчас скажет.

А что он скажет? «В неделю, скажет, набросать подробную инструкцию поверенному и отправить его в деревню, Обломовку заложить, прикупить земли, послать план построек, квартиру сдать, взять паспорт и ехать на полгода за границу, сбыть лишний жир, сбросить тяжесть, освежить душу тем воздухом, о котором мечтал некогда с другом, пожить без халата, без Захара и Тарантьева, надевать самому чулки и снимать с себя сапоги, спать только ночью, ехать, куда все едут, по железным дорогам, на пароходах, потом... Потом... поселиться в Обломовке, знать, что такое посев и умолот, отчего бывает мужик беден и богат; ходить в поле, ездить на выборы, на завод, на мельницы, на пристань. В то же время читать газеты, книги, беспокоиться о том, зачем англичане послали корабль на Восток...»

Вот что он скажет! Это значит идти вперед... И так всю жизнь! Прощай, поэтический идеал жизни! Это какая-то кузница, не жизнь; тут вечно пламя, трескотня, жар, шум... когда же пожить? Не лучше ли остаться?

Остаться - значит надевать рубашку наизнанку, слушать прыганье Захаровых ног с лежанки, обедать с Тарантьевым, меньше думать обо всем, не дочитать до конца путешествия в Африку, состареться мирно на квартире у кумы Тарантьева...

«Теперь или никогда!» «Быть, или не быть!» Обломов приподнялся было с кресла, но не попал сразу ногой в туфлю и сел опять.

Чрез две недели Штольц уже уехал в Англию, взяв с Обломова слово приехать прямо в Париж. У Ильи Ильича уже и паспорт был готов, он даже заказал себе дорожное пальто, купил фуражку. Вот как подвинулись дела.

Уже Захар глубокомысленно доказывал, что довольно заказать и одну пару сапог, а под другую подкинуть подметки. Обломов купил одеяло, шерстяную фуфайку, дорожный несессер, хотел - мешок для провизии, но десять человек сказали, что за границей провизии не возят.

Захар метался по мастеровым, по лавкам, весь в поту, и хоть много гривен и пятаков положил себе в карман от сдач по лавкам, но проклял и Андрея Ивановича, и всех, кто выдумал путешествия.

Что он там один-то будет делать? - говорил он в лавочке. - Там, слышь, служат господам всё девки. Где девке сапоги стащить? И как она станет чулки натягивать на голые ноги барину?..

Он даже усмехнулся, так что бакенбарды поднялись в сторону, и покачал головой. Обломов не поленился, написал, что взять с собой и что оставить дома. Мебель и прочие вещи поручено Тарантьеву отвезти на квартиру к куме, на Выборгскую сторону, запереть их в трех комнатах и хранить до возвращения из-за границы.

Уже знакомые Обломова, иные с недоверчивостью, другие со смехом, а третьи с каким-то испугом, говорили: «Едет; представьте, Обломов сдвинулся с места!»

Но Обломов не уехал ни через месяц, ни через три.

Накануне отъезда у него ночью раздулась губа. «Муха укусила, нельзя же с этакой губой в море!» - сказал он и стал ждать другого парохода. Вот уж август, Штольц давно в Париже, пишет к нему неистовые письма, но ответа не получает.

Отчего же? Вероятно, чернила засохли в чернильнице и бумаги нет? Или, может быть, оттого, что в обломовском стиле часто сталкиваются который и что, или, наконец, Илья Ильич в грозном клике: теперь или никогда остановился на последнем, заложил руки под голову - и напрасно будит его Захар.

Нет, у него чернильница полна чернил, на столе лежат письма, бумага, даже гербовая, притом исписанная его рукой.

Написав несколько страниц, он ни разу не поставил два раза который; слог его лился свободно и местами выразительно и красноречиво, как в «оны дни», когда он мечтал со Штольцем о трудовой жизни, о путешествии.

Встает он в семь часов, читает, носит куда-то книги. На лице ни сна, ни усталости, ни скуки. На нем появились даже краски, в глазах блеск, что-то вроде отваги или, по крайней мере, самоуверенности. Халата не видать на нем: Тарантьев увез его с собой к куме с прочими вещами.

Обломов сидит с книгой или пишет в домашнем пальто; на шее надета легкая косынка; воротнички рубашки выпущены на галстук и блестят, как снег. Выходит он в сюртуке, прекрасно сшитом, в щегольской шляпе... Он весел, напевает... Отчего же это?..

Вот он сидит у окна своей дачи (он живет на даче, в нескольких верстах от города), подле него лежит букет цветов. Он что-то проворно дописывает, а сам беспрестанно поглядывает через кусты, на дорожку, и опять спешит писать.

Вдруг по дорожке захрустел песок под легкими шагами; Обломов бросил перо, схватил букет и подбежал к окну.

Это вы, Ольга Сергевна? Сейчас, сейчас! - сказал он, схватил фуражку, тросточку, выбежал в калитку, подал руку какой-то прекрасной женщине и исчез с ней в лесу, в тени огромных елей...

Захар вышел из-за какого-то угла, поглядел ему вслед, запер комнату и пошел в кухню.

Ушел! - сказал он Анисье.

А обедать будет?

Кто его знает? - сонно отвечал Захар.

Захар все такой же: те же огромные бакенбарды, небритая борода, тот же серый жилет и прореха на сюртуке, но он женат на Анисье, вследствие ли разрыва с кумой или так, по убеждению, что человек должен быть женат; он женился и, вопреки пословице, не переменился.

Штольц познакомил Обломова с Ольгой и ее теткой. Когда Штольц привел Обломова в дом к Ольгиной тетке в первый раз, там были гости. Обломову было тяжело и, по обыкновению, неловко.

«Хорошо бы перчатки снять, - думал он, - ведь в комнате тепло. Как я отвык от всего!»

Штольц сел подле Ольги, которая сидела одна, под лампой, поодаль от чайного стола, опершись спиной на кресло, и мало занималась тем, что вокруг нее происходило.

Она очень обрадовалась Штольцу; хотя глаза ее не зажглись блеском, щеки не запылали румянцем, но по всему лицу разлился ровный, покойный свет и явилась улыбка.

Она называла его другом, любила за то, что он всегда смешил ее и не давал скучать, но немного и боялась, потому что чувствовала себя слишком ребенком перед ним.

Когда у ней рождался в уме вопрос, недоумение, она не вдруг решалась поверить ему: он был слишком далеко впереди ее, слишком выше ее, так что самолюбие ее иногда страдало от этой недозрелости, от расстояния в их уме и летах.

Штольц тоже любовался ею бескорыстно, как чудесным созданием, с благоухающею свежестью ума и чувств. Она была в глазах его только прелестный, подающий большие надежды ребенок.

Штольц, однако ж, говорил с ней охотнее и чаще, нежели с другими женщинами, потому что она хотя бессознательно, но шла простым, природным путем жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки.

Не оттого ли, может быть, шагала она так уверенно по этому пути, что по временам слышала рядом другие, еще более уверенные шаги «друга», которому верила, и с ними соразмеряла свой шаг.

Как бы то ни было, но в редкой девице встретишь такую простоту и естественную свободу взгляда, слова, поступка. У ней никогда не прочтешь в глазах: «теперь я подожму немного губу и задумаюсь - я так недурна. Взгляну туда и испугаюсь, слегка вскрикну, сейчас подбегут ко мне. Сяду у фортепьяно и выставлю чуть-чуть кончик ноги...»

Ни жеманства, ни кокетства, никакой лжи, никакой мишуры, ни умысла! Зато ее и ценил почти один Штольц, зато не одну мазурку просидела она одна, не скрывая скуки; зато, глядя на нее, самые любезные из молодых людей были неразговорчивы, не зная, что и как сказать ей...

Одни считали ее простой, недальней, неглубокой, потому что не сыпались с языка ее ни мудрые сентенции о жизни, о любви, ни быстрые, неожиданные и смелые реплики, ни вычитанные или подслушанные суждения о музыке и литературе: говорила она мало, и то свое, неважное - и ее обходили умные и бойкие «кавалеры»; небойкие, напротив, считали ее слишком мудреной и немного боялись. Один Штольц говорил с ней без умолка и смешил ее.

Любила она музыку, но пела чаще втихомолку, или Штольцу, или какой-нибудь пансионной подруге; а пела она, по словам Штольца, как ни одна певица не поет.

Только что Штольц уселся подле нее, как в комнате раздался ее смех, который был так звучен, так искренен и заразителен, что, кто ни послушает этого смеха, непременно засмеется сам, не зная о причине.

Но не все смешил ее Штольц: через полчаса она слушала его с любопытством и с удвоенным любопытством переносила глаза на Обломова, а Обломову от этих взглядов - хоть сквозь землю провалиться.

«Что они такое говорят обо мне?» - думал он, косясь в беспокойстве на них. Он уже хотел уйти, но тетка Ольги подозвала его к столу и посадила подле себя, под перекрестный огонь взглядов всех собеседников.

Он боязливо обернулся к Штольцу, - его уже не было, взглянул на Ольгу и встретил устремленный на него все тот же любопытный взгляд.

«Все еще смотрит!» - подумал он, в смущении оглядывая свое платье.

Он даже отер лицо платком, думая, не выпачкан ли у него нос, трогал себя за галстук, не развязался ли: это бывает иногда с ним; нет, все, кажется, в порядке, а она смотрит!

Но человек подал ему чашку чаю и поднос с кренделями. Он хотел подавить в себе смущение, быть развязным и в этой развязности захватил такую кучу сухарей, бисквитов, кренделей, что сидевшая с ним рядом девочка засмеялась. Другие поглядывали на кучу с любопытством.

«Боже мой, и она смотрит! - думает Обломов. - Что я с этой кучей сделаю?»

Он, и не глядя, видел, как Ольга встала с своего места и пошла в другой угол. У него отлегло от сердца. А девочка навострила на него глаза, ожидая, что он сделает с сухарями.

«Съем поскорей», - подумал он и начал проворно убирать бисквиты; к счастью, они так и таяли во рту.

Оставались только два сухаря; он вздохнул свободно и решился взглянуть туда, куда пошла Ольга...

Боже! Она стоит у бюста, опершись на пьедестал, и следит за ним. Она ушла из своего угла, кажется, затем, чтоб свободнее смотреть на него: она заметила его неловкость с сухарями.

За ужином она сидела на другом конце стола, говорила, ела и, казалось, вовсе не занималась им. Но едва только Обломов боязливо оборачивался в ее сторону, с надеждой, авось она не смотрит, как встречал ее взгляд, исполненный любопытства, но вместе такой добрый...

Обломов после ужина торопливо стал прощаться с теткой: она пригласила его на другой день обедать и Штольцу просила передать приглашение. Илья Ильич поклонился и, не поднимая глаз, прошел всю залу. Вот сейчас за роялем ширмы и дверь. Он взглянул - за роялем сидела Ольга и смотрела на него с большим любопытством. Ему показалось, что она улыбалась.

«Верно, Андрей рассказал, что на мне были вчера надеты чулки разные или рубашка наизнанку!» - заключил он и поехал домой не в духе и от этого предположения, и еще более от приглашения обедать, на которое отвечал поклоном: значит, принял.

С этой минуты настойчивый взгляд Ольги не выходил из головы Обломова. Напрасно он во весь рост лег на спину, напрасно брал самые ленивые и покойные позы - не спится, да и только. И халат показался ему противен, и Захар глуп и невыносим, и пыль с паутиной нестерпима.

Он велел вынести вон несколько дрянных картин, которые навязал ему какой-то покровитель бедных артистов; сам поправил штору, которая давно не поднималась, позвал Анисью и велел протереть окна, смахнуть паутину, а потом лег на бок и продумал с час - об Ольге.

Он сначала пристально занялся ее наружностью, все рисовал в памяти ее портрет.

Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щек и губ, и глаза не горели лучами внутреннего огня; ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных рук, как у пятилетнего ребенка, с пальцами в виде винограда.

Но если б ее обратить в статую, она была бы статуя грации и гармонии. Несколько высокому росту строго отвечала величина головы, величине головы - овал и размеры лица; все это, в свою очередь, гармонировало с плечами, плечи - с станом...

Кто ни встречал ее, даже рассеянный, и тот на мгновение останавливался перед этим так строго и обдуманно, артистически созданным существом.

Нос образовал чуть заметно выпуклую, грациозную линию; губы тонкие и большею частию сжатые: признак непрерывно устремленной на что-нибудь мысли. То же присутствие говорящей мысли светилось в зорком, всегда бодром, ничего не пропускающем взгляде темных, серо-голубых глаз. Брови придавали особенную красоту глазам: они не были дугообразны, не округляли глаз двумя тоненькими, нащипанными пальцем ниточками - нет, это были две русые, пушистые, почти прямые полоски, которые редко лежали симметрично: одна на линию была выше другой, от этого над бровью лежала маленькая складка, в которой как будто что-то говорило, будто там покоилась мысль.

Ходила Ольга с наклоненной немного вперед головой, так стройно, благородно покоившейся на тонкой, гордой шее; двигалась всем телом ровно, шагая легко, почти неуловимо...

«Что это она вчера смотрела так пристально на меня? - думал Обломов. - Андрей божится, что о чулках и о рубашке еще не говорил, а говорил о дружбе своей ко мне, о том, как мы росли, учились, - все, что было хорошего, и между тем (и это рассказал), как несчастлив Обломов, как гибнет все доброе от недостатка участия, деятельности, как слабо мерцает жизнь и как...»

«Чему ж улыбаться? - продолжал думать Обломов. - Если у ней есть сколько-нибудь сердца, оно должно бы замереть, облиться кровью от жалости, а она... ну, бог с ней! Перестану думать! Вот только съезжу сегодня отобедаю - и ни ногой».

Проходили дни за днями: он там и обеими ногами, и руками, и головой.

В одно прекрасное утро Тарантьев перевез весь его дом к своей куме, в переулок, на Выборгскую сторону, и Обломов дня три провел, как давно не проводил: без постели, без дивана, обедал у Ольгиной тетки.

Вдруг оказалось, что против их дачи есть одна свободная. Обломов нанял ее заочно и живет там. Он с Ольгой с утра до вечера; он читает с ней, посылает цветы, гуляет по озеру, по горам... он, Обломов.

Чего не бывает на свете! Как же это могло случиться? А вот как.

Когда они обедали со Штольцем у ее тетки, Обломов во время обеда испытывал ту же пытку, что и накануне, жевал под ее взглядом, говорил, зная, чувствуя, что над ним, как солнце, стоит этот взгляд, жжет его, тревожит, шевелит нервы, кровь. Едва-едва на балконе, за сигарой, за дымом, удалось ему на мгновение скрыться от этого безмолвного, настойчивого взгляда.

Что это такое? - говорил он, ворочаясь во все стороны. - Ведь это мученье! На смех, что ли, я дался ей? На другого ни на кого не смотрит так: не смеет. Я посмирнее, так вот она... Я заговорю с ней! - решил он, - и выскажу лучше сам словами то, что она так и тянет у меня из души глазами.

Вдруг она явилась перед ним на пороге балкона; он подал ей стул, и она села подле него.

Правда ли, что вы очень скучаете? - спросила она его.

Правда, - отвечал он, - но только не очень... У меня есть занятия.

Андрей Иваныч говорил, что вы пишете какой-то план?

Да, я хочу ехать в деревню пожить, так приготовляюсь понемногу.

А за границу поедете?

Да, непременно, вот как только Андрей Иваныч соберется.

Вы охотно едете? - спросила она.

Да, я очень охотно...

Он взглянул: улыбка так и ползает у ней по лицу, то осветит глаза, то разольется по щекам, только губы сжаты, как всегда. У него недостало духа солгать покойно.

Я немного... ленив... - сказал он, - но...

Ему стало вместе и досадно, что она так легко, почти молча, выманила у него сознание в лени. «Что она мне? Боюсь, что ли, я ее?» - думал он.

Ленивы! - возразила она с едва приметным лукавством. - Может ли это быть? Мужчина ленив - я этого не понимаю.

«Чего тут не понимать? - подумал он, - кажется, просто».

Я все больше дома сижу, оттого Андрей и думает, что я...

Но, вероятно, вы много пишете, - сказала она, - читаете. Читали ли вы?..

Она смотрела на него так пристально.

Нет, не читал! - вдруг сорвалось у него в испуге, чтоб она не вздумала его экзаменовать.

Чего? - засмеявшись, спросила она. И он засмеялся...

Я думал, что вы хотите спросить меня о каком-нибудь романе: я их не читаю.

Не угадали; я хотела спросить о путешествиях...

Он зорко поглядел на нее: у ней все лицо смеялось, а губы нет...

«О! да она... с ней надо быть осторожным...» - думал Обломов.

Что же вы читаете? - с любопытством спросила она.

Я, точно, люблю больше путешествия...

В Африку? - лукаво и тихо спросила она.

Он покраснел, догадываясь, не без основания, что ей было известно не только о том, что он читает, но и как читает.

Вы музыкант? - спросила она, чтоб вывести его из смущения.

В это время подошел Штольц.

Илья! Вот я сказал Ольге Сергеевне, что ты страстно любишь музыку, просил спеть что-нибудь... Casta Diva.

Зачем же ты наговариваешь на меня? - отвечал Обломов. - Я вовсе не страстно люблю музыку...

Каков? - перебил Штольц. - Он как будто обиделся! Я рекомендую его как порядочного человека, а он спешит разочаровать на свой счет!

Я уклоняюсь только от роли любителя: это сомнительная, да и трудная роль!

Какая же музыка вам больше нравится? - спросила Ольга.

Трудно отвечать на этот вопрос! всякая! Иногда я с удовольствием слушаю сиплую шарманку, какой-нибудь мотив, который заронился мне в память, в другой раз уйду на половине оперы, там Мейербер зашевелит меня; даже песня с барки; смотря по настроению! Иногда и от Моцарта уши зажмешь...

Значит, вы истинно любите музыку.

Спойте же что-нибудь, Ольга Сергеевна, - просил Штольц.

А если мсьё Обломов теперь в таком настроении, что уши зажмет? - сказала она, обращаясь к нему.

Тут следует сказать какой-нибудь комплимент, - отвечал Обломов. - Я не умею, да если б и умел, так не решился бы...

Отчего же?

А если вы дурно поете! - наивно заметил Обломов. - Мне бы потом стало так неловко...

Как вчера с сухарями... - вдруг вырвалось у ней, и она сама покраснела и бог знает что дала бы, чтоб не сказать этого. - Простите - виновата! - сказала она.

Обломов никак не ожидал этого и потерялся.

Это злое предательство! - сказал он вполголоса.

Нет, разве маленькое мщение, и то, ей-богу, неумышленное, за то, что у вас не нашлось даже комплимента для меня.

Может быть, найду, когда услышу.

А вы хотите, чтоб я спела? - спросила она.

Нет, это он хочет, - отвечал Обломов, указывая на Штольца.

Обломов покачал отрицательно головой.

Я не могу хотеть, чего не знаю.

Ты грубиян, Илья! - заметил Штольц. - Вот что значит залежаться дома и надевать чулки...

Помилуй, Андрей, - живо перебил Обломов, не давая ему договорить, - мне ничего не стоит сказать: «Ах! я очень рад буду, счастлив, вы, конечно, отлично поете... - продолжал он, обратясь к Ольге, - это мне доставит...» и т. д. Да разве это нужно?

Но вы могли пожелать, по крайней мере, чтоб я спела... хоть из любопытства.

Не смею, - отвечал Обломов, - вы не актриса...

Ну, я вам спою, - сказала она Штольцу.

Илья, готовь комплимент.

Между тем наступил вечер. Засветили лампу, которая, как луна, сквозила в трельяже с плющом. Сумрак скрыл очертания лица и фигуры Ольги и набросил на нее как будто флёровое покрывало; лицо было в тени: слышался только мягкий, но сильный голос, с нервной дрожью чувства.

Она пела много арий и романсов, по указанию Штольца; в одних выражалось страдание с неясным предчувствием счастья, в других радость, но в звуках этих таился уже зародыш грусти.

От слов, от звуков, от этого чистого, сильного девического голоса билось сердце, дрожали нервы, глаза искрились и заплывали слезами. В один и тот же момент хотелось умереть, не пробуждаться от звуков, и сейчас же опять сердце жаждало жизни...

Обломов вспыхивал, изнемогал, с трудом сдерживал слезы, и еще труднее было душить ему радостный, готовый вырваться из души крик. Давно не чувствовал он такой бодрости, такой силы, которая, казалось, вся поднялась со дна души, готовая на подвиг.

Он в эту минуту уехал бы даже за границу, если б ему оставалось только сесть и поехать.

В заключение она запела Casta Diva: все восторги, молнией несущиеся мысли в голове, трепет, как иглы, пробегающий по телу, - все это уничтожило Обломова: он изнемог.

Довольны вы мной сегодня? - вдруг спросила Ольга Штольца, перестав петь.

Спросите Обломова, что он скажет? - сказал Штольц.

Ах! - вырвалось у Обломова.

Он вдруг схватил было Ольгу за руку и тотчас же оставил и сильно смутился.

Извините... - пробормотал он.

Слышите? - сказал ей Штольц. - Скажи по совести, Илья: как давно с тобой не случалось этого?

Это могло случиться сегодня утром, если мимо окон проходила сиплая шарманка... - вмешалась Ольга с добротой, так мягко, что вынула жало из сарказма.

Он с упреком взглянул на нее.

У него окна по сю пору не выставлены: не слыхать, что делается наруже, - прибавил Штольц.

Обломов с упреком взглянул на Штольца.

Штольц взял руку Ольги...

Не знаю, чему приписать, что вы сегодня пели, как никогда не пели, Ольга Сергеевна, по крайней мере, я давно не слыхал. Вот мой комплимент! - сказал он, целуя каждый палец у нее.

Штольц уехал. Обломов тоже собрался, но Штольц и Ольга удержали его.

У меня дело есть, - заметил Штольц, - а ты ведь пойдешь лежать... еще рано...

Он не спал всю ночь: грустный, задумчивый проходил он взад и вперед по комнате; на заре ушел из дома, ходил по Неве, по улицам, бог знает, что чувствуя, о чем думая...

Через три дня он опять был там и вечером, когда прочие гости уселись за карты, очутился у рояля, вдвоем с Ольгой. У тетки разболелась голова; она сидела в кабинете и нюхала спирт.

Хотите, я вам покажу коллекцию рисунков, которую Андрей Иваныч привез мне из Одессы? - спросила Ольга. - Он вам не показывал?

Вы, кажется, стараетесь по обязанности хозяйки занять меня? - спросил Обломов. - Напрасно!

Отчего напрасно? Я хочу, чтоб вам не было скучно, чтоб вы были здесь как дома, чтоб вам было ловко, свободно, легко и чтоб вы не уехали... лежать.

«Она - злое, насмешливое создание!» - подумал Обломов, любуясь против воли каждым ее движением.

Вы хотите, чтоб мне было легко, свободно и не было скучно? - повторил он.

Да, - отвечала она, глядя на него по-вчерашнему, но еще с большим выражением любопытства и доброты.

Для этого, во-первых, не глядите на меня так, как теперь и как глядели намедни...

Любопытство в ее глазах удвоилось.

Вот именно от этого взгляда мне становится очень неловко... Где моя шляпа?..

Отчего же неловко? - мягко спросила она, и взгляд ее потерял выражение любопытства. Он стал только добр и ласков.

Не знаю; только мне кажется, вы этим взглядом добываете из меня все то, что не хочется, чтоб знали другие, особенно вы...

Отчего же? Вы друг Андрея Иваныча, а он друг мне, следовательно...

Следовательно, нет причины, чтоб вы знали про меня все, что знает Андрей Иваныч, - договорил он.

Причины нет, а есть возможность...

Благодаря откровенности моего друга - плохая услуга с его стороны!..

Разве у вас есть тайны? - спросила она. - Может быть, преступления? - прибавила она, смеясь и отодвигаясь от него.

Может быть, - вздохнув, отвечал он.

Да, это важное преступление, - сказала она робко и тихо, - надевать разные чулки.

Обломов схватил шляпу.

Нет сил! - сказал он. - И вы хотите, чтоб мне было ловко! Я разлюблю Андрея... Он и это сказал вам?

Он сегодня ужасно рассмешил меня этим, - прибавила Ольга, - он все смешит. Простите, не буду, не буду, и глядеть постараюсь на вас иначе...

Она сделала лукаво-серьезную мину.

Все это еще во-первых, - продолжала она, - ну, я не гляжу по-вчерашнему, стало быть, вам теперь свободно, легко. Следует: во-вторых, что надо сделать, чтоб вы не соскучились?

Он глядел прямо в ее серо-голубые, ласковые глаза.

Вот вы сами смотрите на меня теперь как-то странно... - сказала она.

Он в самом деле смотрел на нее как будто не глазами, а мыслью, всей своей волей, как магнетизер, но смотрел невольно, не имея силы не смотреть.

«Боже мой, какая она хорошенькая! Бывают же такие на свете! - думал он, глядя на нее почти испуганными глазами. - Эта белизна, эти глаза, где, как в пучине, темно и вместе блестит что-то, душа, должно быть! Улыбку можно читать, как книгу; за улыбкой эти зубы и вся голова... как она нежно покоится на плечах, точно зыблется, как цветок, дышит ароматом...»

«Да, я что-то добываю из нее, - думал он, - из нее что-то переходит в меня. У сердца, вот здесь, начинает будто кипеть и биться... Тут я чувствую что-то лишнее, чего, кажется, не было... Боже мой, какое счастье смотреть на нее! Даже дышать тяжело».

У него вихрем неслись эти мысли, и он все смотрел на нее, как смотрят в бесконечную даль, в бездонную пропасть, с самозабвением, с негой.

Да полноте, мсьё Обломов, теперь как вы сами смотрите на меня! - говорила она, застенчиво отворачивая голову, но любопытство превозмогало, и она не сводила глаз с его лица...

Он не слышал ничего.

Он в самом деле все глядел и не слыхал ее слов и молча поверял, что в нем делается; дотронулся до головы - там тоже что-то волнуется, несется с быстротой. Он не успевает ловить мыслей: точно стая птиц порхнули они, а у сердца, в левом боку, как будто болит.

Не смотрите же на меня так странно, - сказала она, - мне тоже неловко... И вы, верно, хотите добыть что-нибудь из моей души...

Что я могу добыть у вас? - машинально спросил он.

У меня тоже есть планы, начатые и неконченые, - отвечала она.

Он очнулся от этого намека на его неконченый план.

Странно! - заметил он. - Вы злы, а взгляд у вас добрый. Недаром говорят, что женщинам верить нельзя: они лгут и с умыслом - языком, и без умысла - взглядом, улыбкой, румянцем, даже обмороками...

Она не дала усилиться впечатлению, тихо взяла у него шляпу и сама села на стул.

Не стану, не стану, - живо повторила она. - Ах! простите, несносный язык! Но, ей-богу, это не насмешка! - почти пропела она, и в пении этой фразы задрожало чувство.

Обломов успокоился.

Этот Андрей!.. - с упреком произнес он.

Ну, во-вторых, скажите же, что делать, чтобы вы не соскучились? - спросила она.

Спойте! - сказал он.

Вот он, комплимент, которого я ждала! - радостно вспыхнув, перебила она. - Знаете ли, - с живостью продолжала потом, - если б вы не сказали третьего дня этого «ах» после моего пения, я бы, кажется, не уснула ночь, может быть, плакала бы.

Отчего? - с удивлением спросил Обломов.

Она задумалась.

Сама не знаю, - сказала потом.

Вы самолюбивы; это оттого.

Да, конечно, оттого, - говорила она, задумываясь и перебирая одной рукой клавиши, - но ведь самолюбие везде есть, и много. Андрей Иваныч говорит, что это почти единственный двигатель, который управляет волей. Вот у вас, должно быть, нет его, оттого вы всё...

Она не договорила.

Что? - спросил он.

Нет, так, ничего, - замяла она. - Я люблю Андрея Иваныча, - продолжала она, - не за то только, что он смешит меня, иногда он говорит - я плачу, и не за то, что он любит меня, а, кажется, за то... что он любит меня больше других: видите, куда вкралось самолюбие!

Вы любите Андрея? - спросил ее Обломов и погрузил напряженный, испытующий взгляд в ее глаза.

Да, конечно, если он любит меня больше других, я его и подавно, - отвечала она серьезно.

Обломов глядел на нее молча; она ответила ему простым, молчаливым взглядом.

Он любит Анну Васильевну тоже, и Зинаиду Михайловну, да все не так, - продолжала она, - он с ними не станет сидеть два часа, не смешит их и не рассказывает ничего от души; он говорит о делах, о театре, о новостях, а со мной он говорит, как с сестрой... нет, как с дочерью, - поспешно прибавила она, - иногда даже бранит, если я не пойму чего-нибудь вдруг или не послушаюсь, не соглашусь с ним. А их не бранит, и я, кажется, за это еще больше люблю его. Самолюбие! - прибавила она задумчиво, - но я не знаю, как оно сюда попало, в мое пение? Про него давно говорят мне много хорошего, а вы не хотели даже слушать меня, вас почти насильно заставили. И если б вы после этого ушли, не сказав мне ни слова, если б на лице у вас я не заметила ничего... я бы, кажется, захворала... да, точно, это самолюбие! - решительно заключила она.

А вы разве заметили у меня что-нибудь на лице? - спросил он.

Слезы, хотя вы и скрывали их; это дурная черта у мужчин - стыдиться своего сердца. Это тоже самолюбие, только фальшивое. Лучше бы они постыдились иногда своего ума: он чаще ошибается. Даже Андрей Иваныч, и тот стыдлив сердцем. Я это ему говорила, и он согласился со мной. А вы?

В чем не согласишься, глядя на вас! - сказал он.

Еще комплимент! Да какой...

Она затруднилась в слове.

Пошлый! - договорил Обломов, не спуская с нее глаз.

Она улыбкой подтвердила значение слова.

Вот я этого и боялся, когда не хотел просить вас петь... Что скажешь, слушая в первый раз? А сказать надо. Трудно быть умным и искренним в одно время, особенно в чувстве, под влиянием такого впечатления, как тогда...

А я в самом деле пела тогда, как давно не пела, даже, кажется, никогда... Не просите меня петь, я не спою уж больше так... Постойте, еще одно спою... - сказала она, и в ту же минуту лицо ее будто вспыхнуло, глаза загорелись, она опустилась на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела.

Боже мой, что слышалось в этом пении! Надежды, неясная боязнь гроз, самые грозы, порывы счастия - все звучало, не в песне, а в ее голосе.

Долго пела она, по временам оглядываясь к нему, детски спрашивая: «Довольно? Нет, вот еще это», - и пела опять.

Щеки и уши рдели у нее от волнения; иногда на свежем лице ее вдруг сверкала игра сердечных молний, вспыхивал луч такой зрелой страсти, как будто она сердцем переживала далекую будущую пору жизни, и вдруг опять потухал этот мгновенный луч, опять голос звучал свежо и серебристо.

И в Обломове играла такая же жизнь; ему казалось, что он живет и чувствует все это - не час, не два, а целые годы...

Оба они, снаружи неподвижные, разрывались внутренним огнем, дрожали одинаким трепетом; в глазах стояли слезы, вызванные одинаким настроением. Все это симптомы тех страстей, которые должны, по-видимому, заиграть некогда в ее молодой душе, теперь еще подвластной только временным, летучим намекам и вспышкам спящих сил жизни.

Она кончила долгим певучим аккордом, и голос ее пропал в нем. Она вдруг остановилась, положила руки на колени и, сама растроганная, взволнованная, поглядела на Обломова: что он?

У него на лице сияла заря пробужденного, со дна души восставшего счастья; наполненный слезами взгляд устремлен был на нее.

Теперь уж она, как он, так же невольно взяла его за руку.

Что с вами? - спросила она. - Какое у вас лицо! Отчего?

Но она знала, отчего у него такое лицо, и внутренне скромно торжествовала, любуясь этим выражением своей силы.

Посмотрите в зеркало, - продолжала она, с улыбкой указывая ему его же лицо в зеркале, - глаза блестят, боже мой, слезы в них! Как глубоко вы чувствуете музыку!..

Нет, я чувствую... не музыку... а... любовь! - тихо сказал Обломов.

Она мгновенно оставила его руку и изменилась в лице. Ее взгляд встретился с его взглядом, устремленным на нее: взгляд этот был неподвижный, почти безумный; им глядел не Обломов, а страсть.

Ольга поняла, что у него слово вырвалось, что он не властен в нем и что оно - истина.

Он опомнился, взял шляпу и, не оглядываясь, выбежал из комнаты. Она уже не провожала его любопытным взглядом, она долго, не шевелясь, стояла у фортепьяно, как статуя, и упорно глядела вниз; только усиленно поднималась и опускалась грудь...

Обломову, среди ленивого лежанья в ленивых позах, среди тупой дремоты и среди вдохновенных порывов, на первом плане всегда грезилась женщина как жена и иногда - как любовница.

В мечтах пред ним носился образ высокой, стройной женщины, с покойно сложенными на груди руками, с тихим, но гордым взглядом, небрежно сидящей среди плющей в боскете, легко ступающей по ковру, по песку аллеи, с колеблющейся талией, с грациозно положенной на плечи головой, с задумчивым выражением - как идеал, как воплощение целой жизни, исполненной неги и торжественного покоя, как сам покой.

Снилась она ему сначала вся в цветах, у алтаря, с длинным покрывалом, потом у изголовья супружеского ложа, с стыдливо опущенными глазами, наконец - матерью, среди группы детей.

Грезилась ему на губах ее улыбка, не страстная, глаза, не влажные от желаний, а улыбка, симпатичная к нему, к мужу, и снисходительная ко всем другим; взгляд, благосклонный только к нему и стыдливый, даже строгий, к другим.

Он никогда не хотел видеть трепета в ней, слышать горячей мечты, внезапных слез, томления, изнеможения и потом бешеного перехода к радости. Не надо ни луны, ни грусти. Она не должна внезапно бледнеть, падать в обморок, испытывать потрясающие взрывы...

У таких женщин любовники есть, - говорил он, - да и хлопот много: доктора, воды и пропасть разных причуд. Уснуть нельзя покойно!

А подле гордо-стыдливой, покойной подруги спит беззаботно человек. Он засыпает с уверенностью, проснувшись, встретить тот же кроткий, симпатичный взгляд. И чрез двадцать, тридцать лет на свой теплый взгляд он встретил бы в глазах ее тот же кроткий, тихо мерцающий луч симпатии. И так до гробовой доски!

«Да не это ли - тайная цель всякого и всякой: найти в своем друге неизменную физиономию покоя, вечное и ровное течение чувства? Ведь это норма любви, и чуть что отступает от нее, изменяется, охлаждается - мы страдаем: стало быть, мой идеал - общий идеал? - думал он. - Не есть ли это венец выработанности, выяснения взаимных отношений обоих полов?»

Давать страсти законный исход, указать порядок течения, как реке, для блага целого края, - это общечеловеческая задача, это вершина прогресса, на которую лезут все эти Жорж Занды, да сбиваются в сторону. За решением ее ведь уже нет ни измен, ни охлаждений, а вечно ровное биение покойно-счастливого сердца, следовательно, вечно наполненная жизнь, вечный сок жизни, вечное нравственное здоровье.

Есть примеры такого блага, но редкие: на них указывают, как на феномен. Родиться, говорят, надо для этого. А Бог знает, не воспитаться ли, не идти ли к этому сознательно?..

Страсть! все это хорошо в стихах да на сцене, где, в плащах, с ножами, расхаживают актеры, а потом идут, и убитые и убийцы, вместе ужинать...

Хорошо, если б и страсти так кончались, а то после них остаются: дым, смрад, а счастья нет! Воспоминания - один только стыд и рвание волос.

Наконец, если и постигнет такое несчастие - страсть, так это все равно, как случается попасть на избитую, гористую, несносную дорогу, по которой и лошади падают, и седок изнемогает, а уж родное село в виду: не надо выпускать из глаз и скорей, скорей выбираться из опасного места...

Да, страсть надо ограничить, задушить и утопить в женитьбе...

Он с ужасом побежал бы от женщины, если она вдруг прожжет его глазами или сама застонет, упадет к нему на плечо с закрытыми глазами, потом очнется и обовьет руками шею до удушья... Это фейерверк, взрыв бочонка с порохом; а потом что? Оглушение, ослепление и опаленные волосы!

Но посмотрим, что за женщина Ольга!

Долго после того, как у него вырвалось признание, не видались они наедине. Он прятался, как школьник, лишь только завидит Ольгу. Она переменилась с ним, но не бегала, не была холодна, а стала только задумчивее.

Ей, казалось, было жаль, что случилось что-то такое, что помешало ей мучить Обломова устремленным на него любопытным взглядом и добродушно уязвлять его насмешками над лежаньем, над ленью, над его неловкостью...

В ней разыгрывался комизм, но это был комизм матери, которая не может не улыбнуться, глядя на смешной наряд сына. Штольц уехал, и ей скучно было, что некому петь; рояль ее был закрыт - словом, на них обоих легло принуждение, оковы, обоим было неловко.

А как было пошлó хорошо! Как просто познакомились они! Как свободно сошлись! Обломов был проще Штольца и добрее его, хотя не смешил ее так или смешил собой и так легко прощал насмешки.

Потом еще Штольц, уезжая, завещал Обломова ей, просил приглядывать за ним, мешать ему сидеть дома. У ней, в умненькой, хорошенькой головке, развился уже подробный план, как она отучит Обломова спать после обеда, да не только спать, - она не позволит ему даже прилечь на диване днем: возьмет с него слово.

Она мечтала, как «прикажет ему прочесть книги», которые оставил Штольц, потом читать каждый день газеты и рассказывать ей новости, писать в деревню письма, дописывать план устройства имения, приготовиться ехать за границу, - словом, он не задремлет у нее; она укажет ему цель, заставит полюбить опять все, что он разлюбил, и Штольц не узнает его, воротясь.

И все это чудо сделает она, такая робкая, молчаливая, которой до сих пор никто не слушался, которая еще не начала жить! Она - виновница такого превращения!

Уж оно началось: только лишь она запела, Обломов - не тот...

Он будет жить, действовать, благословлять жизнь и ее. Возвратить человека к жизни - сколько славы доктору, когда он спасет безнадежного больного! А спасти нравственно погибающий ум, душу?..

Она даже вздрагивала от гордого, радостного трепета; считала это уроком, назначенным свыше. Она мысленно сделала его своим секретарем, библиотекарем.

И вдруг все это должно кончиться! Она не знала, как поступить ей, и оттого молчала, когда встречалась с Обломовым.

Обломов мучился тем, что он испугал, оскорбил ее, и ждал молниеносных взглядов, холодной строгости и дрожал, завидя ее, сворачивал в сторону.

Между тем уж он переехал на дачу и дня три пускался все один по кочкам, через болото в лес или уходил в деревню и праздно сидел у крестьянских ворот, глядя, как бегают ребятишки, телята, как утки полощутся в пруде.

Около дачи было озеро, огромный парк; он боялся идти туда, чтоб не встретить Ольгу одну.

«Дернуло меня брякнуть!» - думал он и даже не спрашивал себя, в самом ли деле у него вырвалась истина или это только было мгновенным действием музыки на нервы.

Чувство неловкости, стыда, или «срама», как он выражался, который он наделал, мешало ему разобрать, что это за порыв был; и вообще, что такое для него Ольга? Уж он не анализировал, что прибавилось у него к сердцу лишнее, какой-то комок, которого прежде не было. В нем все чувства свернулись в один ком - стыда.

Когда же минутно являлась она в его воображении, там возникал и тот образ, тот идеал воплощенного покоя, счастья жизни: этот идеал точь-в-точь был - Ольга! Оба образа сходились и сливались в один.

Ах, что я наделал! - говорил он. - Все сгубил! Слава Богу, что Штольц уехал: она не успела сказать ему, а то бы хоть сквозь землю провались! Любовь, слезы - к лицу ли это мне? И тетка Ольги не шлет, не зовет к себе: верно, она сказала... Боже мой!..

Ольга затруднялась только тем, как она встретится с ним, как пройдет это событие: молчанием ли, как будто ничего не было, или надо сказать ему что-нибудь?

А что сказать? Сделать суровую мину, посмотреть на него гордо или даже вовсе не посмотреть, а надменно и сухо заметить, что она «никак не ожидала от него такого поступка: за кого он ее считает, что позволил себе такую дерзость?..». Так Сонечка в мазурке отвечала какому-то корнету, хотя сама из всех сил хлопотала, чтоб вскружить ему голову.

«Да что же тут дерзкого? - спросила она себя. - Ну, если он в самом деле чувствует, почему же не сказать?.. Однако как же это, вдруг, едва познакомился... Этого никто другой ни за что не сказал бы, увидя во второй, в третий раз женщину; да никто и не почувствовал бы так скоро любви. Это только Обломов мог...»

Но она вспомнила, что она слышала и читала, как любовь приходит иногда внезапно.

«И у него был порыв, увлечение; теперь он глаз не кажет: ему стыдно; стало быть, это не дерзость. А кто виноват? - подумала еще. - Андрей Иваныч, конечно, потому что заставил ее петь».

Но Обломов сначала слушать не хотел - ей было досадно, и она... старалась... Она сильно покраснела - да, всеми силами старалась расшевелить его.

Штольц сказал про него, что он апатичен, что ничто его не занимает, что все угасло в нем... Вот ей и захотелось посмотреть, все ли угасло, и она пела, пела... как никогда...

«Боже мой! Да ведь я виновата: я попрошу у него прощения... А в чем? - спросила потом. - Что я скажу ему: мсьё Обломов, я виновата, я завлекала... Какой стыд! Это неправда! - сказала она, вспыхнув и топнув ногой. - Кто смеет это подумать?.. Разве я знала, что выйдет? А если б этого не было, если б не вырвалось у него... что тогда?.. - спросила она. - Не знаю...» - думала.

У ней с того дня как-то странно на сердце... должно быть, ей очень обидно... даже в жар кидает, на щеках рдеют два розовых пятнышка...

Раздражение... маленькая лихорадка, - говорил доктор.

«Что наделал этот Обломов! О, ему надо дать урок, чтоб этого вперед не было! Попрошу ma tante отказать ему от дома: он не должен забываться... Как он смел!» - думала она, идя по парку; глаза ее горели...

Вдруг кто-то идет, слышит она.

«Идет кто-то...» - подумал Обломов.

И сошлись лицом к лицу.

Ольга Сергевна! - сказал он, трясясь, как осиновый лист.

Илья Ильич! - отвечала она робко, и оба остановились.

Здравствуйте, - сказал он.

Здравствуйте, - говорила она.

Вы куда идете? - спросил он.

Так... - сказала она, не поднимая глаз.

Я вам не мешаю?

О, ничуть... - отвечала она, взглянув на него быстро и с любопытством.

Можно мне с вами? - спросил он вдруг, кинув на нее пытливый взгляд.

Они молча шли по дорожке. Ни от линейки учителя, ни от бровей директора никогда в жизни не стучало так сердце Обломова, как теперь. Он хотел что-то сказать, пересиливал себя, но слова с языка не шли; только сердце билось неимоверно, как перед бедой.

Не получили ли вы письма от Андрея Иваныча? - спросила она.

Получил, - отвечал Обломов.

Что он пишет?

Зовет в Париж.

Что ж вы?

Ужо... нет, завтра... как сберусь.

Отчего так скоро? - спросила она.

Он молчал.

Вам дача не нравится, или... скажите, отчего вы хотите уехать?

«Дерзкий! он еще ехать хочет!» - подумала она.

Мне отчего-то больно, неловко, жжет меня, - прошептал Обломов, не глядя на нее.

Она молчала, сорвала ветку сирени и нюхала ее, закрыв лицо и нос.

Понюхайте, как хорошо пахнет! - сказала она и закрыла нос и ему.

А вот ландыши! Постойте, я нарву, - говорил он, нагибаясь к траве, - те лучше пахнут: полями, рощей; природы больше. А сирень все около домов растет, ветки так и лезут в окна, запах приторный. Вон еще роса на ландышах не высохла.

Он поднес ей несколько ландышей.

А резеду вы любите? - спросила она.

Нет: сильно очень пахнет; ни резеды, ни роз не люблю. Да я вообще не люблю цветов; в поле еще так, а в комнате - сколько возни с ними... сор...

А вы любите, чтоб в комнатах чисто было? - спросила она, лукаво поглядывая на него. - Не терпите сору?

Да; но у меня человек такой... - бормотал он. «О, злая!» - прибавил про себя.

Вы прямо в Париж поедете? - спросила она.

Да; Штольц давно ждет меня.

Отвезите письмо к нему; я напишу, - сказала она.

Так дайте сегодня; я завтра в город перееду.

Завтра? - спросила она. - Отчего так скоро? Вас как будто гонит кто-нибудь.

И так гонит...

Кто же?

Стыд... - прошептал он.

Стыд! - повторила она машинально. «Вот теперь скажу ему: мсьё Обломов, я никак не ожидала...»

Да, Ольга Сергевна, - наконец пересилил он себя, - вы, я думаю, удивляетесь... сердитесь...

«Ну, пора... вот настоящая минута. - Сердце так и стучало у ней. - Не могу, Боже мой!»

Он старался заглянуть ей в лицо, узнать, что она; но она нюхала ландыши и сирени и не знала сама, что она... что ей сказать, что сделать.

«Ах, Сонечка сейчас бы что-нибудь выдумала, а я такая глупая! ничего не умею... мучительно!» - думала она.

Я совсем забыла... - сказала она.

Поверьте мне, это было невольно... я не мог удержаться... - заговорил он, понемногу вооружаясь смелостью. - Если б гром загремел тогда, камень упал бы надо мной, я бы все-таки сказал. Этого никакими силами удержать было нельзя... Ради Бога, не подумайте, чтоб я хотел... Я сам через минуту Бог знает что дал бы, чтоб воротить неосторожное слово...

Она шла, потупя голову и нюхая цветы.

Забудьте же это, - продолжал он, - забудьте, тем более что это неправда...

Неправда? - вдруг повторила она, выпрямилась и выронила цветы.

Глаза ее вдруг раскрылись широко и блеснули изумлением...

Как неправда? - повторила она еще.

Да, ради Бога, не сердитесь и забудьте. Уверяю вас, это только минутное увлечение... от музыки.

Только от музыки!..

Она изменилась в лице: пропали два розовые пятнышка, и глаза потускнели.

«Вот ничего и нет! Вот он взял назад неосторожное слово, и сердиться не нужно!.. Вот и хорошо... теперь покойно... Можно по-прежнему говорить, шутить...» - думала она и сильно рванула мимоходом ветку с дерева, оторвала губами один листок и потом тотчас же бросила и ветку и листок на дорожку.

Вы не сердитесь? Забыли? - говорил Обломов, наклоняясь к ней.

Да что такое? О чем вы просите? - с волнением, почти с досадой отвечала она, отворачиваясь от него. - Я все забыла... я такая беспамятная!

Он замолчал и не знал, что делать. Он видел только внезапную досаду и не видал причины.

«Боже мой! - думала она. - Вот все пришло в порядок; этой сцены как не бывало, слава Богу! Что ж... Ах, Боже мой! Что ж это такое? Ах, Сонечка, Сонечка! Какая ты счастливая!»

Я домой пойду, - вдруг сказала она, ускоряя шаги и поворачивая в другую аллею.

У ней в горле стояли слезы. Она боялась заплакать.

Не туда, здесь ближе, - заметил Обломов. «Дурак, - сказал он сам себе уныло, - нужно было объясняться! Теперь пуще разобидел. Не надо было напоминать: оно бы так и прошло, само бы забылось. Теперь нечего делать, надо выпросить прощение».

«Мне, должно быть, оттого стало досадно, - думала она, - что я не успела сказать ему: мсьё Обломов, я никак не ожидала, чтоб вы позволили... Он предупредил меня... „Неправда!” Скажите, пожалуйста, он еще лгал! Да как он смел?»

Точно ли вы забыли? - спросил он тихо.

Забыла, все забыла! - скоро проговорила она, торопясь идти домой.

Дайте руку, в знак того, что вы не сердитесь.

Она, не глядя на него, подала ему концы пальцев и, едва он коснулся их, тотчас же отдернула руку назад.

Нет, вы сердитесь! - сказал он со вздохом. - Как уверить мне вас, что это было увлечение, что я не позволил бы себе забыться?.. Нет, кончено, не стану больше слушать вашего пения...

Никак не уверяйте: не надо мне ваших уверений... - с живостью сказала она. - Я и сама не стану петь!

Хорошо, я замолчу, - сказал он, - только, ради Бога, не уходите так, а то у меня на душе останется такой камень...

Она пошла тише и стала напряженно прислушиваться к его словам.

Если правда, что вы заплакали бы, не услыхав, как я ахнул от вашего пения, то теперь, если вы так уйдете, не улыбнетесь, не подадите руки дружески, я... пожалейте, Ольга Сергевна! Я буду нездоров, у меня колени дрожат, я насилу стою...

Отчего? - вдруг спросила она, взглянув на него.

И сам не знаю, - сказал он, - стыд у меня прошел теперь: мне не стыдно от моего слова... мне кажется, в нем...

Опять у него мурашки поползли по сердцу; опять что-то лишнее оказалось там; опять ее ласковый и любопытный взгляд стал жечь его. Она так грациозно оборотилась к нему, с таким беспокойством ждала ответа.

Что в нем? - нетерпеливо спросила она.

Нет, боюсь сказать: вы опять рассердитесь.

Говорите! - сказала она повелительно.

Он молчал.

Мне опять плакать хочется, глядя на вас... Видите, у меня нет самолюбия, я не стыжусь сердца...

Отчего же плакать? - спросила она, и на щеках появились два розовые пятна.

Что? - сказала она, и слезы отхлынули от груди; она ждала напряженно.

Они подошли к крыльцу.

Чувствую... - торопился досказать Обломов и остановился.

Она медленно, как будто с трудом, всходила по ступенькам.

Ту же музыку... то же... волнение... то же... чув... простите, простите, - ей-богу, не могу сладить с собой...

Monsieur Обломов... - строго начала она, потом вдруг лицо ее озарилось лучом улыбки, - я не сержусь, прощаю, - прибавила она мягко, - только вперед...

Она, не оборачиваясь, протянула ему назад руку; он схватил ее, поцеловал в ладонь; она тихо сжала его губы и мгновенно порхнула в стеклянную дверь, а он остался как вкопанный.

Впервые я встретился с Одиночеством еще в детстве. В недалекий девяностых я оставался дома один, пока мать уходила на работу или в магазин. Я играл в игрушки, смотрел мультфильмы и плакал, когда матери не было слишком долго. Но скучно мне не было. Только если грустно.

Однако с настоящим Одиночеством я встретился несколько лет назад, в тот момент, когда впервые столкнулся со смертью. Тогда умерла моя тетя, чья потеря, впрочем, меня не касалась. Это было семейное горе, но не мое. И дело даже не в том, что тетю я не любил. Нет. Ведь по сути я не осознавал самой потери. Не чувствовал ее. Просто в мире стало на одного человека меньше, только и всего.

Даже на похоронах я не проронил ни слезинки. Все вокруг плакали, а я лишь молча стоял в углу, стараясь не привлекать внимания. Наверное, я вел бы себя также, умри кто-либо другой из членов моей семьи. Пожалуй, это действительно грустно, когда оборваются последние нити, связывающие некогда родственные души. Если они вообще когда-либо были таковыми. В любом случае для меня больше не было семьи. По-крайней мере в том понятии, в котором обычно подразумевают люди.

Но признаюсь: засыпать и просыпаться под истерический рев матери было неприятно. Я бы даже сказал - болезненно. Однако именно благодаря этому фактору я всегда спешил удрать из дома, едва за окнами начинался рассвет.

Все свое время я пытался проводить с друзьями. Точнее с людьми, которых я ими считал. Но в конце концов они отвернулись от меня по своим причинам, оставляя меня одного.

Тогда-то и начался этап Абсолютного Одиночества. АО. Или Настоящего Одиночества. НО. Называйте, как хотите. Именно тогда я впервые понял, что у меня нет никого, кто действительно сумел бы заполнить пустоту внутри меня. А она, в свое время, разросталась и разросталась, охватывая и сдавливая своими щупальцами внутренние органы, пожирая душу изнутри, как если бы в груди разросталась всепоглощающая черная дыра.

Едва мне стоило открыть глаза, как тут же хотелось снова их закрыть. Каждое утро ничем не отличалось от предыдущего, а вся будничная неделя превращалась в череду уродливых дней-близнецов, похожих друг на друга, как две капли воды.

Завтрак, маршрутка, метро, университет, обед, метро, маршрутка, ужин, сон. Завтрак, маршрутка, метро, университет, обед, метро, маршрутка, ужин, сон. Завтрак, Маршрутка, метро, университет, обед, метро, маршрутка, ужин, сон.

Как сказал Ницше: "Перед ликом скуки даже боги слагают свои знамена". А я не бог, поэтому Скуке я отдал всего себя без остатка. Все свободное время я читал, чтобы забыться. Затем пил. Затем курил сигареты и травку. Достать ее было легче, чем сходить за хлебом - главное знать где.

Так я и жил, пока не случился нервный срыв, окончательно подкосивший мою веру в себя и собственные силы.

То есть вы хотите сказать, что виной всему - голос в вашей голове?

Да, если вам угодно. Объяснить иначе я не могу.

Сдайся.

Врач напротив меня вопросительно поднял бровь, однако промолчал.

И как, сдались?

В его вопросе не было насмешки. Спроси это кто-нибудь другой, возможно она и была бы, но мужчина передо мной был абсолютно серьезен.

Нет, как видите. Ведь сдаться - значит закончить со всем. Раз и навсегда.

Понимаю. И как именно выражается этот голос? Он звучит откуда-то извне, снаружи, или же он у вас в голове?

Да, внутри головы. Словно звук не попадает в уши, а выходит из них.

Пожилой мужчина напротив положил ногу на ногу и, поправив очки, произнес:

Не будь за моей спиной такого багажа знаний и опыта, я бы определил у вас шизофрению и отправил лечиться в психиатрическую лечебницу, где вас бы гасили лошадиными дозами снотворных И успокоительных препаратов. Но так как этот багаж все-таки есть, - врач сделал небольшую паузу и почти заговорчески приблизился ко мне, - я уверен, что это последствия детской травмы, плохих отношений с матерью и сильного, глубокого запоя, в котором вы находились в период появления этого самого голоса.

Так значит, я здоров? - Обреченно выдохнул я.

Нет, дорогой мой, - ответил тот, после очередной паузы, - ни в коем случае.

Я закурил, а едкий дым сразу попал в левый глаз, после чего того сильно защипало, пока не появились слезы, однако курить я не перестал. "Мыши плакали, кололись, но продолжали жрать кактус" - кажется так говорилось в малоизвестной поговорке?

Надпись на пачке сигарет обещала мне страдания. Этакая новая практика в борьбе с курением: лепить куда не попадя изображения с изуродованными конечностями или органами, дополняя их не менее угрожающими фразами типа "страдание", "эмфизема", "импотенция". Пожалуй, только последнее могло хоть как-то воздействовать на мужское сознание. Для женщин же было припасено изображение младенца в дыму с многозначительной надписью "опасность".

Что ж, это их дело, равно как и их право. Но и у меня есть права. Во мне не вызывает умиления беспомощный комок плоти, вопящий в своей коляске, пока его сумасшедшая мамаша тщетно пытается его успокоить.

И не дай бог тебе громко засмеяться или закурить рядом с ее чадом... Тебя убьют голыми руками, даже не поморщась. Хотя моей вины здесь нет абсолютно. Я живу так, как хочу, и не желаю, чтобы мои права ущемлялись из-за существа, неспособного ни на что, кроме пары килограммов дерьма в подгузниках.

В последнее время я просыпаюсь раньше обычного из-за стройки под окнами. Строят детский сад. Но я продолжаю ненавидеть именно детей. Почему, спросите вы, ведь строители - взрослые люди? Да, взрослее некуда, вот только им эта стройка ни к чему. Все это делается для детей и только.

В моем же детстве меня все устраивает, за исключением отсутствия любви и понимания. Но подобные мелочи вряд ли важнее детского сада или школы, правда?

Девушка повернулась ко мне.

Почему вы плачете? Я могу как-то помочь?

Ответа я не дождался. На улице лил сильный дождь, неожиданно разразившийся в середине некогда солнечного дня, но девушка словно не обращала на непогоду внимания.

Послушайте, на улице холодно, - продолжал я, - вам бы лучше это... Домой.

Девушка заплакала еще сильнее, и тут я понял, что идти ей, видимо, некуда. Я быстрым движением снял с себя кофту и накинул ей на плечи.

Пойдемте ко мне. У меня чай горячий, варенье. Даже булочки найдутся.

Девушка недоверчиво посмотрела на меня заплаканными глазами.

Ничего не подумайте, просто вы стоите здесь одна под дождем и плачете. И... - Я помедлил, подбирая слова, - и если ваш дом далеко, то вы можете зайти ко мне и согреться, пока я закажу вам такси.

Уловка сработала, и девушка, едва заметно кивнув, покорно пошла за мной, однако плакать не перестала. Мы быстро дошли до моего подъезда и поднялись на этаж.

Живу я не один, но думаю, что вы ей понравитесь.

Едва ключ зашевелился в замке, из квартиры послышался радостный лай.

Ой, а я собак боюсь, - тихо произнесла девушка.

"Вот и первые слова.."

Не бойтесь, она добрая. Очень, - успокоил я ее, - и маленькая.

Как только дверь открылась, мне навстречу выбежала такса. Смешно перебирая лапками, она с разбега прыгнула мне на руки.

Привет, моя хорошая, привет, - сказал я собаке, - У нас гости сегодня, так что не шали.

Девушка едва заметно улыбнулась.

Да вы не стойте так, проходите.

И она прошла в прихожую, где я помог ей снять мокрую одежду.

Кухня прямо и направо. Сейчас я принесу вам что-нибудь теплое, пока чайник не вскипел.

Я прошел в комнату и, порывшись в шкафу, выудил оттуда старый вязаный свитер и шерстяные носки.

Пройдя на кухню я увидел, как девушка испуганно смотрит на собаку, сидевшую рядом с ее стулом. Собака, видимо, была очень удивлена, что в гостях у меня была девушка.

Да вы не бойтесь, - сказал я ей, - она не кусается. Вот протяните ей руку.

Зачем? - Спросила та.

Как зачем? - Не понял я, - чтобы познакомиться. Она понюхает вам руку и начнет вам доверять.

А так со всеми собаками?

"Она что, с другой планеты?"

Ну да, со всеми, - ответил я.

Спустя уже десять минут собака сидела у девушки на руках, а я разливал чай по большим кружкам, выигранным в акции местного продуктового магазина.

Разговор завязался сам собой. Она рассказывала о себе, я слушал. Видимо, Ей нужно было выговориться, а я не имел ничего против.

И тогда я решила, что хочу пожить для себя. После расставания с... я с головой ушла в учебу, благодаря чему перевелась на бюджет и даже поехала на практику в Китай.

О, так ты знаешь китайский? - Спросил я, плавно переходя на ты.

Ну-у, я только учусь...

Ой, да ладно, не скромничай.

Девушка засмеялась. И тут я с ужасом осознал, насколько ее смех, похож на смех другой девушки. Той, чье имя я не произносил также, как герои Гарри Поттера не произносили имя Волан-де-морта. Той, чей голос я помнил всю свою жизнь, и чье лицо снилось мне одинокими ночами.

Что-то случилось? - Спросила она.

Нет, с чего ты взяла?

Просто ты вдруг в лице поменялся, словно я что-то не так сказала или сделала...

Нет, все нормально, - пробубнил я, - просто вспомнилось кое-что...

Она уехала в полночь, оставив после себя лишь кружку с недопитым чаем. Я снова остался один. И напился. Безбожно напился. Не помню, когда так напивался в последний раз.Слишком многое всплыло из памяти после встречи с этой девушкой.

"...Ее локоть едва касался моего. Мы сидели на контрольной по немецкому языку. Она что-то задумчиво писала, а я был весь в одной точке. В точке соприкосновения наших рук..."

"...-Дай на коленки сяду.

Садись.

Только не обнимай, а то я тебя знаю..."

"...Она заснула в автобусе, лежа у меня на руках. Руки затекли безумно и я их уже не чувствовал, однако я не шелохнулся, дабы не потревожить ее сон..."

"-Ты мне нравишься, но как друг, прости.

Ладно, я все понимаю...

Правда прости.

Ну что ж, тогда друзья?.."

"...-Да не верю я в твою эту любовь!

Ну так и пошла ты тогда!"

Я заполнил ванную и полностью погрузился в горячую воду. Надо смыть с себя все это. И хорошенько проспаться.

Так значит вы снова принялись за алкоголь?

Все тот же врач сидел напротив меня. Создавалось впечатление, словно с последнего разговора он так и не выходил из кабинета и даже не вставал со стула.

Я и не заканчивал с ним. Кроме него у меня больше нет возможности как-либо забыться.

Но вы же понимаете, что алкоголь, а уж тем более в таких количествах, несовместим с теми лекарственными препаратами, что я вам прописал?

Понимаю. Но что мне остается?

Повисло долгое давящее молчание.

Признаться, я и сам не знаю, - вдруг произнес доктор, нарушая тишину.

Я улыбнулся.

Но поверьте, дело тут не в отсутствии должного уровня профессионализма с моей стороны, - как бы оправдывался тот, - просто случай действительно тяжелый. Ведь ваша проблема в образе, выгнать который не получается, сколько бы мы не пытались.

Доктор, - тихо произнес я, - это не образ... Это любовь.

Знаешь, а я понял, почему у меня не получалось дружить с ней, а у нее со мной получалось.

И почему же?

Мы сидели за барной стойкой в местном баре на углу улицы. Вокруг сновали люди, а из колонок мурлыкал ненавязчивый блюз. Мы заказали по "Лонг айленду" и неспешно разговаривали, потягивая коктейли.

Я думал об этом очень долго, но лишь недавно осознал, - начал я, - смотри: у женщин с точки зрения биологии и психологии есть смысл в жизни - продолжение рода, рождение потомства. А у мужчины подобного смысла нет. Точнее он есть, но не так ярко выражен. Вот и получается, что мужчина имеет внутри себя экзистенциальную пустоту, которую он заполняет разными вещами.

Какими, например?

Абсолютно любыми. Работа, творчество, хобби и, наконец, дружба, - отвечал я, - не зря ведь говорят, что женской дружбы не существует. А если таковая и встречается в природе, то лишь в виде исключения. А как сказал Цицерон: исключения подтверждают правила.

Так и к чему ты ведешь? - Недоумевал мой друг.

А к тому, что женщинам не нужно дружить. Им нужно размножаться. И для этого они находят себе мужчину, а остальных воспринимают как невозможные варианты, поэтому просто общаются с ними, получая от этого удовольствие.

Музыка в баре стала немного энергичнее. На смену блюзу пришел ритмичный джаз. Несколько парочек, будучи пьяными, вышли из-за столиков танцевать.

То есть ты хочешь сказать, что ваша дружба не сложилась из-за причин, заложенных в ДНК? - Попытался подытожить друг.

Да, что-то типа того.

Знаешь, я бы возразил тебе что-нибудь, если бы знал что. Однако то, что ты говоришь, звучит достаточно логично, пускай и слишком бездушно.

Бездушно? - Удивился я.

Ну да. Это убивает всю духовную составляющую в человеческих взаимоотношениях. Осталось только добавить, что любовь - это биохимия, и все, fine della commedia.

А я бы так и сказал, но там есть слишком большой кусок эзотерики, опустить который просто невозможно. Там уже задействована физика, а это, друг мой, совсем другая история.

Знаешь, к черту эти серьезные разговоры, - произнес друг, - давай просто напьемся.

Дома меня встретила собака и кучка ее экскрементов.

Прости, я снова забыл с тобой погулять.

Собака, словно не обращая внимания на мои слова, недовольно урчала и тыкалась мне в ногу.

Я слишком пьян, чтобы идти гулять, - оправдывался я, - давай завтра.

Собака в ответ жалобно заскулила.

На улице стояла приятная прохлада, так что алкогольный туман в голове немного рассеивался. Иногда приятно подобным вечером пройтись с кем - нибудь. Хотя даже одному делать это чертовски приятно. Но я был не один, у меня была собака.

Хотя это звучит как очень печальное оправдание собственному одиночеству. Интересно, найду ли я себе вторую половинку? Или так и проведу всю жизнь в поисках чего-то внутри себя самого?

И вдруг мне стало так плохо и одиноко, что я поспешил вернуться домой и принять ванну. Это всегда помогало. Собака довольно растянулась в прихожей, а я залез в ванну и принял горячий душ.

За окном начинало светать. Начинался новый день, еще бесполезнее предыдущего. С добрым утром.

Спасибо, что приехали.

Да нечего меня благодарить. Вы, как-никак, мой пациент.

И все же я благодарен. Вы не обязаны.

Опустим это, - сказал доктор, - вы мне лучше скажите, зачем вы это сделали?

В VIP палате было светло, как днем. Небольшая хорошо освещенная комнатка с телевизором на стене и единственной кроватью в углу, рядом с которой располагались небольшой столик и маленькая тумбочка.

Зачем? - Спросил я как бы невзначай, - Да потому что устал. Устал от всего.

Ну а что вы имеете теперь? Порезанные запястья и плохо функционирующую левую кисть, - подытожил врач, отвечая на собственный вопрос.

"Где он?" - послышался из коридора женский голос.

Мгновение спустя дверь резко открылась и в проходе показалась моя сестра.

Я тебя сейчас сама убью, раз у тебя не получилось! - Начала та, - Как ты вообще мог решиться на такое? Ты что, совсем дурак?

Я не отвечал. Лишь улыбался и виновато перебирал край одеяла правой рукой.

Думаю, мне лучше уйти, - произнес доктор, собираясь вставать.

Нет уж вы останетесь! - Прикрикнула сестра, - Хочу в ваши глаза бесстыжие посмотреть!

Не надо так... - начал было я.

Ты вообще молчи. А вы, - Сказала сестра, переводя взгляд на растерявшегося врача и указывая на него пальцем, - вы мне объясните, почему ваш пациент, который наблюдается у вас вот уже полгода, вместо выздоровления спивается и режет себе вены?

Напряжение в воздухе было, хоть топор вешай.

Понимаете, - отвечал доктор, - психоанализ - это очень долгое и порой безрезультатное занятие. Я делаю все, что в моих силах. Поверьте, большего сделать просто невозможно!

Ну вы же врач, это ваша работа! Вы обязаны сделать так, чтобы моему брату стало лучше!

Доктор молчал, виновато потупив взгляд.

Ладно, простите, - успокоилась сестра, - я все понимаю. Просто испугалась сильно, перенервничала. Извините.

Да ничего страшного, - спокойно произнес доктор, - я тоже все понимаю, - с этими словами он встал, прошел к вешалке и снял свое пальто, - а сейчас мне лучше оставить вас наедине. Думаю, вам есть, о чем поговорить.

Спасибо вам, - сказал я виноватым тоном, - всего доброго.

До свидания.

Пожилой врач не спеша надел пальто и вышел из палаты, слегка улыбнувшись перед тем, как исчезнуть за дверью.

Ну а теперь мне объясни - зачем ты это сделал?

Ты все равно не поймешь...

А ты попробуй объяснить так, чтобы я поняла.

Просто мне одиноко. Очень одиноко, - начал я, - и это одиночество не покидает меня, что бы я не делал, с кем бы не общался. И мысли о ней не дают покоя. От них никуда не деться.

Вета... - только и сказала сестра.

Да, Вета. Уже десять лет.

И чем она так тебя зацепила... Не понимаю.

Да и не надо понимать.

Сказав это, я попытался взять сестру за руку, но левое предплечье отказывалось сжимать пальцы, поэтому жест получился до жути нелепым.

Ладно, - выдохнула она, - отдыхай. Я заеду к тебе послезавтра. Прости, раньше не могу - работа, сам понимаешь. Но с меня тортик.

Я улыбнулся. До послезавтра мне не дожить.

Знаете, есть такой математик: Лобачевский. Так вот согласно его геометрической теории параллельные прямые - пересекаются. Где-нибудь, когда-нибудь, как-нибудь, но все же пересекаются.

Я и Вета - прямые, ставшие исключением даже в геометрии Лобачевского. Мы не пересекались нигде: ни на улице, ни в метро, ни в маршрутках и автобусах... После ее переезда мы не виделись вот уже два года. И, видимо, не увидимся уже никогда.

Я стою на крыше больницы и вдыхаю осенний воздух полной грудью. Передо мной открывается великолепный вид на вечерний город. Снизу девять этажей и мокрый асфальт. Скоро я буду там быстрее лифта.

В голове куча мыслей, но не за одну нельзя зацепиться дольше, чем на пару секунд. И только одно остается неизменным - любовь, живущая во мне. Она неизменна вот уже десять лет. Все вокруг менялось, но только не она. Цены на маршрутки до метро росли, в самом метро строилось очередное кольцо, люди становились все более хмурыми в зависимости от времени года, менялась мода, а моя любовь смело вышагивала в непостижимую вечность человеческих чувств.

И вот я здесь, на крыше, стою и жду, когда сердце перестанет биться так сильно. Мне не страшно. Мне грустно. Грустно и одиноко. И нет в этом бесконечном одиночестве ни единого светлого пятна. Это исключительная темнота, абсолютный и беспросветный мрак. И я в нем тону с головой. Там нет звуков, нет цветов, нет запахов. Нет ничего. Вакуум. Пустота. Чистое отсутствие чего бы то ни было.

О таком одиночестве и из-за него же пишутся стихи и проза, сочиняются песни и музыка, рисуются картины... От него не скрыться, оно всегда в тебе, всегда рядом. Оно сидит на плече и шепчет тебе на ухо то, что ты слышать не хочешь. Оно давит на плечи непосильным грузом, сбросить который невозможно. Все попытки - Танталовы усилия, не более.

Я собираюсь с духом и делаю шаг вперед. Всего лишь один шаг. Я не вернусь, Вета. Я уже не вернусь. Осень - лучшее время для ухода. Я закрываю глаза и погружаюсь в свободу полета. Это конец.

Разве это не мертвецы?

Целые дни, - ворчал Обломов, надевая халат, - не снимаешь сапог: ноги
так и зудят! Не нравится мне эта ваша петербургская жизнь! - продолжал он,
ложась на диван.
- Какая же тебе нравится? - спросил Штольц.
- Не такая, как здесь.
- Что ж здесь именно так не понравилось?
- Все, вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек,
особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды,
щелчки друг другу, это оглядывание с ног до головы; послушаешь, о чем
говорят, так голова закружился, одуреешь. Кажется, люди на взгляд такие
умные, с таким достоинством на лице, только и слышишь: "Этому дали то, тот
получил аренду". - "Помилуйте, за что?" - кричит кто-нибудь. "Этот
проигрался вчера в клубе; тот берет триста тысяч!" Скука, скука, скука!..
Где же тут человек? Где его целость? Куда он скрылся, как разменялся на
всякую мелочь?
- Что-нибудь да должно же занимать свет и общество, - сказал Штольц, -
у всякого свои интересы. На то жизнь...
- Свет, общество! Ты, верно, нарочно, Андрей, посылаешь меня в этот
свет и общество, чтоб отбить больше охоту быть там. Жизнь: хороша жизнь!
Чего там искать? интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около
которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за
живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества!
Что водит их в жизни? Вот они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, взад
и вперед, а что толку? Войдешь в залу и не налюбуешься, как симметрически
рассажены гости, как смирно и глубокомысленно сидят - за картами. Нечего
сказать, славная задача жизни! Отличный пример для ищущего движения ума!
Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя? Чем я виноватее их,
лежа у себя дома и не заражая головы тройками и валетами?
- Это все старое, об этом тысячу раз говорили, - заметил Штольц. - Нет
ли чего поновее?
- А наша лучшая молодежь, что она делает? Разве не спит, ходя,
разъезжая по Невскому, танцуя? Ежедневная пустая перетасовка дней! А
посмотри, с какою гордостью и неведомым достоинством, отталкивающим взглядом смотрят, кто не так одет, как они, не носят их имени и звания. И воображают несчастные, что еще они выше толпы: "Мы-де служим, где, кроме нас, никто не служит; мы в первом ряду кресел, мы на бале у князя N, куда только нас пускают"... А сойдутся между собой, перепьются и подерутся, точно дикие! Разве это живые, не спящие люди? Да не одна молодежь: посмотри на взрослых. Собираются, кормят друг друга, ни радушия.. ни доброты, ни взаимного влечения! Собираются на обед, на вечер, как в должность, без веселья, холодно, чтоб похвастать поваром, салоном, и потом под рукой осмеять, подставить ногу один другому. Третьего дня, за обедом, я не знал, куда смотреть, хоть под стол залезть, когда началось терзание репутаций отсутствующих: "Тот глуп, этот низок, другой вор, третий смешон" - настоящая травля! Говоря это,
глядят друг на друга такими же глазами: "вот уйди только за дверь, и тебе то
же будет"... Зачем же они сходятся, если они таковы? Зачем так крепко жмут
друг другу руки? Ни искреннего смеха, ни проблеска симпатии! Стараются
залучить громкий чин, имя. "У меня был такой-то, а я был у такого-то", -
хвастают потом... Что ж это за жизнь? Я не хочу ее. Чему я там научусь, что
извлеку?
- Знаешь что, Илья? - сказал Штольц. - Ты рассуждаешь, точно древний: в
старых книгах вот так все писали. А впрочем, и то хорошо: по крайней мере,
рассуждаешь, не спишь. Ну, что еще? Продолжай.
- Что продолжать-то? Ты посмотри: ни на ком здесь нет свежего,
здорового лица...
- Климат такой, - перебил Штольц. - Вон и у тебя лицо измято, а ты и не
бегаешь, все лежишь.
- Ни у кого ясного, покойного взгляда, - продолжал Обломов, - все
заражаются друг от друга какой-нибудь мучительной заботой, тоской,
болезненно чего-то ищут. И добро бы истины, блага себе и другим - нет, они
бледнеют от успеха товарища. У одного забота: завтра в присутственное место
зайти, дело пятый год тянется, противная сторона одолевает, и он пять лет
носит одну мысль в голове, одно желание: сбить с ног другого и на его
падении выстроить здание своего благосостояния. Пять лет ходить, сидеть и
вздыхать в приемной - вот идеал и цель жизни! Другой мучится, что осужден
ходить каждый день на службу и сидеть до пяти часов, а тот вздыхает тяжко,
что нет ему такой благодати...
- Ты философ, Илья! - сказал Штольц. - Все хлопочут, только тебе ничего
не нужно!
- Вот этот желтый господин в очках, - продолжал Обломов, - пристал ко
мне: читал ли я речь какого-то депутата, и глаза вытаращил на меня, когда я
сказал, что не читаю газет. И пошел о Людовике-Филиппе, точно как будто он
родной отец ему. Потом привязался, как я думаю: отчего французский посланник
выехал из Рима? Как, всю жизнь обречь себя на ежедневное заряжанье
всесветными новостями, кричать неделю, пока не выкричишься?
Сегодня Мехмет-Али послал корабль в Константинополь, и он ломает себе
голову: зачем? Завтра не удалось Дон-Карлосу - и он в ужасной тревоге. Там
роют канал, тут отряд войска послали на Восток; батюшки, загорелось! лица
нет, бежит, кричит, как будто на него самого войско идет. Рассуждают,
соображают вкривь и вкось, а самим скучно - не занимает это их; сквозь эти
крики виден непробудный сон! Это им постороннее; они не в своей шапке ходят. Дела-то своего нет, они и разбросались на все стороны, не направились ни на что. Под этой всеобъемлемостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко
всему! А избрать скромную, трудовую тропинку и идти по ней, прорывать
глубокую колею - это скучно, незаметно; там всезнание не поможет и пыль в
глаза пустить некому.
- Ну, мы с тобой не разбросались, Илья. Где же наша скромная, трудовая
тропинка?- спросил Штольц.
Обломов вдруг смолк.
- Да вот я кончу только... план... - сказал он. - Да бог с ними! - с
досадой прибавил потом. - Я их не трогаю, ничего не ищу; я только не вижу
нормальной жизни в этом. Нет, это не жизнь, а искажение нормы, идеала жизни,
который указала природа целью человеку...
- Какой же это идеал, норма жизни?
Обломов не отвечал.

Михаил Завалов

Путешествие брака — это смена пейзажей, это череда кризисов, за каждым из которых наступает период новой стабильности и покоя. Иногда спокойные периоды кажутся тихим счастьем. Действительно, слишком трудно жить в постоянном риске, в неуверенности, неустойчивости и хаосе. Однако житейская рутина нередко тоже вызывает особое страдание, которое принято звать «скукой».

В самой по себе рутине нет ничего плохого. В конце концов, из нее состоит большая часть жизни. Каждое утро «рутинно» встает солнце, каждый год снова и снова наступает зима и весна, а на Литургии мы каждое воскресенье слышим одни и те же знакомые слова. Сам человек склонен порождать привычки, стереотипы и ритуалы — они быстро возникают между любыми двумя людьми, которые живут вместе или регулярно общаются. Привычки и стереотипы позволяют нам экономить ресурсы. Когда «руки помнят», куда нажать, чтобы включить свет, или как достать и расставить тарелки, это не требует труда и человек свободен думать или разговаривать о чем-то еще. Человек так устроен, что привычное становится у него неосознанным. Мы забыли, как научились ходить или говорить — это стало автоматизмом. Иначе мы бы по минуте думали, какую куда поставить ногу или как построить согласованную фразу: мы бы не смогли нормально двигаться и общаться. В любой семье существуют накатанные до автоматизма ходы и процедуры, когда всем ясно, куда ехать в отпуск, чем кормить гостей или кто заполняет коммунальные счета. Эта рутина нисколько не мешает полноценно жить и любить.

Однако привычка таит в себе опасность. Жизнь без новизны легко превращается в жизнь, где нет места удивлению и благодарности. Рядом с тобой обитают вроде бы любимые люди, но они неинтересны — про них все известно: что они сейчас скажут или с каким выражением на лице встретят такую-то новость.

Пресная жизнь без интереса — это на самом деле отчуждение, отъединенность от окружающих, неучастие в жизни. При этом, хотя скучающий страдает, чувство скуки нередко сопровождает апатия: все безрадостно и уныло, но мне ничего не хочется с этим делать. Часто в браке этим мучается кто-то один, потому что разные люди по-разному переносят скуку.

Бегство в развлечения

О том, что люди обычно делают со своей скукой, прекрасно написал еще Блез Паскаль в семнадцатом веке:

Единственная вещь, утешающая нас в несчастиях, — это развлечение, а между тем оно является самым большим из наших несчастий. Ибо оно, главным образом, мешает нам размышлять о себе и незаметно губит. Без него мы очутились бы среди тоски, а эта тоска принуждала бы нас искать более действенного средства выйти из нее. Но развлечение забавляет нас и заставляет совершенно незаметно приближаться к смерти.

Скука мучительна, и от нее хочется отвлечься — или развлечься. Когда привычные стимулы утрачивают силу, человек отправляется на поиск новых внешних стимулов. Любопытно, что, как показывают исследования, в целом экстраверты, которые привыкли питаться внешними стимулами, страдают от скуки сильнее, чем интроверты.

Этот путь бегства от скуки использует сегодняшняя культура — культура бесконечной новизны переживаний, развлечений и впечатлений, которые можно купить за деньги. Так что человек может гоняться за новыми и новыми игрушками и переживаниями, которые на самом деле не избавляют его от скуки и не удовлетворяют его подлинные нужды. За этим стоит огромная индустрия развлечений и покупок, которая заинтересована в том, чтобы ее потребители вечно испытывали скуку и неудовлетворенность.

Такая ориентация разрушает отношения, и особенно в браке. Тут посторонний роман или измена рассматриваются как просто «новое переживание» на фоне однообразных и наскучивших привычных отношений, а развод — как нечто вроде «апдейта» устарелой второй половины. Существует еще одна типичная в нашей культуре проблема, связанная со скукой, — бегство в работу. Чаще, хотя не обязательно, это проблема мужчин. Когда человеку скучно, он нередко говорит: «Мне тут нечем заняться, нечего делать». И многие люди с головой бросаются в отвлечение работы, потому что там им гораздо легче существовать, нежели дома с ближними. При том эта деятельность оправдана «заботой» о семье, хотя зачастую дело тут не только в деньгах. Тогда человек посвящает как можно больше времени своей работе, чтобы оставшееся свободное время тратить на купленные развлечения и «незаметно приближаться к смерти». Это может показаться карикатурой на современную жизнь, но хотя бы доля правды тут есть.

Культура развлечений прививается с детства. Телевизор, компьютерные игры или игрушки, не дающие простора творчеству, готовят ребенка к карьере скучающего потребителя впечатлений, потому что у него меньше шансов научиться занимать самого себя. С другой же стороны, чем меньше сил у родителей общаться с детьми, тем охотнее они откупаются от ребенка готовыми «растворимыми» развлечениями. Одно американское исследование показало довольно ужасающие результаты: средний ребенок разговаривает с родителями о значимых вещах 38,5 минут в неделю, при этом он смотрит телевизор — 28 часов в неделю. Я не знаю статистики по РФ, но очевидно, что это серьезная проблема для любого ответственного родителя.

Итак, развлечения — это путь бегства, они не избавляют от скуки, но разрушает отношения и жизнь. Есть одно страшное выражение, которое красноречиво описывает занятия скучающего человека: «убивать время». Воистину, так человек учится, по мудрому выражению Паскаля, «совершенно незаметно приближаться к смерти».

Правильное отношение к скуке

Хроническая скука не лечится непрестанно обновляемыми развлечениями. Как любой кризис, скука опасна для брака: она может разрушать отношения и убивать совместную жизнь. Как любой кризис, она же несет новые возможности. Если от нее не убегать, можно учиться у скуки ценным вещам.

Скука призывает задуматься о том, как я смотрю на мир. Если мир кажется мне серым, унылым и монотонным — значит, что-то явно не в порядке с моим зрением, с тем, как я воспринимаю окружающее. Я перестал читать важные знаки этого мира и не способен создавать его осмысленную картину. А скука в отношениях говорит о том, что я перестал замечать другого человека. За этим нередко стоит иллюзия: я знаю его как облупленного. Это неправда — вероятнее всего, я общаюсь со своей иллюзией, с тем привычным образом человека, который я себе давно создал. А потому скука дает повод раскрыть глаза шире и приглядеться к другому с особым вниманием. Никакой человек никогда не бывает одним и тем же, никогда не равен себе 24 часа в сутки. Если к нему присмотреться, можно всегда открыть что-то новое, так что он снова станет гостем и незнакомцем. Удивление и интерес к другому недалеки от любви и ведут к благодарности. Кроме того, скука и склонность «убивать время» напоминает нам о том, что жизнь коротка и что стоит ценить текущие моменты и даже рутину.

Иногда за скукой кроется ненависть. Когда кто-то говорит: «Мне наскучило готовить ужины» или «Мне скучно слышать эти твои привычные оправдания», — часто он или она говорит: «мне надоело делать то-то» или «я ненавижу то-то». В любви не бывает нейтрального отношения: равнодушие — это не нулевая точка, но активная нелюбовь. Стоящая за скукой злость указывает на то, что мы чем-то решительно недовольны. И лучше попытаться с этим разобраться, чем страдать от скуки.

Скука заставляет человека задуматься о своей жизни и поставить под вопрос все ее направление по наезженной колее. Иногда скука поражает совершенно успешного человека, который многого добился в сфере карьеры, завел семью, но мучится вопросами «И что дальше? И это все?» (что некоторые психологи называют «кризисом среднего возраста»). Если не убегать от скуки, она приглашает нас расти и искать. И не только приглашает, но и — в силу своей мучительной природы — нас к этому с силой подталкивает как мощный двигатель.

И последняя вещь, о которой редко говорят психологи. Скука и неудовлетворенность присущи человеку просто по той причине, что полная самореализация невозможна. Самый гармоничный и активный человек, окруженный настоящей любовью, все равно не укладывается в рамки своих свершений и не находит полного удовлетворения своих запросов даже и в самых прекрасных взаимоотношениях. Это объясняется тем, что человек предназначен для чего-то большего. Хотя, быть может, в этом случае не стоило бы называть его томление «скукой».

Храм Рождества Иоанна Предтечи на Пресне



Последние материалы раздела:

Пробный ЕГЭ по русскому языку
Пробный ЕГЭ по русскому языку

Здравствуйте! Уточните, пожалуйста, как верно оформлять подобные предложения с оборотом «Как пишет...» (двоеточие/запятая, кавычки/без,...

Математические, статистические и инструментальные методы в экономике: Ключ к анализу и прогнозированию
Математические, статистические и инструментальные методы в экономике: Ключ к анализу и прогнозированию

В современном мире, где экономика становится все более сложной и взаимосвязанной, невозможно переоценить роль аналитических инструментов в...

SA. Парообразование. Испарение, конденсация, кипение. Насыщенные и ненасыщенные пары Испарение и конденсация в природе сообщение
SA. Парообразование. Испарение, конденсация, кипение. Насыщенные и ненасыщенные пары Испарение и конденсация в природе сообщение

Все газы явл. парами какого-либо вещества, поэтому принципиальной разницы между понятиями газ и пар нет. Водяной пар явл. реальным газом и широко...